Текст книги "В поисках Клингзора"
Автор книги: Хорхе Вольпи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
– В мире неопределенностей, где нет ни добра, ни зла, за нормальные деяния могут сойти даже концентрационные лагеря и атомная бомба… – осмелилась вставить Ирена.
– Если до конца следовать данной точке зрения – да, так оно и есть, моя милая,..
– Вы – один из немногих крупных физиков, которые не принимали участия, даже косвенно, в проектах по созданию атомной бомбы ни на чьей стороне, – отметил Бэкон.
– Ко мне не обращались с подобными предложениями, но если бы обратились, я бы отказался.
– Почему же многие ученые в Соединенных Штатах и в Германии добровольно включились в эту работу?
– Их привлекала грандиозность задачи, – ответил Эрвин.
– Вы хотите сказать – их побуждало тщеславие?
– Несомненно. Любой физик был бы счастлив, найдись для его теории практическое применение. Все ученые, друзья мои, и особенно физики-теоретики, по натуре своей ненормальные: мы всю жизнь проводим в размышлениях и вычислениях, так что, когда наши умозаключения вдруг становятся реальностью, для нас будто свершается чудо.
– А как же этические и религиозные аспекты?..
– Ну, от этого физикам следует держаться подальше, учитывая мировую неопределенность и относительность (не по Эйнштейну, а в Протагоровом [62]62
Протагор (V в. до н. э.) – древнегреческий философ, считается проводником релятивизма в религии
[Закрыть] смысле). Надо просто делать свое дело, не отвлекаясь на то, что не имеет отношения к науке, и тогда можно не опасаться угрызений совести… Будешь так поступать, и тогда радиоактивный гриб атомного взрыва станет не более чем результатом физического опыта, подтверждающим теоретические выкладки.
– И только?
– И только. Как вы думаете, почему так много людей добровольно работали в атомных программах? Из чувства патриотизма? Это, конечно, сильная мотивация, но не главная… Гордость за свое дело! Vanitas vanitatis [63]63
Правильно: vanitas vanitatum (et omnia vanitas) (лат.) – суета сует (и всяческая суета)
[Закрыть], профессор Бэкон! Ученые-физики вели между собой свою собственную войну параллельно боевым действиям войск. Каждая сторона стремилась первой создать атомную бомбу; успех означал немедленное поражение противника. Последствия взрыва не принимались во внимание, важнее считалось покрыть позором проигравших соперников. Так и случилось. К счастью, да простит меня профессор Линкс, проигравшей оказалась команда Гейзенберга…
– Я не могу в это поверить! – раздался голос Ирены. – Вы, физики, готовы заплатить человеческими жизнями за удачную профессиональную карьеру, за победу над конкурентами! Да вы после этого еще хуже, чем Гитлер!
– А мы никогда и не пытались выглядеть белыми голубками,. – цинично парировал Эрвин. – Вы разочарованы? Зато теперь вы знаете, что ученые – не самые лучшие в мире существа.
– Миллионы людей погибли только ради доказательства какой-то теории!
Я все больше ощущал себя не в своей тарелке и ничего не мог с собой поделать. Это чувство неловкости вызывал у меня Шредингер…
– Для них то была игра, – продолжал Эрвин, – примерно такая же, как шахматы или покер. Может быть, даже менее трудная, по крайней мере в математическом отношении. Вам, Линкс, все это хорошо известно. Цель проста: обыграть соперника; остальное не имеет значения.
– Потому-то Гейзенберг и казался таким подавленным после окончания войны… – произнес Бэкон, как бы размышляя вслух. – Не из-за поражения Германии – с этим он смирился уже давно, на несколько месяцев раньше; просто союзникам удалось то, что он рассматривал лишь как отдаленную возможность… И Герлах, узнав о Хиросиме, заплакал по той же причине…
– Это отвратительно! – возмущенно выкрикнула Ирена визгливым, кудахтающим голосом. – Заплакал, себя пожалел, а о жертвах взрыва даже не подумал!
