Текст книги "В Швеции"
Автор книги: Ханс Кристиан Андерсен
Жанры:
Путешествия и география
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава XV. Сала
Великий шведский король, спаситель Германии, Густав Адольф основал Салу: лесочек поблизости храним еще преданием о юношеской любви доблестного короля, о его встрече здесь с Эббою Браге[151]151
Браге Эбба (1596–1674) – фрейлина матери Густава II Адольфа, вдовствующей королевы Кристины.
[Закрыть]. Серебряные рудники Салы – самые большие, самые глубокие и самые старые в Швеции, они уходят вглубь на сто семьдесят саженей, что почти равно глубине Балтийского моря. Одного этого уже достаточно, чтобы вызвать интерес к городку; как-то он выглядит сегодня? «Сала, – говорится в путеводителе, – расположена в лощине, в плоской и малопривлекательной местности». И так оно и есть. Окрестности лишены всякой прелести, а проселочная дорога ведет прямо в город, у которого нет своего лица. Он состоит из длинной улицы с одним узлом и несколькими волоконцами; узел – это площадь, а волоконца – переулки, что к ней привязаны. На длинной улице, вернее сказать, длинной для маленького городка, было совершенно безлюдно, никто не выходил из дверей, никто не показывался в окнах. Наконец, к моей радости, поравнявшись со скобяной лавкой, где в окне были выставлены набор булавок, косынка и два чайника, я узрел человека – одинокого, стоящего неподвижно приказчика, который, свесившись через прилавок, глядел в открытую дверь. Наверняка он записал под вечер в своем дневнике, если у него таковой имелся: «Сегодня через наш город проехал путешественник, кто такой, известно одному Господу Богу, но не мне!» Вот что говорило лицо приказчика, а лицо у него было честное.
В трактире, куда я пришел, царила такая же загробная тишина, что и на улице; ворота были закрыты наглухо, но внутри все двери стояли настежь, посреди горницы расхаживал дворовый петух и кукарекал, желая показать, что в доме все ж таки кто-то есть; впрочем, дом был весьма живописен, с открытым балконом, обращенным во двор, – на улице уж очень бурлила жизнь. Там висела старая вывеска и поскрипывала на ветру, как живая. Я видел это из моего окна, а еще я видел, что мостовой на улице завладела трава. Ярко светило солнце, но светило как будто бы в одинокое жилище холостяка, или же на горшок с бальзамином у старой девы; было тихо, как в шотландское воскресенье, хотя дело происходило во вторник; все так и настраивало к «Ночным размышлениям» Янга[152]152
«Ночные размышления» Янга. – Речь идет о поэме «Ночные размышления о жизни, смерти и бессмертии» (1742–1745) английского поэта и драматурга Э. Янга (1683–1765).
[Закрыть].
Я заглянул с балкона в соседский двор: ни души, но перед тем там играли дети; там был разбит садик из сухих палочек, их воткнули в рыхлую землю и полили водой; там все еще лежал черепок, очевидно, служивший лейкой. Палочки означали розы и герань. То был чудесный сад! Ах! Мы, большие, взрослые люди, играемся точно так же, разбиваем сад с розами любви и геранью дружбы, поливаем их своими слезами и кровью сердца… и однако же они так и остаются сухими палочками, без корня. Это была грустная мысль, я это чувствовал и, дабы сухие палочки превратились в моем воображении в цветущий жезл Ааронов[153]153
…цветущий жезл Ааронов… – Аарон, в ветхозаветных преданиях, первый в череде первосвященников. Его особое избранничество подтверждено чудом: жезл Аарона был найден расцветшим (Книга Числа, 17).
[Закрыть], вышел наружу; я двинулся по волоконцам и длинной нити, то бишь по маленьким переулкам и большой улице, где оказалось оживленнее, нежели я смел ожидать; мне повстречалось стадо коров, бредущее домой или из дому, этого я не знаю, они шли без вожатого. Приказчик все еще стоял за прилавком, он через него перегнулся и поздоровался, путешественник ответно приподнял шляпу; это стало в Сале событием дня. Прости, тихий город, выстроенный Густавом Адольфом там, где его юное сердце узнало первую любовь и где серебро залегает глубоко под землей, то есть уже за городской чертою, «в плоской и малопривлекательной местности»!
