355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хавьер Мариас » Все души » Текст книги (страница 9)
Все души
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:16

Текст книги "Все души"


Автор книги: Хавьер Мариас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Я бывал у него в доме; дом находился за пределами университетской территории, на востоке, в парковой зоне: великолепный дом (у Тоби Райлендса было кругленькое состояние, притом личное, а не основанное на праве временного пользования какими-то доходами), с просторным садом, выходившим на реку Черуэлл, там, где она протекает по Оксфорду (точнее, по его окрестностям), на одном из самых лесистых и сказочных ее берегов. Обычно я наведывался к нему по воскресеньям, в тот день недели, когда и ему тоже – тем более после выхода на пенсию, во второй год моей оксфордской жизни, – было особенно трудно набраться силы духа для того, чтобы заполнить этот день и перейти к следующему (ему тоже приходилось убивать время, как убивают его нищие). Тоби Райлендс был очень высок ростом, воистину великан; он сохранил все свои волосы, волнистые и седые, – белый кремовый торт по-баварски на голове у античной статуи – и всегда был тщательно одет, но скорее с претензией, чем элегантно (галстуки-бабочка и желтые джемперы, слегка в американском вкусе либо по студенческой моде времен его молодости), и в Оксфорде считалось, что имя его станет в будущем – почти что стало – прославленным и незабываемым, ибо в Оксфорде, как во всех тех местах, которые увековечивают себя в силу некоей разновидности эндогенеза,[47]47
  От греч. endon – «внутри» и giînesis – «происхождение, возникновение»; термин современной социологии, означающий происхождение либо зарождение некоего явления, типичного для какого-либо социально и пространственно ограниченного места и только ему свойственного. Нередко употребляется с оттенком иронии.


[Закрыть]
люди становятся незабываемыми лишь тогда, когда отрешаются от своих должностей, переходят в категорию недействующих лиц, уступают место своим последователям. Он и Эллман, Винд и Гомбрич, Берлин и Хаскелл[48]48
  Знаменитые оксфордские профессора XX века.


[Закрыть]
принадлежали или принадлежат к одному и тому же разряду людей – людей, присутствие которых начинают ощущать как необходимое, лишь когда они уходят (то есть ретроспективно). Тоби Райлендс удостоился всех почестей, какие возможны, и жил в одиночестве. Ежедневно получал по почте сообщения о новых почестях и званиях, всё менее искренние; кормил лебедей, которые прилетали периодически к излучине реки Черуэлл, протекавшей перед его садом; писал очередное эссе о «Sentimental Journey».[49]49
  «Сентиментальное путешествие», одна из частей романа Л. Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» (см. примеч. к с. 72), имеющая самостоятельное значение в истории европейской литературы.