– Я хочу вам напомнить, мисс, что ничего подобного не произошло бы без непосредственного участия военных и правительства. Какими бы злодеями ни выглядели ученые, они не стали бы заниматься вооружениями, если бы их не заставляло государство. Именно от государства, независимо от его политических или идеологических установок, и исходит наибольшая опасность. Опухоль фашизма удалена, но его идея продолжает жить… Меня охватывает дрожь при мысли о том, как далеко мы можем зайти! Вообще-то мы и так уже зашли слишком далеко…
Мы проделали долгий, утомительный и неспокойный обратный путь, весь в воздушных ямах, на другом замызганном военном самолете. В Гамбурге сели на поезд с пунктом назначения Геттинген, и его жарко натопленный вагон стал местом не менее жаркого спора между известной читателю женщиной и автором этих строк.
– Незаурядная личность, не так ли? – сказал я, имея в виду Эрвина.
– Да, впечатляет, – согласился Бэкон.
– А мне его просто жаль, – с раздражением вставила Ирена из одного только желания перечить.
– Вынужден с вами не согласиться, Ирена, – продолжил я. – Профессор Шредингер лишь прибегает к методу reductio ad absurdum (Доведение до абсурда) для доказательства своей теории…
– Пожалуйста, попонятнее, Густав, – предостерег меня Бэкон.
– Все очень доступно, – начал я, – при каждом измерении параметров квантового явления мир разделится на определенное число возможных вариантов выбора…
– Что общего между этим и любовными похождениями вашего профессора Шредингера? – в агрессивной манере перебила меня Ирена.
– Ну как же, видно невооруженным глазом. На квантовом уровне любое наше решение приводит к выбору того или иного пути… А что есть любовь, если не самый большой выбор? Каждый раз, когда кто-то решает полюбить женщину, он, по сути, выбирает одну из многих возможностей, уничтожая, таким образом, все остальные… Ну разве не ужасно —уничтожать будущее? Получается, что, делая выбор, мы всегда безвозвратно теряем сотни разнообразных жизней. Иметь единственного любимого человека – значит не любить многих других…
– Думаю, у нас с вами совершенно непохожие представления о любви, – снова перебила меня Ирена.
– Напротив, мисс. Я не говорю ничего нового. К примеру, вы сделали выбор, – я жестом указал на Бэкона, – и, поступив так, лишили себя возможности любить других, скажем, профессора Шредингера или меня…
– Какое счастье!..
– Вот видите! – сказал я, не обращая внимания на иронию. – Вы согласны со мной… Выбирать – значит терять сотни возможных миров…
– Человек должен отвечать за свои решения.
– Дорогая Ирена, я восхищаюсь вашей самоотверженностью, однако не все думают так же, – засмеялся я. – Мы, люди, по слабости своей склонны совершать ошибки… Может быть, к вам это не относится, но большинство людей все же ошибаются, а потом раскаиваются в содеянном. Вот тогда-то и приходят на ум сакраментальные слова: «А что, если бы?.. «Наверное, профессор Шредингер – одно из тех слабых существ, которые хотели бы прожить тысячу разнообразных жизней, соединив их в одну; поэтому он сумел заиметь жену и любовницу и сожительствовать с обеими; поэтому он успевает одновременно любить многих женщин; поэтому он стремится обрести абсолютное счастье не иначе как в многообразии ощущений…
– Он только говорит, что любит их всех, но это не так… – упорствовала Ирена.
– А я думаю, что так, с вашего разрешения. Или, по меньшей мере, он верит, что любит, а этого достаточно.
– Человек или любит, или нет…
– Ошибаетесь, Ирена! Я полагаю, что Эрвин любит (или думает, что любит, по мне – без разницы) многих женщин одновременно, избавляя себя от необходимости выбирать… Для чего ограничивать себя одним миром, когда существует множество? Зачем любить единственную женщину, если их целый легион? Придя к такому выводу, Эрвин обретает несколько жизней, собранных в одну. Причем он не Дон Жуан и не Казакова, не охотится за девственницами ради спортивного интереса – пополнить список соблазненных, а потом бросить… О нет! Наоборот, он стремится избавить свою любовь от всяких границ, расширять свои возможности! Сожительствовать одновременно с женой и любовницей? Не думаю, что это просто или уж очень весело. Повторяю, Эрвин поступает так не для развлечения, а чтобы позже не раскаяться по поводу выбора только Анни, только Хильды или только той девушки с радио… Он имеет их всех!