Я никого здесь не знал, провожатого у меня не было, я и пошел за коровами, и попал на кладбище; коровы побрели дальше, я же перелез через каменную ограду и очутился среди могил, где росла высокая трава и почти на всех надгробных камнях стерлись надписи, лишь на одном или двух можно было разобрать: «В… году», но каком? И кто же здесь упокоился? Все было стерто с камня, как стерт с лица земли тот, кто ныне был прахом во прахе. Какую жизненную драму разыгрывали вы, умершие, в тихой Сале? Над могилами сияло заходящее солнце; на деревьях не шевелился ни один лист; тишина, мертвая тишина царствовала в городе серебряных рудников, который в воспоминании путешественника – не более чем рама, куда заключен свесившийся через прилавок приказчик.
Глава XVI. Немая книга
У проселочной дороги, в лесу, стоял одинокий крестьянский хутор; мы прошли прямо во двор; сияло солнце, все окна были отворены, в доме кипела жизнь, во дворе же, под сенью цветущих сиреней, стоял открытый гроб; умершего вынесли сюда, этим утром его должны были хоронить; рядом никого не было, никто не смотрел на него с печалью, никто его не оплакивал, лицо его закрывал белый плат, а под головою лежала большая толстая книга; страницы серой бумаги, в формат писчего листа, все до единой были заложены сухими цветами, сокрытыми и забытыми, – целый гербарий, собранный по разным местам; его тоже должны были опустить в могилу, так потребовал умерший. С каждым цветком была связана глава его жизни.
– Кто умер? – спросили мы, и услышали в ответ:
– Старый студент из Упсалы! Когда-то он, видать, был способным малым, знал древние языки, хорошо пел, да и сам, говорят, складывал песни; да вот спотыкнулся на чем-то и начал топить свои мысли в водке, и спился, ну а растерявши здоровье, попал сюда, а за стол и кров его было плачено. Так-то он был смирен, как дитя, но вот когда находило на него помрачение, тогда с ним было не сладить, он вырывался и бегал по лесу, будто загнанный зверь; но если нам удавалось привести его домой и дать ему в руки книгу с сухими травами, он мог просидеть над ней день-деньской, разглядывая то одну траву, то другую, и по щекам у него частенько катились слезы; Бог ведает, о чем он при этом думал! но только книгу эту он просил положить к нему в гроб, вот она здесь и лежит, через малое время гроб заколотят, и он почиет в могиле.
Саван приподняли; лицо умершего хранило мирное выражение, на него упал солнечный луч; под лиственную сень стрелой залетела ласточка и повернулась на лету, щебеча над головою умершего.
До чего же странно, – это ощущение, верно, знакомо каждому, – доставать старые письма времен нашей юности и их перечитывать; перед нами словно бы встает вся наша жизнь со всеми ее упованиями, всеми печалями. Сколько же людей, с которыми в прошлом нас связывали столь тесные узы, словно бы для нас умерли, и однако же они живы, просто мы долгое время не вспоминали о них, а когда-то верилось, что мы всегда будем друг за друга держаться, делить пополам и горе, и радость.
Сухой дубовый лист в этой книге – память о друге, друге школьных дней, друге на всю жизнь; он прикрепил его к студенческой шапочке в зеленом лесу, когда они заключили между собою союз навеки… Где-то он сейчас?.. Лист спрятан, дружба забыта!.. А вот тепличное растение из чужих краев, слишком нежное для садов севера, – его листья как будто бы еще хранят аромат. Его дала ему она, барышня из благородного вертограда. Вот белая кувшинка, он сам ее сорвал и оросил солеными слезами, кувшинка из пресных вод. А это – крапива, о чем же рассказывает ее листок? О чем думал он сам, срывая его и закладывая в книгу? Вот ландыш из лесной глуши; вот жимолость из цветочного горшка, стоявшего на окне в трактире, а вот – голые колючие былинки!..
Цветущая сирень склоняет над головой умершего свежие, душистые гроздья… со своим «кви-вить! кви-вить!» вновь пролетает ласточка… Пришли люди с гвоздями и молотком, на гроб с умершим, голова которого покоится на немой книге, опускают крышку. Сокрыто – забыто!