[Закрыть]
Он не очень любил рассказывать о своем прошлом, о своем происхождении, о котором мало что было известно (поговаривали, будто родом он не из Англии, а из Южной Африки, но, сказать по правде, в произношении у него ничего такого не чувствовалось), не вспоминал ни о своей молодости, ни тем более о своей предполагаемой деятельности, давно отошедшей в прошлое, – об этом в Оксфорде говорилось шепотом – когда он состоял в M15, в знаменитой британской контрразведке. Последнее, вероятно, соответствовало истине, но ничего интригующего тут не было, столь обычным и распространенным делом является такого рода связь между секретной службой, фигурирующей во многих романах и фильмах, и двумя главными английскими университетами. Самые занятные из историй, имевших хождение среди его приспешников, учеников и бывших подчиненных, действительно, относились к его деятельности во время войны: судя по всему, он так и не побывал на фронте (ни на одном), но выполнял странные и малопонятные задания – всегда с крупными денежными ставками, – каким-то образом связанные со шпионажем или с отслеживанием деятелей из нейтральных стран в таких местах, весьма удаленных от центров конфликта, как Мартиника, Гаити, Бразилия и острова Тристана д'Акунья. Я мало что вынес из этих разговоров касательно его прошлого: знали о нем, видимо, очень немногие. В его внешности самое сильное впечатление производили глаза, большие и разного цвета: правый – цвета оливкового масла, левый – цвета светлого пепла, так что, если смотреть на его профиль справа, взгляд у него казался пронзительным и не без жестокости – то ли орлиный глаз, то ли кошачий, – а если смотреть на профиль слева, взгляд его казался задумчивым и серьезным, прямым, глядеть так прямо могут только люди с севера – глаз как у собаки или как у лошади, из всех животных они, кажется, наделены особой прямотой; а посмотришь Тоби Райлендсу прямо в лицо – увидишь два взгляда, вернее, не так: два цвета, но взгляд единый – жестокий и прямой, задумчивый и пронзительный. На некотором расстоянии преобладал (и поглощал другой цвет) цвет оливкового масла, а когда, каким-нибудь воскресным утром, солнце светило ему в глаза и зажигало их блеском, плотность радужной оболочки словно размывалась и оттенок светлел, становился как у хереса в рюмке, которую Тоби Райлендс держал иногда в руках, зажав ножку между ладонями. Что же касается смеха, он-то и придавал физиономии Тоби Райлендса самое дьявольское выражение: губы почти не шевелились, растягивались – в длину – настолько, чтобы под верхней, лиловатой и мясистой, показывались зубы – мелкие и слегка заостренные, но ровные-ровные: возможно, хорошая имитация собственных его зубов, выполненная дорогим дантистом взамен тех, которые сгубил возраст. Но самое демоническое впечатление смех его, сухой и короткий, производил не с виду, а на слух, поскольку не был похож на все обычные звукоподражания, зафиксированные письменно и неизменно отмечающие аспирацию согласной (будь то ха-ха-ха, или хе-хе-хе, или хи-хи-хи, как в испанском либо же в других языках), – нет, в его случае согласная была безусловно смычной. Ясно слышалось «Т», альвеолярное английское «Т». Та-та-та – таков был смех профессора Тоби Раилендса, смех, от которого дрожь пробирала. Та-та-та, та-та-та.

В тот день, запомнившийся мне лучше остальных, день, когда Тоби Райлендс был, как мне кажется, всего правдивее, он посмеялся только вначале, пока мы болтали о моих коллегах; они, строго говоря, уже не были его коллегами, и он рассказывал мне – полунамеками, не договаривая – разные забавные историйки из жизни университетских и дипломатических кругов, но ни слова про войну или про шпионаж. В ту пору (Илларионов триместр моего второго года, стало быть, между январем и мартом; был конец марта, незадолго до того, как Клер Бейз решила повернуться ко мне спиной на четырехнедельный срок, так вот, в ту пору все мы уже знали, что Кромер-Блейк болен, и предполагали, что болен серьезно. Сам Кромер-Блейк по-прежнему ничего не говорил (разве что смутно намекал либо уклонялся от ответа) никому из нас – ни мне, ни Клер, ни Теду, ни своему брату Роджеру, жившему в Лондоне, ни даже своему почитаемому Райлендсу; может, что-то сказал Брюсу, человеку, который вот уже много лет был ему самым близким из друзей, с кем он поддерживал то, что в старину называлось (особенно по-французски) любовной дружбой, без перепадов в ту или другую сторону, без соблюдения исключительности либо постоянства (Брюс работал механиком на автозаводе «Воксхолл» и не имел обыкновения общаться с нами: Брюс был для Кромер-Блейка отдельным миром). Но его отлучки в лондонскую клинику – куда он время от времени ложился, и каждый раз на все более длительный срок, – и вид его, слишком переменчивый – то он сохранял обычный вес, цвет лица был здоровый и свежий, то вдруг резко худел, лицо становилось пепельно-серым, – вызывал у нас беспокойство, ту безмолвную встревоженность, которая так типична для Англии, по крайней мере типичней для Англии, чем Для других мест: эта английская разновидность зиждется отчасти на стоицизме, отчасти на оптимистической – несмотря ни на что – уверенности в том, что все явления существуют лишь тогда, когда о них говорят, или – что то же самое – не набирают силы и в конце концов размываются, если не наделены и не могут заручиться существованием, запечатленным в словах. Мы, близкие друзья Кромер-Блейка, никогда не говорили у него за спиной о его болезни (уже заметной), а когда общались с ним, ограничивались тем, что немедля забывали, как он выглядел раньше, если теперь выглядит хорошо – в этом случае то, что было раньше, мы с радостью приговаривали к статусу чего-то, что сгинуло в прошлом, – если же теперь он выглядел плохо, мы вспоминали о том, что уже были случаи, когда он так выглядел, сами же безмолвно желали, чтобы и на этот раз все сгинуло в прошлом.