– Вы такое же чудовище, как и ваш профессор, – в неудержимом гневе взорвалась Ирена. Бэкон, хранивший молчание все это время, попытался было успокоить ее, но безуспешно. – Вы прикрываетесь наукой, чтобы оправдать недостатки своего собственного развития как личности. Спрашиваете, как избавиться от сомнений и раскаяния при выборе? Вообще не выбирайте! В жизни не встречала большей трусости! Поймите, риск выбора – это цена свободы. Конечно, существует вероятность, что не все получится, но даже в таком случае стоит попытаться. Это и делает людей настоящими людьми, Густав! Шредингер и вы хотите ступить на самую легкую тропинку, то есть на все тропинки сразу… Хотите всегда быть в выигрыше… Но и в поражении, в неверном ходе есть свое преимущество – возможность начать все сначала!
– Еще далеко до Геттингена? – спросил я, ни к кому не обращаясь…
Притяжение тел
Берлин, декабрь 1940 года
Прошло почти полгода после той поездки в Баварию, и ничего не изменилось; каждый из нас продолжал исполнять свою роль в нашем маленьком безумном спектакле. Марианна оставалась равнодушной супругой и жаркой любовницей; Наталия грустила в отсутствие Генриха и искала утешения в объятиях подруги; я же довольствовался тем, что подглядывал за ними…
Все переменилось в 1940 году, после рождественского ужина. Как раз в те дни Гитлер завершал разработку своего плана «Барбаросса» – внезапного нападения на Советский Союз, осуществленного летом следующего года. Как обычно, мы пригласили Наталию отпраздновать Рождество вместе с нами, поскольку, учитывая военное положение, Гени не удалось получить разрешение приехать домой. Он прислал из Парижа длинное письмо, которое Наталия, чуть не плача, прочитала нам вслух. Помимо поздравлений и сожаления по поводу своего отсутствия, он также просил меня не относиться к нему враждебно, так как неизвестно, будет ли у нас в будущем возможность помириться. Не знаю, что на меня больше подействовало – сочетание особого дня с горечью, звучащей в письме Гени, или прерывающийся от подступающих слез голос Наталии, или всхлипывания Марианны, только я не смог удержаться и во всеуслышание заявил, что прощаю его, что скучаю по нему не меньше, чем обе женщины, и что если, бог даст, свидимся, сделаю все, чтобы восстановить былую дружбу. После этих моих слов будто произошло чудо: все мы вдруг почувствовали необычайную взаимную близость, стали как одна семья.
Марианна бросилась обнимать меня. То же сделала Наталия; она обняла меня и поцеловала, а потом обняла и поцеловала Марианну с такой же искренностью и так же нежно. Нас троих вдруг охватило восторженное, счастливое ощущение безграничной свободы, какое мы не испытывали с юных лет. Наконец-то мы сбросили с себя напряжение, тревожное чувство, сковывавшее нас долгое время, и могли быть в эту ночь свободны, свободны до конца… Нам хотелось одаривать друг друга лаской и нежностью, особенно теперь, когда мы, обнимаясь и целуясь, так сблизились… Здесь присутствовали уже не три разобщенных существа, но три плотно прижатых тела со слившейся воедино душой… Мы были нужны друг другу как никогда; холодная, черная ночь, глядевшая на нас через окна, напоминала, что все в мире ненадежно и мимолетно… Кто знает, придется ли нам еще раз испытать это необыкновенное состояние сердечной общности? Вряд ли… Перед необъятностью и вечностью, взирающей на нас снаружи Вселенной, мы словно превратились в беззащитных испуганных зверьков, влекомых неодолимой силой животных инстинктов и желаний…
Кто из нас решился первым? Наверно, я… Я прильнул ко рту Марианны в долгом поцелуе, чего не делал уже долгое время, не выпуская из рук тонкие пальцы Наталии… Не успев опомниться, я целовал уже губы Наталии, не останавливаясь, проводя языком у нее во рту; мы оба вожделенно содрогались, касаясь друг друга, а Марианна тем временем расстегивала платье… Потом каждый лихорадочно сбрасывал одежду со своего разгоряченного от возбуждения тела. Каким-то чудом (которое теперь мне кажется проклятием) в ту рождественскую ночь нам удалось всем троим естественным образом объединить наши ласки; мы катались по полу, словно хищники в борьбе за добычу, целовались, и задыхались, и умирали, и любили без конца, неудержимо, до изнеможения… Мы потеряли свою индивидуальность и превратились в многоликое существо, движимое лишь чувствами и желанием. И уже не имело значения, чья нога, чей взгляд, чьи гениталии, чья кожа под рукой или губами – все принадлежало всем, бездумным и ошеломленным, ощущающим только полное отсутствие всяких преград перед истинной любовью. «Возлюби ближнего твоего, как самого себя», – повелел Тот, чье рождение праздновалось в ту ночь, и мы следовали его заповеди до конца. Мы не грешили, не могли грешить: наоборот, на нас снизошла благодать, и мы впервые в жизни чувствовали себя невинными, как младенцы.