Глава XVII. Долина Сетер
Все было в порядке, повозка осмотрена, о добром кнуте и о том позаботились! Лучше бы два кнута, заметил хозяин скобяной лавки, что его продал, а у хозяина скобяной лавки был опыт, его-то порой и недостает путешественнику! Спереди лежал целый мешочек «мелочи», то есть медных монет низкого достоинства, чтобы уплачивать мостовой сбор, подавать нищим, оделять подпасков или всякого, кто будет отворять нам воротища, во множестве перекрывающие проселочную дорогу – да только открывать их пришлось нам самим! Дождь лил как из ведра; никому не хотелось выходить в этакую погоду. Камыши на болоте кивали и кланялись, у них шел пир на весь мир, их верхушки шумели:
– Мы пьем пяткою, пьем макушкою, пьем всем туловом, и однако твердо стоим на одной ноге, ура! Мы пьем на ты с плакучею ивой, с промокшими цветами на склоне, в чашечках у них вода выплескивается через край! Кувшинка, изящная, белая барышня, держится куда лучше! Ура, у нас пир! Ливень льет-поливает! Мы шумим и поем! Это наша собственная песня! Завтра ее подхватят лягушки и расквакаются: «новехонькая»!
И камыши раскачивались, а дождь лил как из ведра. Да уж, самая что ни на есть подходящая погода, чтобы ехать в прославленную долину Сетер[154]154
…в прославленную долину Сетер… – Долина в провинции Даларна.
[Закрыть] любоваться ее красотами. Тут у кнута оторвалась плеть; ее привязали раз и другой, она становилась все короче и короче, а под конец ни плети не стало, ни кнутовища, оно последовало за плетью или, вернее, уплыло. Дорога была вполне судоходною и давала исчерпывающее представление о том, как начался всемирный потоп. Одна кляча налегала что было сил, другая еле-еле тянула, валек возьми да и тресни. Спасибо тебе, судьба, за чудесную поездку! В складке кожаного фартука образовался глубокий пруд, откуда вода стекала мне на колени. Потом из повозки выскочил винт, потом рассучились веревочные постромки и надоело держаться нагруднику. О, прекрасный трактир в Сетере, я жажду добраться до тебя более, нежели чем попасть в прославленную долину! А лошади шагали все медленнее, дождь припускал все сильнее, и… до Сетера было еще далеко.
О, терпение, тощий паук, безмятежно оплетающий своей паутиною ногу ждущего в приемной зале, затяни ею мои вежды и погрузи меня в дрему, тихую, как лошадиная поступь. Терпение… нет, его в повозке, направлявшейся в Сетер, не было. Однако до придорожного трактира рядом с прославленною долиной я все-таки под вечер добрался.
По двору были раскиданы в уютнейшем беспорядке навоз и земледельческие орудия, шесты и солома; там сидели куры, отмытые до того, что походили если не на призраки, то по меньшей мере на куриные чучела, а пресытившиеся влагой утки жались к мокрой стене. Принимавший лошадей работник был неприветлив, служанки еще неприветливее, проку от них оказалось мало; лестница была кривая, пол покатый и только что вымытый, и густо посыпан песком, воздух сырой и холодный; а через дорогу, чуть ли не в двадцати шагах отсюда, находилась прославленная долина, сад, созданный самою природой, прелесть которого состоит в лиственных деревьях и кустах, родниках и бурливых ручьях. Я же видел ложбину, из которой торчали верхушки деревьев, и все это затянул глухой пеленою дождь. Весь вечер просидел я, глядя, как туда обрушивается этот ливень из ливней, впору было подумать, что Венерн, Веттерн и еще одно-два озера в придачу хлещут с небес сквозь громадное решето. Я спросил еды и питья, но не получил ни того, ни друтого; по лестнице бегали вверх и вниз, на очаге что-то скворчало, служанки болтали, работники пили водку, появлялись приезжие, их размещали, подавали им жареное и пареное; прошло несколько часов, я учинил служанке нагоняй, на что она флегматично ответила:
– Господин сидит и знай себе пишет, где ж ему есть-то!
Вечер тянулся долго, «однако вечер минул», как говорится в «Первенце»[155]155
«Первенец» – комедия Андерсена, изданная анонимно в 1850 г.
[Закрыть]; в трактире стихло; все приезжие, кроме меня, тронулись дальше, явно надеясь найти лучший ночлег в Хедеморе или же Бруннбеке[156]156
Хедемора, Бруннбек – города в провинции Даларна.
[Закрыть]. Внизу, в грязной распивочной, видной мне в полуоткрытую дверь, сидели несколько работников и играли в засаленные карты, под столом, тараща красные глазищи, лежала большая собака, в кухне было пусто, в горницах ни души, пол мокрый, окна сотрясал ветер, лил дождь…
– А ну-ка в постель! – сказал я себе.
Я проспал часа два, не больше, и проснулся от вопля, донесшегося с дороги. Я подскочил, было сумеречно, темнее в это время года ночь не бывает! Часы показывали за полночь. Я услышал, как кто-то с силой толкнулся в ворота, закричал басом, после чего принялся колошматить по доскам ворот. Кто к нам ломится: выпивший или умалишенный? Тут ворота отперли; последовал краткий обмен словами; я услыхал, как с перепугу истошно заголосила баба; поднялась кутерьма; по двору забегали, стуча деревянными башмаками: ревела скотина, сюда же примешивались грубые мужские голоса; я уже спустил ноги с постели. Бежать или остаться? Что делать? Я выглянул из окна: внизу на дороге ничего не было видно, дождь все еще шел. Вдруг по лестнице затопали тяжелые шаги, кто-то отворил дверь в смежную с моей комнату – и замер! я прислушался, дверь моя была заложена большим железным крюком. В комнату вошли, протопали по полу, подергали мою дверь, потом ударили в нее ногой… а дождь не переставая хлестал по стеклам, и ветер сотрясал оконные рамы.
– Есть здесь приезжие? – крикнул чей-то голос. – В доме пожар!
Тут я оделся, выскочил за дверь и – на лестницу; дыма я не заметил, но, очутившись во дворе, – а двор был весь из дерева, обширный и длинный, – увидел и пламя и дым. Огонь перекинулся из хлебной печи, за которой никто не присматривал, случайный проезжий, увидя это, завопил, забарабанил в ворота и… заголосили женщины, заревела скотина, стоило пламени высунуть нм свой красный язык.
Тут приспела пожарная труба, и огонь потушили; уже рассвело; я стоял на дороге, едва ли не в ста шагах от прославленной долины. Я вполне мог забежать в нее, что я и сделал, а дождь поливал, вода струилась и журчала, кругом был сплошной родник. Под ударами ливня деревья вывернули наизнанку листья, они приговаривали, как давеча камыши:
– Мы пьем макушкою, пьем пяткою, пьем всем туловом, и однако твердо стоим на одной ноге, ура! Ливень льет-поливает, мы шумим и поем, это наша собственная песня, новехонькая!
То же самое пели вчера камыши, так что это было старо. Я глядел… и глядел… и могу сказать о долине Сетер только одно: она вымылась!
Глава XVIII. Иванов день в Лександе
На другом берегу Дальэльвен, через которую уже в третий или четвертый раз пролегал наш путь, расположился Лександ. Построенная около церкви живописная колокольня с красными бревенчатыми стенами подымалась над высокими деревьями на глинистом склоне; старые ивы красиво склонялись над бурным потоком. Наплавной мост под нами покачивался, он даже немножко погрузился, и о ноги лошадей плескалась вода, но такова уж природа этих мостов; железные цепи, его державшие, визжали и громыхали, доски скрипели и хлюпали, вода булькала, журчала и бурлила… Но вот мы перебрались на ту сторону, где дорога в город шла на гору; чуть выше стоял прошлогодний майский шест с увядшими цветами; немало рук, сплетавших эти венки, верно, увядают ныне в могиле.
Нежели чем ехать прямою дорогой в город, приятнее подняться по склону и идти вдоль реки; тропа между лугом и лиственными деревьями приводит к пасторовой усадьбе. Там я и провел вечер, в приветливой семье пастора; хозяин дома недавно умер, все ходили в трауре. В молоденькой дочери было нечто, я и сам не знаю, в чем это выражалось, но мне невольно подумалось о нежном цветке льна, который слишком нежен для северного короткого лета. Они говорили о завтрашнем Ивановом дне и о зимней поре в этих краях, когда на реке держатся лебеди, числом нередко более тридцати, они испускают странные, печальные звуки; всегда прилетают парами, по двое, и так же точно улетают; если один умирает, другой остается, даже после того, как все остальные давно уже снялись с места, и ждет, и сетует, и улетает в конце концов один-одинехонек.
Когда я в тот вечер покинул пасторову усадьбу, загорелся молодой месяц, был водружен майский шест. По озеру Сильян в реку приплыл маленький пароходик «Принц Август» с лодками на буксире; на берег сошел музыкант, он задудел, сзывая на танец под высоким, украшенном венками майским шестом, и вокруг него закружился резвый хоровод, да так весело, словно вся жизнь и есть чудесная летняя ночь.
Наутро насту пил Иванов день, это было воскресенье, 24 июня, чудесный, солнечный день. Самое живописное зрелище на этом празднике – люди из разных приходов, что приплывают по озеру Сильян в больших лодках и гурьбами высаживаются на берег.
Мы отправились к причалу Баркедален и, еще не выехав из города, повстречали целые толпы народу, которые шли оттуда, а также спускались с гор. Под самим Лександом по обеим сторонам дороги тянутся в ряд низкие деревянные лавки, куда свет проникает лишь через дверь, они образуют целую улицу и служат стойлами для лошадей, а еще, как, например, в это утро, для того, чтобы сюда можно было зайти оправить наряд. Чуть ли не все лавки были заняты деревенскими бабами, которые распускали и затягивали свои одеяния, дабы они ложились надлежащими складками, при этом они то и дело высовывались из низенькой двери, желая посмотреть на идущих мимо. Богомольцы все прибывали: мужчины, женщины и дети, стар и млад, даже грудные младенцы, ибо на Иванов день никто не остается дома за ними присматривать, и потому их берут с собой; всем положено идти в церковь.
Что за режущее глаз великолепие красок! Навстречу нам полыхают алые, как огонь, и зеленые, как трава, передники. Женский наряд, помимо этого, составляют черная юбка, красный лиф и белые рукава. В руках у всех – книга псалмов, завернутая в сложенный шелковый носовой платок, маленькие девочки – целиком в желтом и в красных передниках, а самые крохотные – с ног до головы в одежде имбирно-желтого цвета. На мужчинах было черное платье, вроде нашего пальто, вышитое красной шерстью; с большой черной шляпы свешивалась красная тесьма с кисточкой; темные штаны и синие чулки с красными кожаными подвязками; короче говоря, то было богатство кричащих красок, и притом ясным утром на лесной дороге! А дорога круто спускалась к озеру, что синело и блестело на солнце. Двенадцать не то четырнадцать длинных лодок, по форме напоминавших гондолы, были уже вытащены на плоский берег, который усеян здесь большими камнями; камни эти служили сходнями; лодки причаливали к ним, и люди пособляли друг дружке вылезти и перебраться на берег. Там уже стояло под тысячу человек, а вдали виднелось еще десять-двенадцать плывущих по озеру лодок, гребли и мужчины и женщины, в шестнадцать весел, в двадцать, даже в двадцать четыре, и каждая лодка была украшена зелеными ветками. Зелень и пестрые одеяния придавали всему нечто столь праздничное, столь феерическое, трудно было поверить, что мы на севере. Лодки приближались, все они были битком набиты; однако же люди тихо, без шума и разговоров, высаживались и взбирались по лесистому склону вверх; лодки вытаскивались на песок; все это так и просилось на картину, особенно дорога в гору, по которой между деревьями и кустами двигалась вся толпа; самыми примечательными тут были двое оборванных ребятишек, с ног до головы одетых в огненно-желтое, у каждого за плечами кожаный узелок; они были из беднейшего прихода в Далекарлии; шел там и хромой мужчина со своею слепой женою, мне припомнился из детства стишок в букваре:
Зорок хромой, ходок слепой,
Вместе они доберутся домой.
И мы тоже добрались, до города и до церкви, туда-то и стекался народ; говорили, что там собралось свыше пяти тысяч человек. В девять часов началась служба. Орган и кафедра проповедника были украшены цветущими сиренями; дети сидели с кистями сирени и березовыми ветками; совсем маленькие держали по куску сухой лепешки, которую и поедали с большим удовольствием. Юные конфирманты подходили к причастию, церковь оглашали звуки органа и пение псалмов, а еще ужасные детские крики и тяжелый топот: неуклюжие, подбитые железом далекарлийские башмаки гулко стучали о каменный пол. Все скамьи, хоры и главный проход были до отказа заполнены людьми; в боковом проходе я видел отдельные группы играющих детей и благоговейно внимающих стариков; возле ризницы сидела молодая женщина и кормила грудью младенца – живое, чудесное воплощение Мадонны.
Первое общее впечатление было захватывающим, но только первое; слишком многое здесь мешало; в пение вторгались детские крики и шум шагов; к тому же нестерпимо пахло луком; почти у всех были с собой маленькие связки лука, который они сидя и ели; я не мог этого вынести и ушел на кладбище, здесь, как и всегда на природе, все затрагивало, все было свято. Церковные двери были распахнуты, звуки органа и псалмов неслись оттуда на Божий солнечный свет у открытого озера. Многие, которым не досталось места в церкви, стояли здесь и подпевали по книге псалмов; повсюду на могилах, где почти что все плиты из чугуна, сидели матери и кормили детишек грудью, – над смертью и гробовою плитой бил источник жизни. Совсем молодой крестьянин, до чего же он был пригож, стоял читал надпись на одной из могил:
Ах, как сладко было жить,
Ах, как славно умереть!
Красивые христианские изречения, стихи, по всей вероятности, из псалмов, были читаемы по всему кладбищу и прочитаны все до единого, ибо церковная служба длилась несколько часов, что, между прочим, никогда не способствует молитвенному настроению.
Наконец народ повалил из церкви. Полыхали алые, как огонь, и зеленые, как трава, передники; людская масса становилась все более и более плотной, и продвигалась вперед; тон здесь задавали белые головные уборы, полотняные рубахи и белые рукава, это выглядело как церковное шествие в католических странах. Дорога вновь ожила, наполнилась ездоками и пешими, а по озеру шли уже на веслах, уплывали переполненные лодки. Но уехали не все. На широкой улице Лександа, от церкви и до самого трактира, стояли кучками парни и мужики. Я жил в этом трактире и должен признаться, что моя датская речь для здешнего уха звучала довольно странно; тогда я заговорил со шведским акцентом, и трактирная служанка заверила, что понимает меня лучше, чем прошлогоднего француза, изъяснявшегося с ней по-французски.
Сижу я у себя в комнате, и тут ко мне заходит хозяйская внучка, премилый ребенок, она пришла в восхищение, увидя мой пестрый мешок со спальными принадлежностями, мой шотландский плед и красную сафьянную подкладку чемодана; я наскоро вырезал ей из листа бумаги турецкую мечеть с минаретами и распахнутыми окошками, и, осчастливленная, она убежала прочь. Немного погодя я слышу во дворе громкие разговоры и догадываюсь, что это касается до моей вырезной картинки; я тихонько вышел на деревянный балкон и увидел внизу во дворе саму бабушку, которая стояла с сияющим лицом, высоко подняв мою картинку. Ее обступила целая толпа далекарлийцев и далекарлиек, восторгавшихся моим творением, ребенок же – благословенный ребенок – кричал и тянулся руками к своей законной собственности, которую у него отняли, затем что она была чересчур хороша. Я шмыгнул обратно, в высшей степени польщенный и ободренный, а спустя мгновенье в дверь постучали, это была бабушка; она принесла целую тарелку имбирных пряников.
– Я пеку лучшие имбирные пряники в Далекарлии, – сказала она, – но у них старые фасоны, еще времен моей бабушки; господин так хорошо вырезывает, не смог ли бы он вырезать нам несколько новых фасонов?
И вот весь вечер Иванова дня я сидел вырезал фасоны для имбирных пряников: щелкунчиков в сапогах со шпорами, ветряные мельницы, которые были и человеком, и мельницею, но только в домашних туфлях и с дверью посередь живота, танцовщиц, указующих одною ногой на Стожары. Бабушка забрала их, а танцовщиц с задранными ногами повертела и так и сяк, это было выше ее разумения, она решила, что они одноногие и трехрукие.
– Буду печь по новым фасонам! – сказала она. – Но они трудные!
Я надеюсь, что продолжаю жить в Далекарлии в новых фасонах имбирных пряников.