Для Тоби Райлендса Кромер-Блейк был одним из самых любимых и безотказных друзей, питомец-единомышленник, ученик, не покинувший наставника даже после того, как вырос в свой полный рост, и по этой именно причине от Райлендса меньше, чем от кого бы то ни было, следовало ожидать, что он упомянет о безымянной болезни, какою бы она ни была. А потому я удивился, когда в то воскресенье – оба мы стояли у него в саду на берегу реки и смотрели, как течет вода: в марте ей не приходится преодолевать иллюзорное сопротивление растительности, которая в другие времена года покрывает берега, словно оттесняя реку, и превращает этот уголок в лесную чащу, – он заговорил о Кромер-Блейке, о его здоровье, верней нездоровье. Он бросал в воду куски черствого хлеба, выманивая лебедей, иногда появлявшихся в этой излучине.

– Сегодня не видно, – проговорил он. – Как знать, может, перебрались в другое место, весь год кочуют по реке, то вверх, то вниз по течению. Бывает, исчезнут на несколько недель, а сами живут себе в нескольких ярдах отсюда. Но вообще-то странно, вчера я их видел. Здесь одно из их излюбленных мест, здесь их принимают хорошо. Ну что ж, все когда-нибудь да исчезнет, всегда есть первый день исчезновения. Без того и исчезновений не было бы, верно? – Он все мельче и мельче крошил хлеб, бросал крошки в коричневую воду. – Ну, не беда, вон появились утки, гляди, вон выплывает одна, ждет корма. Еще одна, еще. Вот ненасытные, ничем не брезгуют. – И почти без паузы прибавил: – Ты видел в последнее время Кромер-Блейка?

– Да, – ответил я, – два-три дня назад. Пил с ним кофе у него в квартире на факультете.

Литературный авторитет стоял слева от меня, так что я видел пронзительный взгляд левого глаза, в профиль глаз казался больше, чем другой, пепельный. Помолчал несколько секунд, затем снова заговорил:

– Как он выглядит?

– Неплохо. Куда лучше, чем до поездки в Италию. Он брал недельный отпуск, вы, наверное, в курсе. Я заменял его на нескольких занятиях.

Ему нужно было отдохнуть, уехать отсюда. Поездка пошла на пользу, по-моему.

– Пошла на пользу, вот как? – И глаз на мгновение нацелился влево (нацелился на меня), а затем снова обратился на уток. – Я знаю, что он брал отпуск и что он был в Тоскане, но знаю от других. Со времени возвращения – две недели прошло, три? – он ко мне не заглядывает. И не звонит. – Тоби Райлендс замолчал, затем повернулся ко мне, словно ему необходимо было смотреть собеседнику в лицо, чтобы говорить о своих чувствах или признаваться в слабостях. – Меня это удивляет, да и огорчает, что греха таить. Я думал, может, он не приходит, оттого что скверно выглядит. Но ты говорить, он хорошо выглядит, правда? Ты же так сказал?

– Да, в феврале он был очень плох, а теперь, по сравнению с февралем, на мой взгляд, ему гораздо лучше.

Тоби Райлендс нагнулся с явным трудом – слишком был тяжел, и не из-за тучности, он не был тучен, а из-за роста и мощного телосложения – и взял побольше хлеба из ивовой корзинки, стоявшей на земле. Подплывали еще четыре утки.

– Я все спрашиваю себя, когда он вообще перестанет приходить, начиная с какого дня. В какой день, хочу я сказать, мы с ним увидимся в последний раз. Возможно, день этот уже прошел – тогда, в феврале, а я не знал. Он навестил меня в середине февраля. Может быть, больше приходить не собирается. Погляди на уток.

Я поглядел на уток. Но ответил сразу:

– Не знаю, почему вы так говорите, Тоби. Вы ведь прекрасно знаете, никто не ценит общения с вами так, как Кромер-Блейк. Не думаю, что когда-нибудь он перестанет навещать вас. По крайней мере, по собственной воле.