Голые и запыхавшиеся, мы ввалились в спальню и попадали на простыни, словно в рыболовные сети, раскинутые для наших тел Святым Духом. Мы были бесполым облаком, проливающимся дождем на само себя и затмевающим само себя собственным великолепием. Каждая малейшая подробность являла собой произведение искусства: вот две роскошные женские груди медленно скользят по двум другим, не менее прекрасным; бархатная кожа живота одной женщины под моим языком сменяется впадинкой на спине другой женщины; нежные губы оставляют поцелуи на моих плечах и путешествуют дальше по чьим-то прелестным ножкам; мой жаждущий член размеренно входит и выходит из вагины в вагину, одинаково влажные и зовущие; пальцы шести рук причудливо сплетаются, расстаются и вновь встречаются; звуки трех голосов то сливаются в умиротворяющую мелодию, то тревожат какофонией криков, то жалуются, то смеются, и уже невозможно различить, кто какую партию исполняет в этой музыке любви… Здесь, вместе с нами рождалась Вселенная, и мы были частью ее. Наши объятия служили первичными силами расширения; наше бессвязное бормотание – начальным Словом; наше блаженное, изможденное бессилие – отдыхом седьмого дня.
После бури наступило затишье; ошеломленные, мы недвижно лежали вперемежку на кровати, будто потерпевшие кораблекрушение на плоту, плывущем по воле волн, в ожидании, что кто-то придет и спасет нас, а звать на помощь уже не было сил… Если случившееся – не любовь, то что? Наверное, мы молились в эти минуты. Почти беззвучно, едва шевеля губами, сглатывая слюну, напоминавшую по вкусу молодое вино, молили о прощении – Бога, Генриха, людей – и умоляли подарить нам еще одну такую же ночь… И еще одну… Еще и еще, до перехода через все границы… До бесконечности.
Парадокс лжеца
Геттинген, апрель 1947 год
Около семи часов вечера в пятницу лейтенант Бэкон, Ирена и я, каждый погруженный в собственные непростые думы, вышли на перрон геттингенского железнодорожного вокзала. Бэкон поймал такси для Ирены – она должна была забрать маленького Иоганна из дома ее матери.
– Поездка оказалась довольно утомительной, не так ли, Густав? Отправляйтесь-ка отдыхать. Увидимся в понедельник.
– До понедельника, – попрощался я, все еще испытывая сильное чувство неловкости из-за того, что затеял этот глупый спор с Иреной.