Профессор Райлендс разом вытряхнул из корзинки остатки хлеба – крошить не стал, корки и ломти продержались мгновение на поверхности илистых вод реки Черуэлл, – затем Райлендс выпустил корзинку из рук – она упала боком, лежала на траве, словно шляпа крестьянки, вместо ленты ручка, – а сам отошел к столику, на котором миссис Берри, его экономка, оставила для нас херес и маслины. Хотя был конец марта, холода не чувствовалось, если одеться потеплее. Было солнечное воскресенье с реденькими облачками, а солнца упускать не следовало, оно помогало скоротать день осмысленно и перейти к следующему. На Раилендсе был, естественно, галстук-бабочка и толстый желтый джемпер, а поверх – коричневая кожаная куртка на шерстяной подкладке; джемпер был длиннее куртки и вылезал из-под нее. Райлендс опустился на стул с подушкой, поднес рюмку к губам. Одним долгим глотком осушил рюмку и снова налил хереса.

– По собственной воле, – произнес он и повторил: – По собственной воле. Кому принадлежит воля больного? Больному или болезни? Когда человек болен, когда человек стар или во власти помрачения, все происходит наполовину по собственной воле, наполовину по чужой. Что не всегда знаешь, так это – кто ведает той частицей нашей воли, которая уже не наша собственная. Болезнь, медики, медикаменты, помрачение, годы, минувшие времена? Или тот, кем перестаешь быть?… Кого унесла с собой эта самая частица воли, уже не твоя? Кромер-Блейк уже не тот, кем мы его считали, не такой, каким был. Либо я очень ошибаюсь, либо он все больше и больше перестает быть самим собой – пока вообще не перестанет быть. Пока не превратится в ничто.

– Не понимаю вас, Тоби, – сказал я в надежде, что общий смысл речи сведется к самоутешению и он просто прервал себя. В надежде, что он заключит монолог чем-нибудь вроде «Оставим это», либо «Забудь, что я сказал», либо «Не имеет значения». Но заключил он совсем по-другому.

– Не понимаешь меня, вот как? – И Тоби Райлендс провел ладонью по волнистой, как крем на баварском торте, шевелюре, тщательно уложенной и белой, точно так же, как делал обычно Кромер-Блейк (возможно, перенявший у него этот жест), только вот волосы у Райлендса были гораздо белее. «Тоби Райлендс был, наверное, очень светловолосым», – успел подумать я как раз перед тем, как он произнес те слова, которых я (то ли все еще мадридец – и суеверный, то ли уже англизировался – и стал стоиком) предпочел бы не слышать.

– Послушай, – сказал Тоби Райлендс, – послушай меня. Кромер-Блейк скоро умрет. Не знаю, что у него за болезнь, а он нам не скажет, даже если знает наверняка; и он не может о ней забыть, разве что на какие-то моменты, и то ценой отказа от ответственности и с величайшим усилием. Не знаю, что у него за болезнь, но не думаю, что он долго продержится, и я убежден, что дело скверно. Когда он пришел сюда в последний раз, в феврале, плох был очень, я увидел его мертвецом. У него было лицо мертвеца. Сейчас, говоришь, ему стало лучше, – не можешь себе представить, как я рад, лишь бы и впредь было так же. Но ему и раньше становилось лучше, а потом становилось еще хуже, чем до того; и в тот последний раз я увидел, что он обречен. Мне больно стало, и будет еще больней, когда это случится, но лучше, чтобы я начал привыкать к этой мысли. И мне еще больней оттого, что по этой-то причине он и не приходит ко мне теперь, когда еще в состоянии прийти. Он же не потому не приходит, что выглядит плохо или так себе; не потому, что не хочет меня огорчать, и не потому, что не хочет, чтобы я видел его, когда он совсем плох. Я знаю, почему он ко мне не приходит. Раньше я был для него стариком (выгляжу стариком с очень давних пор, всегда казался старше своих лет, а ты знаешь меня только год), я был кем-то безобидным и даже благотворным, мог кое-чему научить, рассуждая о том о сем, и мог позабавить – и хитрецой, и шутками, – и еще мог наставлять в профессиональном смысле, хотя по вашей части, по испанской литературе, я не особенно сведущ, не знаю, почему он не стал заниматься нашей, наша разнообразнее. Но теперь все это в прошлом, теперь я для него только зеркало; и он не хочет смотреться в это зеркало. Конец его близок, и мой конец – тоже. Я напоминаю ему о смерти, потому что из всех его друзей я тот, чья смерть ближе всего. Я – болезнь, которая его подтачивает, я – старость, я – упадок, воля у меня блуждает, как и у него, но только мне вот хватило времени на то, чтобы свыкнуться с тем, что я ее утрачиваю, – а это значит научиться удерживать ее, покуда могу, оттягивать ее уход и не причинять зла. У него на это не было времени, и винить его нельзя. Я не должен обвинять его в том, что он меня избегает. Бедный мальчик. Даже если по нему не видно, он, скорее всего, растерян. Скорее всего, подавлен. Скорее всего, не верит, что все это происходит на самом деле. И происходит с ним.

Тоби Райлендс отпил еще чуть-чуть хереса, прижмурил разноцветные глаза, сейчас не такие разные, потому что солнце било ему в лицо, а смотрел он вверх. Взял маслину.

– Не знаю, – сказал я. – Не знаю, правы ли вы, Тоби, или нет. С моей точки зрения, вы абсолютно не похожи на человека, который близок к смерти, как вы говорите, непохожи на того, кто наводит на мысли о смерти, непохожи на ее предвестника. Вы вовсе не выглядите таким уж старым, здоровье у вас отменное, разве не так? Выглядите вы великолепно. В прошлом году у вас на занятиях народу было – не протолкнуться, и в этом году было бы то же самое, если бы вам не пришло время выйти на пенсию.[50]50
  В университетах Англии 70 лет – обязательный возраст выхода на пенсию.


[Закрыть]
В Оксфорде никому не удастся заполнить аудиторию, если его песенка спета. Может, у Кромер-Блейка просто не было времени.

– Та-та-та, – у Тоби Райлендса вырвался, наконец, смешок, но прозвучал он горько, затем Райлендс заговорил снова: – Знаю, о чем ты думаешь: о том, что я как раз и говорю все эти вещи, потому что мне пришлось уйти в отставку. Говорю про то, что близок к смерти, и прочий вздор, потому что живу в праздности и слишком много размышляю в этом саду на берегу реки, а река, как известно, во все времена символизировала течение времени. И о том же размышляю у себя в доме… миссис Берри такая молчунья. Что ж, ход мыслей у тебя банальный, но я-то не живу в праздности. Я пишу книгу, лучшую из всех, какие были когда-либо написаны по поводу Лоренса Стерна и «Sentimental Journey». Ты возразишь, это – занятие не столь уж важное, а тема – для немногих, и вообще такое занятие не очень-то поможет почувствовать себя человеком востребованным, от которого чего-то ждут. Но для меня это занятие важно. Я боготворю эту книгу, мне нужно, чтобы ее верно поняли, мне и самому нужно вникать в текст все глубже: вчитываясь, я раскрываю его остальным, я еще жду чего-то от себя самого. И дело тут не в отставке, никоим образом. С давних уже пор я вижу, как уходят дни, и ощущаю, что они уходят вниз, – это ощущение приходит ко всем людям, раньше или позже. От возраста оно как раз не зависит, к некоторым приходит еще в детстве, есть дети, которым оно знакомо. Ко мне оно пришло сравнительно рано, лет сорок назад, и все эти годы я чувствовал, что сам позволяю смерти приближаться; и я живу в панике. Когда смерть близится, худшее – не смерть сама по себе и не то, что за ней последует или не последует; худшее то, что потеряешь возможность строить фантазии по поводу будущего. У меня жизнь была что называется насыщенная, во всяком случае, по моей собственной оценке. Не было у меня ни жены, ни детей, но, думаю, всю жизнь я жил ради познания, а это для меня – главное. Я всегда познавал, всегда стремился знать больше, чем прежде, и неважно, в какой момент поместить это прежде, хоть в сегодняшний, хоть в завтрашний. И насыщенной моя жизнь была потому, что мне приходилось действовать и выходить из положений, которых предусмотреть невозможно. Я был тайным агентом, – как ты, разумеется, слышал, тайными агентами были многие из наших, одна из сторон призвания; но работал я не в конторе, как этот Дьюэр с твоей кафедры и вообще большинство, а в полевых условиях. Я бывал в Индии, и на Карибских островах, и в России и делал вещи, о которых никому не могу рассказать, потому что меня поднимут на смех, мне не поверят; я-то хорошо знаю, о чем можно рассказывать, о чем нельзя, все зависит от времени, я всю жизнь потратил на то, чтобы узнать об этом, и из литературы тоже: отличаю то, о чем можно рассказывать, от того, о чем рассказывать нельзя. Ни о чем из того, что я пережил, уже нельзя рассказьвзать, но я не раз рисковал жизнью; и я обрекал на смерть людей, с которыми никаких личных счетов у меня не было. Я спасал жизнь одним, а других посылал на виселицу или к стенке. Я жил в Африке, в немыслимых местах, в