Бэкон бросил взгляд на станционные часы и решил пойти домой пешком. После долгого пребывания на людях ему хотелось побродить в одиночестве по улицам Геттингена. Ночью город, избавленный от утренних недомоганий и дневных забот, чувствовал себя иначе – чистым и свежим. В темноте дом, где жил лейтенант, напоминал голову спящего кита. Тусклого света уличных фонарей не хватало даже на то, чтобы как следует осветить его глотку – подъезд и лестничную клетку. Бэкон спрятался в своем жилище, будто зверь, благополучно миновавший капканы браконьеров по дороге в нору. Наступила полночь. Сейчас он примет ванну и только потом, может быть, решится преодолеть короткое расстояние, отделяющее его от двери в квартиру Ирены. Зажег слабосильную лампочку и начал снимать с себя одежду. Стаскивая штаны, заметил в полумраке белый конверт, лежащий на полу у самого порога. Не в силах сдержать любопытство, он тут же распечатал конверт и нашел в нем другой, поменьше. Вскрыл второй и вынул из него маленькую прямоугольную карточку, исписанную крупным элегантным почерком. Содержание послания было следующим:
Уважаемый профессор Бэкон,
Хотя Вы пока не обратились ко мне с просьбой о встрече, знаю, что рано или поздно она должна состояться. Поэтому я решил сам сделать первый шаг. Для чего? Чтобы предостеречь Вас, юный друг. Вы вторгаетесь на чуждую Вам территорию. Когда-то и я поступил так же и слишком поздно понял, что сделал ошибку. Предупреждаю: будьте осторожны! Все физики лжецы!
Проф. Иоганнес Штарк
Бэкон почувствовал, как у него по спине бегут мурашки. На шутку это не похоже. Откуда Штарку известно его место жительства? И для чего ему понадобилось посылать записку? Пытается сбить с толку? Или наоборот, действительно хочет предостеречь? Или запугать? Лейтенант улегся на кровать и замер на несколько секунд, размышляя. Но вскоре поднялся и сделал первое, что пришло в голову (самое худшее из того, что мог сделать), – отправился к Ирене.
– Что с тобой? – встретила она его вопросом. – Ты чуть дверь не выщиб!
Бэкон протянул ей записку.
– Что это?
– Кто-то подсунул мне под дверь, – пояснил Бэкон. Ирена помолчала, читая.
– Странно… Для чего ему понадобилось писать тебе это?
– Не знаю… Очевидно одно – ему известно, чем я занимаюсь.
– Не может быть…
– Похоже, он ненормальный…
Всего лишь несколькими часами позже Бэкон уже сидел у меня дома. Я взглянул на будильник – четыре часа!
– До утра не могли подождать? – В одной пижаме было довольно прохладно. – Кофе хотите?
– Да, спасибо. – Так что случилось, лейтенант?
Он протянул мне тот же клочок бумаги, что недавно показывал Ирене.
– «Будьте осторожны! Все физики лжецы!» – прочел я вслух.
– Он устанавливает правила игры, будто речь идет о партии в шахматы или в покер. Непонятно только, чего он добивается? Зачем ему вызывать нас на поединок? Разве для него не разумнее оставаться, как и раньше, в тени?
– Наверняка Штарк догадывается, что мы его подозреваем, и защищается таким образом. Он решил напасть первым.
– И что же нам делать?
– То же, что и раньше, – работать!
– Но как поступить со Штарком?
– Может быть, он просто хочет выиграть время?
– Нет, он играет против нас!
– Успокойтесь, Фрэнк, – сказал я, положив одну руку ему на плечо, а другой ставя перед ним чашку с кофе. – Выкиньте из головы этого Штарка; мы не попадемся на его крючок!
– Слишком поздно, – заупрямился Бэкон. – Наш выбор невелик: либо продолжать игру, либо все бросить. Если мы выйдем из игры, Клингзор становится победителем.
– Ну хорошо, хорошо! – сдался я, обжигая губы горячим кофе. – Значит, мы в игре… Тогда скажите, лейтенант, каков, по вашему мнению, смысл послания Штарка?
– Откровенно говоря, не знаю…
– Хочет, чтобы мы засомневались в достоверности собранных нами показаний? Намекает, что кто-то лжесвидетельствовал?