допотопных условиях, я видел самоубийство любимого существа… – Тоби Райлендс резко оборвал себя, словно только память, а не воля (воля, которую он удерживал всеми силами, но которая уже принадлежала не только ему) вынудила его произнести эти последние слова; но он сразу же овладел собой, скорее всего потому, что продолжить рассказ было наилучшим способом рассеять впечатление, – и я участвовал в боях. Голова у меня полна воспоминаний, они – четкие и слепящие, вызывают ужас и восторг; кто мог бы увидеть их в совокупности, как вижу я, подумал бы: этого достаточно, чтобы больше ничего не желать, достаточно возможности перебирать в памяти столько невероятных событий и людей, чтобы заполнить дни старости прошлым, которое куда интенсивнее, чем настоящее стольких других людей. Но это не так; и даже сейчас, когда мне больнее не светит нечто непредусмотренное, вообще ничто уже не светит, когда моя жизнь проходит здесь, в саду или в доме, в обществе сверхпредусмотрительной миссис Берри и все, что неожиданно, все, что подхлестывает, как будто отодвинулось в далекое прошлое, кончилось раз и навсегда, даже и сейчас, поверь мне, я, как прежде, хочу от жизни большего: хочу всего, и по утрам меня поднимает с постели все то же: ожидание, что оно, это непредусмотренное, вот-вот пожалует без предупреждения, я ожидаю неожиданного, я без конца строю фантазии о том, что будет, точно так же, как строил в шестнадцать лет, когда впервые покинул Африку и со мной могло произойти все что угодно, ибо неведение вмещает все что угодно. Но мало-помалу я преодолевал неведение и, как уже сказал тебе, постоянно стремился узнавать больше, чем знал раньше. Но и поныне неведение все еще настолько беспредельно, что и по сей день, в свои полные семьдесят, при столь безмятежном житье, я по-прежнему жду и надеюсь, что смогу все объять и все испытать – и неведомое, и уже познанное, да, снова познать уже познанное. Существует тяга к неведомому и тяга к уже познанному, не можешь смириться с тем, что чему-то из пережитого возврата нет. Поэтому иногда я завидую Уиллу, вахтеру в Тейлоровском центре; он старше меня лет на двадцать, и все же, поскольку отпустил свою волю на все четыре стороны, он живет в вечной радости либо в вечной тревоге на протяжении всего времени всей своей жизни, переживая великие неожиданности и при этом повторяя все, уже изведанное. Верный способ ни от чего не отказаться, хоть он-то этого не знает и хоть жизнь его, вместившаяся в кабинку, была какой угодно, но только не насыщенной, с моей точки зрения. Но моя точка зрения тут никакой роли не играет, да и любая другая – тоже. Знать, что в какой-то момент надо будет от всего отказаться, – вот что невыносимо для всех людей в мире: что бы это слово – всё – ни охватывало, оно – единственное, что мы знаем, единственное, к чему привыкли. Я вполне понимаю человека, которому жаль умирать лишь потому, что он не сможет прочесть новую книгу любимого писателя, или увидеть новый фильм с обожаемой актрисой, или еще разок хлебнуть пива, или решить кроссворд в завтрашнем номере газеты, или посмотреть очередной сериал, или узнать, какая команда выиграет кубок в футбольном чемпионате нынешнего года. Все это я прекрасно понимаю. Дело не только в том, что все еще может произойти, может прийти какая-то потрясающая весть, могут свершиться невероятнейшие события, открытия, мир может полететь вверх тормашками. Оборотная сторона времени, его черная спина…[51]51
  «Negra espalda del tiempo» (букв, черная спина времени, исп.) – название одного из романов X. Мариаса (цитата из Шекспира).


[Закрыть]
Ведь в мире есть столько всего, что нас удерживает. Столько всего, что удерживает Кромер-Блейка. Или тебя. Или меня. Или миссис Берри. – И Тоби Райлендс кивнул в сторону дома. – Представь себе, столько всего. Бедный мальчик. Полагаю, когда ему придет время прощания, прощаться со мной уже не понадобится.

Профессор Райлендс умолк. Подтянул повыше молнию куртки, полностью прикрыв верхнюю часть джемпера, – но нижняя осталась на виду, торчала желтой полосой – и положил себе в рот сразу две маслины.

– Вы ведь не захотите, чтобы я поговорил с ним, верно?

– Ни в коем случае. – И оба глаза, цвета оливкового масла и цвета светлого пепла, орлиный глаз и лошадиный, поглядели на меня авторитетно. Авторитет в области литературы допил вторую рюмку хереса и, хлопнув себя ладонью по груди, широкой, но впалой, встал, сделал несколько шагов к реке. Подобрал ивовую корзинку, валявшуюся на траве, и, надев ее себе на руку, пониже локтя, словно бродячий торговец былых времен, успевший сбыть свой товар, повернулся к дому и крикнул:

– Миссис Берри! Миссис Берри!

И когда госпожа Берри высунулась в окошко кухни, где, должно быть, готовила второй завтрак (я на второй завтрак не оставался), он сказал, повысив голос так же, как мне придется повышать его в дискотеке, когда буду разговаривать с Мюриэл из Уичвуд-Форест: – Миссис Берри, сделайте одолжение, принесите галет, из тех, что почерствее! – Затем снова посмотрел на меня (но уже без всякой авторитетности) и помахал корзинкой в воздухе. Засмеялся: та-та-та. – Поглядим, а вдруг все же выплывут эти лебеди, совсем разленились.

* * *

Все, что с нами случается, все, что говорится нами самими, все, что нам говорят другие, все, что мы видим собственными глазами или что срывается у нас с языка, что воспринимает наш слух, все, что совершается в нашем присутствии (и за что мы, именно потому что присутствуем, несем, так или иначе, ответственность), – все это должно быть обращено к некоему адресату, выйти за пределы нашего собственного «я»; и адресата этого мы избираем в зависимости от того, что именно происходит, что именно нам говорят или что говорим мы сами. Любая малость должна быть рассказана какому-то слушателю – не всегда одному и тому же, в этом необходимости нет, – и любой малости отводится особое место: так, под вечер предпраздничного дня разглядываешь и сортируешь купленные подарки и решаешь, кому какой предназначить. Все нужно рассказать, хотя бы единожды, причем, как объявил Райлендс со всей своей литературной авторитетностью, в разные времена позволено или не позволено рассказывать разные вещи. Или, иными словами, нужно выбрать для рассказа самый подходящий момент: сейчас или никогда – в том случае, если вы не сумели опознать этот момент вовремя или сознательно его упустили. Иногда (в большинстве случаев) такой момент представится непосредственно, безотлагательно, не ошибешься; но бывает представится расплывчато, пройдут годы, а то и десятилетия; и так происходит с самыми сокровенными тайнами. Но нет такой тайны, которую можно и должно сокрыть навсегда и от всех, всякая тайна обязательно найдет своего адресата хотя бы раз в жизни – раз в жизни этой тайны.

Поэтому некоторые люди вновь появляются в нашей жизни.

Поэтому мы всегда навлекаем на себя кару за то, что говорим. Или за то, что услышали.