– Похоже, что так. Только получается, что его слова не помогают, а, наоборот, замедляют дальнейшее расследование. Он же не указывает, кто этот лжесвидетель. Понимаете? Он посеял в нас зерно сомнения; с одной стороны, как бы подтверждает, что мы на верном пути, но теперь мы будем ломать голову над тем, кто же нас обманывает…
– Я и говорю: неистребимая гидра неопределенности…
– И ведь добился своего! – с досадой ударил Бэкон кулаком по столу. – Мы теперь вообще не сможем никому доверять… – Он задумался, потом сказал тоном, не терпящим возражений: – Жду вас в кабинете, профессор! Думаю, есть человек, который может помочь нам в этом деле…
Несмотря на то что была суббота, старое здание, где находился кабинет Бэкона, не оставалось совершенно безлюдным. В коридорах мимо меня проходили солдаты, несущие в руках коробки и папки с бумагами, а с полдюжины штатских корпели за письменными столами, заполняя бланки и просматривая почту. Я прибыл в начале десятого, и целое утро мы провели возле кодирующего устройства, готовя к отправке по телеграфу длинное сообщение, старательно составленное Бэконом. Только к вечеру получили долгожданный ответ. После расшифровки послания мне стало ясно, что нашим заокеанским корреспондентом являлся не кто иной, как сам Джон фон Нейман.
ОТ: Джона фон Неймана
КОМУ: лейтенанту Фрэнсису П. Бэкону
Дорогой Фрэнк!
Загадка, которую загадал вам Штарк, имеет простую, но содержательную разгадку. Речь идет не больше не меньше, как о знаменитом парадоксе Эпименида. Этот софист имел обыкновение подшучивать над своими коллегами, и нам, кстати, не следует забывать об этой здоровой традиции. Восхваляя мудрость и благопристойность земляков, этот добрый человек (уроженец острова Крит) сказал однажды:
– Все критяне лжецы.
Думаю, мне нет необходимости распространяться обо всех логических противоречиях, проистекающих из этого утверждения. Может быть, наш милый Штарк просто демонстрирует такие же высокие интеллектуальные и нравственные качества, как Эпименид или наш общий друг Курт Гедель?
В любом случае, желаю удачи! Судя по всему, она вам понадобится. Держите меня в курсе событий.
– Как же мне раньше не пришло в голову? – сокрушенно сказал я.
– А ведь парадокс Эпименида лег в основу знаменитой теоремы Геделя! Тем не менее я тоже не узнал эту фразу… – Бэкону, очевидно, было по-настоящему стыдно. – Что ж, зато мы сделали шаг вперед.
– Фраза «Все критяне лжецы» так же ничего не значит, как и «Все физики лжецы», если она не произнесена соответственно одним из критян или одним из физиков…
– А нам как раз физик говорит, что все физики лжецы…
– Вот именно, – подхватил я. – Это все равно, как если бы я сказал: «Я – лжец», или: «Мои слова – ложь». Однако если в самом деле так, то я говорю правду. А если я говорю правду, значит, фраза не верна. А если она не верна, значит, я лжец, то есть говорю правду… И так ad infinitum[64]64
До бесконечности (лат.)
[Закрыть]… Типичный возвратный парадокс!
– На котором построена, как весьма своевременно напомнил нам фон Нейман, теорема Геделя… Вы обратили внимание, Густав? Снова неопределенность…
– Идея в послании Штарка порождает многие другие идеи…
– И все они сводятся к одному: истину познать невозможно…
– Он пытается убедить нас в безнадежности наших усилий, – сделал я малоприятный вывод. – Он словно говорит: истина противоречива, как неразрешимое утверждение; неуловима, как электрон; неопределенна, как парадокс…
– И вам никогда не отыскать Клингзора…
Я помолчал, размышляя и взвешивая различные варианты развития событий.
– Вот что пришло мне в голову, лейтенант, – начал я. – Может быть, послание Штарка как раз подтверждает наши прежние подозрения… В свое время он выступал против всех ученых, с которыми нам до настоящего момента довелось переговорить. Все они были настроены против Штарка, и сейчас, наверно, тоже…
– Так-так, продолжайте…
– Вспомните еще раз ключевую фразу: «Все физики лжецы». Штарк хочет, чтобы мы засомневались в правдивости всех собранных нами показаний… И знаете почему, Фрэнк? – все больше увлекался я. – Если мы примем за отправную гипотезу, что Клингзор и в самом деле один из бывших врагов Штарка, тогда все опрошенные нами физики солгали с целью не допустить его идентификации… А что, если все они лгут, укрывая одного из своих? Например, Гейзенберга?
– Я считаю, глупо подозревать Гейзенберга только потому, что на него указывает такая личность, как Штарк.
– В том-то и загвоздка, лейтенант. Штарк заведомо знал, что мы ему не поверим, поэтому и не пытается убедить нас. Наоборот, он призывает нас опровергнуть его мнение. Он не выдвигает обвинение, а, как вы заметили, бросает вызов! Если хотя бы одного из опрошенных нами удастся уличить во лжи, защищающей Гейзенберга, значит, мы на верном пути…
– Но тогда нам придется втянуть в это дело чуть ли не всех ученых Германии, – в нерешительности произнес Бэкон, хотя по глазам было видно, что его заинтересовала моя идея. – Не просто раскрыть целый заговор…
– Вот именно, что, если это заговор? – подзадорил я его. – Штарк, конечно, подлец, однако нельзя исключать, что на сей раз говорит правду. В конце концов, Гейзенберг вызывает недоверие не только у меня, лейтенант. – Мне удавалось все сильнее заинтриговать Бэкона. – Общеизвестно, что от него впоследствии отвернулся сам Бор…
– Бор?
– Именно так, лейтенант! Мне неизвестно почему, однако причина должна быть, без всяких сомнений, по-настоящему серьезной! Вам не хотелось бы расспросить об этом самого Вернера?
Фрэнк безмолвствовал. Казалось, он сейчас где-то очень далеко и достучаться до его сознания невозможно…
– О чем ты думаешь? – спросил Бэкон, глядя на Сдержанную и молчаливую Ирену, лежащую поверх простыней в предрассветном сумраке.
Тело женщины напоминало выброшенную волной на песок рыбину, обреченно подставившую свою нежную чешую иссушающим лучам восходящего солнца. Фрэнк провел рукой по ее открытой груди и животу, но она в ответ лишь болезненно содрогнулась, словно оцарапанная острием гарпуна.
– Знаешь, что мне не нравится, Фрэнк? Думаю, напрасно вы пытаетесь втянуть в эту историю Гейзенберга, – сказала она после паузы, чуть приподнимаясь. Ее маленькие розовые груди колыхнулись, будто два спелых яблока на ветке.
– Похоже, тебя это заботит больше, чем меня, – сонно проговорил он и вернулся в прежнее положение, положив голову ей на колени.
– Не понимаю, как ты можешь быть таким легкомысленным! – рассердилась она, поднимая обеими руками его голову со своих ног, будто упавший с дерева перезрелый фрукт. – Ты что, сам не видишь, что после четырех месяцев работы у тебя нет никакого конкретного результата?
– А послание Штарка? – Бэкон тоже приподнялся, чтобы обнять Ирену, но та не позволила.
– Ну конечно, послание! – с издевкой воскликнула она. – Чего стоит это послание! Грош ему цена! И оно совершенно не доказывает вину Гейзенберга… Одни сплошные домыслы.
Лейтенант наконец почувствовал, что ему стала надоедать назойливость подруги. Будь я на его месте, давно бы ее бросил или, по крайней мере, запретил совать нос в мои дела. Однако Бэкон слишком терпеливый, на свою беду.
– Ну хватит, Ирена! – взорвался он. – Лично тебя это никоим образом не касается. Знаю, что ты не доверяешь Густаву, но без его помощи я вообще ничего не добился бы…
– Ты и так ничего не добился, Фрэнк!
– Можешь говорить что угодно, а на мой взгляд, мы достигли большого прогресса…
– Какого же?
– Ты сама слышала мнение Планка, фон Лауэ, Шредингера… Даже если Гейзенберг не тот, за кем мы охотимся, возможно, через него мы скоро выйдем на кого нужно…
– Повторяю, – Ирена встала с постели и начала одеваться, – у тебя нет доказательств. Ваши подозрения – плод собственного воображения.
– Тебе-то что за дело? – отбивался Бэкон. – Куда ты?
– Мне просто жаль твоего времени, вот и все! – воскликнула она. – Мне пора, уже почти семь утра…
– Ирена, ну пожалуйста… У меня хватает проблем и без того, чтобы еще с тобой ссориться.
Она предпочла ничего не ответить. Раздражение исказило ее и без того вечно озабоченное лицо. Бэкону ничего не оставалось, как самому встать и начать одеваться.
Полуденное солнце переливалось в небе белым пятном, будто огромная капля молока. Бэкон, как обычно, явился на встречу точно в назначенный час. Гейзенберг также не заставил себя ждать. Ему все больше действовал на нервы этот простодушный и упрямый американец. Тема сегодняшней беседы оставалась прежней: якобы подготавливаемая Бэконом монография о науке Германии.
– Надеюсь, мой вопрос не покажется вам бестактным, – начал лейтенант. – Почему вы согласились работать в атомной программе рейха? Разве вы не понимали, что могло произойти, обладай Гитлер таким оружием, как атомная бомба?
– Я только занимался научной деятельностью, не более того, профессор Бэкон, – промолвил Гейзенберг ледяным тоном. – Выполняя свои обязанности, я приносил пользу не только родине, но и всему человечеству…
– Каким образом? Поясните, профессор!
– От меня зависело, насколько быстро продвигалась работа по созданию атомной бомбы, – твердо сказал он. – Я бы ни за что не позволил, чтобы оружие такой мощности когда-либо использовалось против мирных людей…
Гейзенберг внезапно замолчал.
– Вы хотите сказать, что готовы были воспрепятствовать успеху собственного проекта?
– Говорю вам, я никогда не позволил бы применить такое оружие на практике, профессор Бэкон, вот и все.
– Даже если бы это было расценено как государственная измена?
– Я ни при каких обстоятельствах не предам мою родину, профессор! – Гейзенберг разозлился не на шутку. – Но и не позволил бы, чтобы миллионы невинных людей погибли по моей вине. А вот вы в Хиросиме и Нагасаки…
– Что ж, лучшая защита – нападение.
– Будем реалистами, профессор Бэкон, – добавил он. – В конечном счете, по моей вине не погиб ни один человек. В то же время мои коллеги в Америке по каким-то соображениям – из чувства патриотизма или с целью избежать большего зла, не мне судить, – сделали так, что погибли миллионы… Так какой смысл теперь предъявлять обвинение мне?
– Я не обвиняю вас, профессор…
– Сколько высококлассных физиков и математиков принимали участие в атомной программе союзников? Сам Эйнштейн одним из первых выступал за создание бомбы… И господин Бор был в их числе, а теперь он смеет осуждать меня!
Очевидно, в этот момент Гейзенберг понял, что начал терять контроль над собой и говорить лишнее. Он замолчал, напрягшись как барабан, пряча негодование за вымученной улыбкой.
– Бор? – с невинным видом переспросил Бэкон. Гейзенберг с секунду поколебался, потом сказал:
– Бор и многие другие…
– Так вы с ним больше не дружите? – не зная жалости, упорствовал Бэкон. – В моем представлении вы всегда были как члены одной семьи…
– По большому счету, мы и есть одна семья, – двусмысленно пробормотал Гейзенберг. – Не перестаю им восхищаться…
– Но вы уже не переписываетесь?
– Нет.
– Давно? С начала войны?
– Приблизительно… С нашей последней встречи в Копенгагене. Бэкон почуял, что запахло жареным.
– А что тогда случилось, профессор, можно спросить?
– Я предпочел бы не говорить об этом, – неприязненно прорычал Гейзенберг. – Это мое личное дело и ничего общего с вашей монографией не имеет!
– Обеспокоенность Бора можно понять, – как ни в чем не бывало продолжал Бэкон. – Оккупация Дании Германией… В такой ситуации у него, естественно, возникло чувство обиды…
– Возможно, так оно и было…
– Когда вы в последний раз приезжали в Копенгаген?
– В 1941-M.
– И вы воспользовались оказией, чтобы встретиться с Бором…
– Конечно.
– О чем говорили?
– О войне, профессор Бэкон. О физике, само собой. Это была очень короткая встреча.