Я знал: если считаное время, оставшееся Кромер-Блейку, позволит мне повременить, я, в конце концов, расскажу ему то, что мне запретил рассказывать Тоби Райлендс, подкрепив запрет повелительным взглядом, хотя в строгом смысле слова то, что сказал Тоби, вряд ли можно было считать тайной. Но поскольку в тот момент (непосредственно) нельзя было сомневаться, что мне следует молчать и что слова Тоби далеко не сразу дойдут до своего адресата, уже избранного и самонужнейшего, я сразу же о них забыл, хоть и не полностью (хочу сказать, перестал раздумывать об этих словах и поворачивать их то так, то эдак), да, забыл обо всем, что услышал от Райлендса касательно Кромер-Блейка и его долгого отсутствия в доме у реки Черуэлл. Однако же я не смог забыть недомолвки – а может быть, то были утверждения, притом самые недвусмысленные, какие мне доводилось слышать, – касательно собственного его прошлого. Но тут я мог сделать только одно: пересказать их Кромер-Блейку и Клер Бейз, двум главным моим персонажам в городе Оксфорде (один замещал мне образ отцовский и материнский, другой, соответственно, замещал образ сестринский и заполнял мои мысли), третьим же персонажем был сам Райлендс (тоже в главной роли – в роли Наставника, и больше всех соответствовал образу). Это мое только в предыдущей фразе означает: точно так же как не один только я, но и эти двое могли понять сказанное Тоби Райлендсом й стать его адресатами, не один только я, но и они, а скорее всего, вообще никто (разве что мертвые, мелькнувшие в слепящих и четких воспоминаниях Тоби Райлендса) не был в состоянии ни прояснить, ни дополнить историю его деятельности в сфере шпионажа и доносительства, или темную историю его происхождения, или рассказать о боях, в которых он участвовал, или о тех людях, которых он спас, и о тех, которых обрек на смерть; и точно так же ни Кромер-Блейк, ни Клер Бейз, разумеется, не могли ничего сказать о том самом любимом существе – любимом и как раз тогда, в свою бытность любимым, – правда, я сразу усомнился в том, что услышал, усомнился в своей способности понимать английскую устную речь, в том, что правильно расслышал и правильно понял, – о любимом существе, покончившем с собой у него на глазах.

Об этом я заговорил было с Кромер-Блейком при первом удобном случае, но у меня создалось впечатление, что Райлендс был прав, когда говорил, что для Кромер-Блейка он – кто-то из прошлого, кто-то, преданный забвению, потому что Кромер-Блейк почти пропустил мой рассказ мимо ушей. Интереса не проявил. (Возможно, и впрямь был уже не таким, каким считался, каким был обычно, потому что обычно Кромер-Блейк мог реагировать на что угодно – как я уже сказал и как говорил он сам – иронией или гневом, но никак не безучастием, и того менее – безразличием.)

«А ты уверен, что Тоби именно так и сказал?» – вот и все, о чем он спросил рассеянно и скептически (нет безразличия абсолютнее, чем безразличие скептицизма). «Полагаю, что да, – ответил я, – хотя до конца не уверен. Но в равной степени не мог бы такое выдумать сам, мне бы в голову не пришло». И он ответил: «Как знать, может, это было во время войны, случилось с каким-то солдатом, его дружком: на беднягу перед боем напал такой страх, что он предпочел покончить разом со всеми страшными мыслями и пустил себе пулю в лоб. Такие случаи на войне не редкость, а уж что говорить о траншеях той, мировой, там полно было подростков, почти что мальчишек». «Разве Райлендс гомосексуалист?» – спросил я. – «Ах, не знаю я, что там на самом деле, с самого начала нашего знакомства он всегда жил один, да он никогда и не говорит на такие темы, они недостойны джентльмена. Если приглядеться, такое впечатление, что он вообще бесполый. – И мне подумалось, что ответ Кромер-Блейка противоречит его же словам, сказанным в ту ночь, когда лился рекой портвейн после возвышенного ужина. – Да, впрочем, ты же знаешь, когда со мной говорят о любимых или желанных существах, мне всегда мерещатся мужчины, если меня не предупредят, что речь не о них. Может, он сказал это просто, чтобы произвести впечатление. О своем прошлом говорит редко, но всегда дает понять, что оно было крайне интенсивным. Я бы на твоем месте не стал придавать значения этим словам, если они и вправду были сказаны». И перевел разговор на другую тему, заговорил о моей связи с Клер Бейз: тогда, в конце Илларионова триместра моего второго, и последнего, года, этой связи оставался всего один триместр существования, и Кромер-Блейк настолько к ней привык, что теперь играл роль – когда был в настроении – наперсника обоих. В те дни он – наподобие старой женщины, – казалось, интересовался только чужими связями, хоть сексуальными, хоть сентиментальными, словно от собственных уже отказался; а из событий текущей жизни его занимали только самые обыденные вещи, словно для него и впрямь не существовало будущего (прошлого, впрочем, тоже). «Вообще, какая разница, что именно произошло сорок лет назад?» И выразительно разведя руками, скрестил длинные ноги и принял позу (разбросав складки мантии, растекшейся ночным водопадом), наилучшим манером соответствовавшую эстетской маскарадности его облика в целом. Вот все, что сказал Кромер-Блейк по поводу слов Тоби, когда я переадресовал их ему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю