Текст книги "Золотой шар"
Автор книги: Ханна-Мария Свенсен
Жанры:
Магический реализм
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
На макушку дюны медленно взбиралась луна. Майя-Стина ясно видела глаза Гвидо – зеленоватые, с желтыми искорками. Она только теперь разглядела, что в одном глазу у него два зрачка, посредине – большой, а сбоку, чуть ниже, – поменьше. Его взгляд был словно бы обращен и вовнутрь, и к ней, и она почувствовала вдруг, как под этим взглядом сделалась едва ли не с булавочную головку и вместе с тем страшно отяжелела, будто вобрала в себя всю землю с ее содержимым. Ее затянуло в черный зрачок и низвергло в темное подземелье, а потом подхватил ревущий поток и помчал, все убыстряя и убыстряя свой бег, мимо беломраморных колоннад, мимо серых руин, между кроваво-красных гор, что расступались перед нею и сходились снова. В ушах у нее стоял грохот, поток клокотал и бурлил, и ворочал и перекатывал ее отяжелелое тело, пока оно не принялось расти и не претворилось в легкое облачко, что окутало Гвидо с головы до ног и проникло во все его поры.
Не странно ли, подумалось Майе-Стине, до сих пор она была половинкою человека и лишь сейчас стала единым целым. Будь ее воля, она бы так и пребывала легким облачком в теле Гвидо. Но с моря потянуло ночным холодком, и она изошла из него и вновь превратилась в самое себя.
Гвидо приподнялся на локте и окинул Майю-Стину глазами. Блузка ее завернулась у плеч, в ложбинке меж грудей покоился золотой шар. Он сверкнул на миг в лунном свете, но как только Гвидо стал в него всматриваться, луна затмилась, и шар обернулся тусклой металлической побрякушкой.
Они оправили на себе платье и пошли обратно, держась за руки, точно боялись потерять друг друга. Взойдя на Гору, они огляделись. Сквозь облака проблескивали звезды, далеко внизу об отмель бился бурун.
Утром Гвидо узнал, что на материк идет попутная лодка, а там он может наняться на корабль, который отправляется в его родные края с грузом вяленой рыбы. Он забрал у фогта вещи своего погибшего друга. Поблагодарил Йоханну и Акселя за оказанное гостеприимство и извинился, что доставил им столько хлопот, а отплатить ему пока нечем. На прощанье он подарил им сеть, куда были искусно вплетены ракушки и синие камни. Йоханна повесила ее на стене в горнице, чтобы Гвидо видел, как ценят его подарок. Но когда он уехал, она эту сеть сняла.
Майя-Стина простилась с Гвидо в саду под бузинным деревом, на нем уже вызрели черные ягоды. Язык, на котором они изъяснялись, был беден. Зато Гвидо подарил Майе-Стине картину, написанную красками на деревянной доске. Это был Майи-Стинин портрет, только плечи ее облекала голубая мантия, а голову украшала маленькая корона. Корону Гвидо выложил из тончайших пластинок красновато-желтого камня, и она сверкала на солнце, как золотая. Майя-Стина вздернула плечо, потерлась о него щекою и, улыбаясь, спросила, почему он сделал ее принцессой. А она и есть королевская дочь, ответил ей Гвидо, дочь неба и моря и земли, имеющей, как и все самое прекрасное на свете, округлую форму. Через год он вернется. Он уверен, что сумеет теперь нарисовать Око, отраженное в море, и, конечно же, на этой его картине найдется место и для Майи-Стины.
Ну а потом он уплыл. Майя-Стина и Анна-Регице стояли на берегу и махали ему вослед.
С появлением на Острове Гвидо Анна-Регице немного воспряла: она частенько приходила кофейничать на Гору и вела с ним беседы, которые скрашивали ей будни. Правда, пастору об этих беседах она не докладывала. Мало-помалу она научилась ладить со своим трудным мужем, хотя была не в силах забыть, как он ее опозорил. Она не стала посвящать родителей в домашние неурядицы, связанные с рождением ее первенца, но когда Томасу исполнилось четыре года, отвезла его в столицу и попросила сестру взять мальчика к себе и позаботиться, чтобы он получил надлежащее воспитание. Они с мужем считают, сказала она, что школа на Острове мало что даст ребенку, который уже сейчас обнаруживает удивительные способности. Сестра Анны-Регице была замужем за известным законником, своими детьми они еще обзавестись не успели, и она охотно приняла в дом племянника.
Анна-Регице пошла на это ради самого мальчика: у него появились младшие братья и сестры, и он стал замечать, что отец к нему холоден. Пастор же истолковал ее поступок как покаяние и покорность и если не помягчел, то стал куда обходительнее. Он примирился даже с тем, что Анна-Регице выписала из столицы свой старый спинет, и не выказывал недовольства, когда она музицировала. Правда, он запретил ей наигрывать мелодии, что звучали на балах ее юности. И если она играла для гостей, а кто‑то из мужчин брался переворачивать ноты, пастор неизменно становился по другую сторону инструмента и столь гневно взирал на пальцы доброхота, что тот ронял нотные листы и пасторша волей-неволей прерывала игру.
«Не надо отчаиваться, – сказала Анна-Регице Майе-Стине в тот вечер, когда они стояли на берегу и махали шалями вслед чужестранцу. – Он любит тебя, он мне это сам говорил, но как знать, вернется ли он на Остров. Мир велик, а к картине своей он будет примериваться всю жизнь».
«Вернется он, нет ли, я не стану отчаиваться, – спокойно ответила Майя-Стина. Ей казалось, что пасторша принимает в ее делах чересчур уж большое участие. – Просто мы с ним – две половинки одного человека. Вот так. И ничего с этим не поделаешь».
«Было время, я рассуждала точь-в-точь как ты, – заметила Анна-Регице, бросив на Майю-Стину испытующий взгляд. – Много лет назад я прочла одну языческую легенду. В ней рассказывалось, что в глубокой древности люди были двуедиными. Мужское начало у них было от солнца, женское – от луны, и потому они являли собой совершенно круглые существа о четырех руках, четырех ногах и двух головах. Они ходили одинаково ловко и задом, и передом, а когда спешили – растопыривали руки-ноги и катились себе, точно мельничное колесо. Они размножались, оплодотворяя землю, и им не надобно было тратить себя на то, чтобы подыскивать себе пару, и оттого они стали непомерно сильны, и непомерно возгордились, и вознамерились подчинить себе всю вселенную. Тогда боги испугались и разрубили их пополам. С тех пор так и повелось, что розные половинки ищут друг друга по всему свету и сливаются в объятиях, дабы снова срастись в единое целое».
Майя-Стина нашла все это занятным, особенно ей понравилось, что двуединые существа могли катиться точно мельничное колесо, но вместе с тем она дала понять Анне-Регице, что история эта – несколько легкомысленного свойства. Во всяком случае, она не имеет ровно никакого отношения к тому, что произошло между нею и Гвидо.
Глава десятая
Нашествие блох и небесный камень
Ну вот Гвидо и уплыл, и пройдет еще немало времени, прежде чем на Острове объявятся и люди со стороны, и старые наши знакомцы. А мы с тобой, Майя-Стина, все летим и летим в неведомое. Ты тоже считаешь, что мои истории – несколько легкомысленного свойства? Но придется тебе с этим смириться. Ведь сказительница‑то – я. Что хочу, то и рассказываю, это мое право.
Но мне нужна передышка. Мне нужно побыть самой собой, а то когда еще я появлюсь в Сказании.
Знаешь, чего мне больше всего хотелось бы? Побросать все эти «жил» да «был», «потом», «хотя» и «однако» в пластиковый мешок, тряхануть его хорошенько, надуть воздухом – и как по нему шарахнуть! Чтобы означенные «жил», «был», «потом», «хотя» и «однако» сгинули с моих глаз.
Ну да тебе этого не понять. Ты певала мне колыбельные, протяжные, как зима, весна, лето и осень. Когда я, бывало, выказывала нетерпение, ты говорила: «Ну‑ка, испеки нам хлебушка».
Вымешивай тесто, вымешивай. Уминай костяшками пальцев, утолачивай, поворачивай. Чем больше надаешь ему колотушек, тем податливее оно сделается и послушливее. А теперь скатай его в колоб, опусти в квашню и жди, пока не подойдет.
Будь по-твоему, Майя-Стина. Давай вымешивать тесто. Засыплем в него все эти «жил» да «был» и испечем кошку и небесный камень. Могу же я выбирать, что мне печь.
На одном из парусников, что привозили с материка зерно, пряталась блошливая кошка. Никто не заметил, как она спрыгнула на берег. Бегала она где вздумается, рылась в кучах рыбьей требухи, и вскорости все местные кошки понабрались блох. А на Острове, надо сказать, уж и позабыли о мелкой нечисти. То‑то блохам было раздолье – они прямо‑таки упивались чистой людскою кровушкой.
Блохи селились на кошках, выделяли кровянистые испражнения и где ни попадя клали яйца. Из яиц вылуплялись личинки, – поедая эти испражнения, они вырастали в большущих прожорливых блох и в свою очередь набрасывались на людей.
У Йоханны был маленький котенок с желтовато-коричневой шерсткой, она нашла его у подножья Горы, где он лежал, попискивая от голода. Прослышав о блохах, она отнесла котенка в кладовую и натерла вонючей мазью, приготовленной из листьев папоротника, называемого «блошья смерть». С полгода она не пускала его дальше садовой калитки и тем самым уберегла свой дом от напасти. На подоле же блохи свирепствовали вовсю, и островитяне почти поголовно ходили в блошиных укусах.
Поглядеть на них отсюда, сверху, полное впечатление, что они извиваются в причудливом танце. Оно и неудивительно: они ковыляют, запустив одну руку себе за шиворот, а другой – корябая икры. Чешутся они немилосердно и до того поглощены этим занятием, что ни о чем другом и помыслить не в состоянии. Иной раз так вопьются ногтями в тело, что лица их принимают затравленное выражение. А свербит постоянно – то под коленкой, то в крестце, то в паху, ой нет, под лопаткой! Они трут ступнею лодыжку, едва успевают поскрести голову и уже тянутся к ляжкам, – поди разбери, где у них руки-ноги. Они расчесывают себя, расцарапывают, дерут ногтями, словом, обретаются в непрерывном движении.
Нередко на местах укусов вздувались волдыри, из которых, стоило ковырнуть, сочилась водянистая жидкость. Как хозяйки ни скоблили полы, ни скребли по углам, блохи не переводились. Умудренные опытом старики, на чьем веку такое уже случалось, твердили, что это не простые кошачьи блохи, ведь иные были величиной с навозную муху, а хоботок и панцирь у них смахивали на доспехи. Взять и то, что у самых квелых волдыри переходили в белесые чирья, и с виду те чирья напоминали морских слизней. Лекарь, приехавший с материка по настоянию Анны-Регице, только разводил руками. Ясно было одно: блох занесла приблудная кошка. Мальчишки немедля ее изловили и, как она ни вырывалась и ни царапалась, засадили в бочку, которую и запалили на дворе у фогта. Почесываясь и поскребываясь, люди обступили горящую бочку, откуда валил желтоватый дым и несся кошачий вой.
Вскоре выяснилось и другое: блохи селятся лишь на кошках. Ведь в тех немногих домах, где не держали своих кошек и не привечали бродячих, этой нечистью, можно сказать, и не пахло. Размеры же блох и природа блошиных укусов по-прежнему оставались для всех загадкой. Лекарь так в недоумении и отбыл на материк, – отбыл, расчесывая руки и ноги.
В конце концов островитяне уговорились изловить всех кошек до единой и порешить, что и было сделано, на горе детворе и старухам. Одна Йоханна не рассталась со своей любимицей, – когда началась великая охота на кошек, она спрятала ее в кухонный ларь. Барахтающихся кошек повытряхнули из мешков в утлый ялик и на весельной лодке отвели ялик от берега. Не успел он перевалить через первую мель, как несколько кошек прыгнули за борт. Их поймали и водворили обратно. Ялик подхватило теченьем и медленно понесло в море. До людей, столпившихся на берегу, долго еще доносилось жалобное мяуканье и бешеное вытье. Майя-Стина и Анна-Регице не пожелали смотреть на кошачью казнь. А Йоханна и подавно. Она села на кухонный ларь, заткнула пальцами уши и, пока все не кончилось, не тронулась с места.
Блохи пошли на убыль. Правда, кое-где по закоулочкам еще вылуплялись личинки, на которых вырастали доспехи, но селиться им было не на ком, и блохи помаленьку исчезли. Тем не менее прошли месяцы, прежде чем у особо пострадавших зажили покусанные места.
Йоханна не могла нарадоваться тому, что хотя бы кошка у нее осталась в живых, ибо в скором времени она нежданно-негаданно потеряла мужа.
Стряслось это в одну из осенних ночей, когда звезды мерцают высоко-высоко над Островом. Аксель вышел по малой нужде на двор. Едва он обогнул дом и пристроился с подветренной стороны, с неба прямо на голову ему свалился увесистый камень. Кое‑кто из полуночников утверждал, будто бы в тот самый миг над Островом пролетало чудище, походившее на огненный шар со светящим хвостом. Другие, поразмыслив, поделились такой догадкой: если на земле, как уверяют, есть горы, изрыгающие огонь, то почему бы не быть им и на луне, может статься, одна из этаких лунных гор и выплюнула тот камень. Третьи же доказывали, что на северо-восточной окраине неба недостает махонькой звездочки, она‑де и сорвалась и упала на Остров.
Как бы то ни было, в ту ночь на Горе раздался вдруг громоподобный удар, люди так и повскакивали с постелей. Примчавшись на Гору, кто в деревянных башмаках, а кто босиком, они нашли Йоханну за домом: она стояла, склонившись над телом своего мужа.
Видно, рассупонивая штаны, Аксель слегка отвел голову вбок и посмотрел наверх, и камень, который мог ведь ударить и острым, зазубристым краем, накрыл Акселеву макушку и ухо той стороной, где была чашевидная выемка, – словно шапка, сдвинутая набекрень. Аксель лежал на спине и лукаво подмигивал месяцу, – голову ему не размозжило, но сплюснуло, и нос съехал на левый глаз.
Сам камень был покрыт чем‑то вроде черной окалины, Йоханна потом соскребла ее и употребила в отвар. Отчищенный, камень оказался серым, крупнозернистым, выемка была чуть потемнее.
Люди рассудили, что Акселю была ниспослана красивая смерть, как‑никак его зашиб камень, упавший прямо с небес. Одно было непонятно: почему столь завидная участь выпала на долю именно этого человека, нравного и кривоногого, который не совершил в своей жизни ничего примечательного. Однако на кладбище, которое заметно уже разрослось, народу собралось порядочно, и проводили его с немалым почетом. Йоханна решила: раз Аксель первым на Острове принял смерть от камня, пусть же у него у первого на могиле установят камень. Надгробную плиту доставили с материка, она была из красновато-бурого гранита и достаточно большая, чтобы впоследствии на ней выбили еще одно имя. Небесный же камень Йоханна водрузила на полку в горнице, – будет что вспоминать о супружестве.
Когда же пришла зима, в городке начали поговаривать о том, что удар с небес и смерть Акселя не иначе как предвещали великую стужу.
Глава одиннадцатая
Великая Стужа
Настал ноябрь. Отягченное снеговыми облаками, небо низко нависло над Островом. Уже тогда стоял лютый холод, под вечер рыбаки втаскивали на берег лодки, не чуя рук.
Стужа… Сумею ли я о ней поведать, ведь здесь, в поднебесье, мы давно позабыли, что такое жара и холод. Я смутно припоминаю, как студеный воздух покусывает нос и кончики пальцев.
Но мне даны глаза, и я могу все это увидеть. Я вижу, как однажды утром Остров пробуждается на ярком морозном солнце. Вешала и корявые деревца стоят, запушенные серебристым инеем. Фогт отворяет дверь, делает глубокий вдох, выдох, и борода его вмиг обрастает сосульками. Рыбаки осаживают на берегу сани, пробуют кнутовищем лед и гадают, стоит ли спускать лодки на воду. Женщины бегут к колодцам, а в колодцах такая наледь, что впору рубить топором.
Морозы держались, крепчали. Кое‑кто отважился уже пройти по ледовине на материк. Лодки ставили на полозья и тащили до первой полыньи, куда и забрасывали невод.
Лед становился все толще. Он спаял Остров с материком, и Остров перестал быть островом. Туда и обратно сновали разубранные сани. Друзья и сродники, с коими не видывались по сто лет, бывало, нагрянут с ночевой, да и махнут восвояси. Воскресными днями люди прохаживались по припорошенному снежком ледяному полю. Ребятишки наладили коньки и раскатывали по льду с разрумянившимися лицами – точь-в-точь как на старых часах Нильса Глёе. В эти ясные безветренные морозные дни окрест Острова мельтешили фигурки в темном, они скользили и падали и вновь подымались на ноги. Море было прочно сковано, укупорено ледяной крышкой, а под нею посверкивали чешуей жирные рыбины и дожидались, когда их выловят.
С началом зимы на Острове пошли пиры да гулянья. Фогт поназвал друзей, чтобы показать им зимний свой городок, те не поленились проделать длинный путь и приехали. Застольничая у фогта, капитан местного ополчения изрядно набрался, наутро его обнаружили на кладбище, он храпел, навалившись животом на Акселево надгробие. Замерзнуть он не замерз, потому как был хорошо разогрет изнутри, а вот кончик носа у него – стоило потереть – отломился.
Так началась эта удивительная зима.
В одно из воскресений Майя-Стина надела черную суконную накидку, повязала на голову шаль и отправилась на ледяное поле. Она улизнула от подружек, которые набивались в компанию, – ей хотелось побыть одной. Мысли ее блуждали далеко-далеко от Острова, и когда она очнулась и огляделась по сторонам, оказалось, что берег едва виднеется, а сама она стоит на краю широкой полыньи.
Майя-Стина нагнулась к прозрачной воде, поблескивающей на солнце, и увидала на дне своего моряка. Черная прядь наискось падала ему на лоб. Серые с желтыми искорками глаза смотрели на нее в упор. Он лежал, вытянув поджарое тело, до того покойно, словно бы надумал немного передохнуть.
Но это еще не все. Одной рукой он обнимал за плечи женщину, что прятала лицо у него на груди. Небольшого росточка, полненькая, пышные каштановые волосы забраны на затылке в узел, – Майя-Стина узнала в ней самое себя. Она нагнулась пониже. Алый закатный луч скользнул по краю полыньи и заиграл на воде. Двое на дне еще теснее сплелись в объятьях, и тут же очертанья их дрогнули и расплылись. Солнце ушло. Над полыньей дрожал еще розовый отблеск, но вода в ней была уже черной и непроглядной.
Майе-Стине казалось, будто она простояла у полыньи целую вечность. Ее пронизывал холод. На небе почти совсем стемнело. Майя-Стина ринулась к берегу, она бежала, оскальзываясь и падая, и остановилась лишь, когда завидела огоньки в окошках. Не странно ли, подумалось ей, что она осталась лежать на дне и все‑таки прибежала назад и стоит на берегу в своей черной суконной накидке.
На полузимницу солнца как не бывало, точно надвинувшиеся на Остров свинцовые тучи вытеснили его с небосклона. Ночами валил густой снег. А на рассвете между сугробами задувал такой ветер, что в серой мгле дальше вытянутой руки было ничего не видать. Стопы торфа, сложенные в сараях и с подветренной стороны изгородей, с каждым днем редели. В эту зиму сады совсем оголились, – все до единого корявые деревца пошли на растопку, хотя и горели не ахти как. Лишь Йоханна не тронула свое бузинное дерево, и оно гнулось под ветром, смиренно прижимая к стволу черные ветви.
Гости с материка больше не наезжали. Рыбакам стало не под силу отыскивать в снегу полыньи. Всю вяленую рыбу подъели начисто. Немало стариков слегли и поумирали с голоду. А иных находили в сугробах – окоченелых, негнущихся, точно вяленая треска. Йоханну согревала своим телом кошка, которую она по-прежнему прятала от людских глаз. Однажды, когда на Гору к ней пришел со своею женою пастор, она спросила, как он считает, не потому ли на их Остров обрушилась лютая зима, что они обрекли на смерть безгрешных четвероногих тварей. Пастор отвечал, что называть животных безгрешными, равно как и грешными, не пристало. К ним неприложимо само понятие «греха». Творец не наделил их бессмертной душою, и потом, Ему никогда бы не пришло в голову наказывать людей за то, что они избавились от блошливых кошек, это не столь уж тяжкое прегрешение. Нет, сейчас приспело время заглянуть в собственную душу, да поглубже, и покаяться в тайных своих грехах. Йоханна покачала головой и пошла на кухню, где пасторша, – а она была в шестой раз на сносях, – сидела и попивала кофе вместе с Майей-Стиной. Йоханна досадовала на себя, потому что не могла припомнить за собой ни одного сколько‑нибудь серьезного прегрешения. Но и то, в последнее время ее стала подводить память.
Пока Остров был погребен под снегом и скован стужей, Майе-Стине снились диковинные сны. В одном таком сне она увидела самою себя, она спала в Хиртусовой светелке, а рядом с нею – двенадцатилетний мальчик, он уже теперь обещал вырасти поджарым и крепким. Мальчик беспокойно ворочался во сне и брыкался. Майя-Стина знала, что ему снится: вместе с другими детьми он бежит по зеленому лугу, они бегут, высоко подпрыгивая, будто ловят птиц.
У изножья постели стояла колыбель с младенцем. Младенец был голенький и сучил пухлыми ножками. Одна ножка была в чулочке, а другой чулочек перекрутился и сполз на пятку. В окно заглядывала луна, и Майя-Стина видела, каким любопытством светятся его голубые глаза. Младенец барахтался и брыкался и тянул к ней ручки.
В этом сне, как и наяву, штормило. Майя-Стина отчетливо видела, как по морю ходят крутые серовато-зеленые волны – будто жидкий металл в литейном ковше. Волны катились не одна за другой, а вразброд, они вздымались, низвергались и откатывались каждая сама по себе.
На глазах у Майи-Стины черная с прозеленью вода прихлынула и затопила берег, она прибывала и прибывала, пока не заплеснула Йоханнин садик. Вода стояла в садике большущими черными лужами, которые лупцевал ветер. Майя-Стина распахнула окно, а за окном в серой дымке парили два огромных зверя с желтовато-коричневой шерстью, один – полосатый, другой – пятнистый, и еще неведомо какая тварь – огненно-красная, с малюсенькой головой и здоровенным брюхом, которое свисало между четырьмя тощими лапами. Позади них стоял ангел, у него был строгий иззелена-желтый лик и два больших потрепанных крыла с сероватым отливом. Ангел простер свою длань и поманил Майю-Стину. Майя-Стина не посмела его ослушаться. Она осторожно ступила за подоконник и пошла по воздуху. Оглянувшись на спящих, она увидала, что младенец увязался за нею. Она замахала было на него руками, но он уже выплыл в окно – на спинке, дрыгая ножками. Тогда Майя-Стина взяла его на руки и натянула сползший чулочек.
Мальчик, что лежал возле спящей Майи-Стины, тоже взмыл в воздух, увлекая за собой ребятишек, с которыми он играл во сне на зеленом лугу. Они носились вокруг зверей, а те стояли, не шелохнувшись, и хотя бушевала буря, ни одна шерстинка на них не вздыбилась. И на одеждах ангела не колыхнулась ни единая складочка, а в бледно-серых крылах не встопорщилось ни одно перо.
Майя-Стина вновь оглянулась. И увидала в окно постель, где в белой сорочке спала на боку Майя-Стина. Но пока она шла по воздуху с младенцем на руках, плечи ее облекла голубая мантия, а волосы примяла корона.
Майя-Стина приблизилась к ангелу, и тот взял ее за руку, а другую руку протянул одному из детей, и они двинулись в сопровождении зверей сквозь облака. Они поднимались все выше и выше, а море, оставшееся далеко внизу, простирало им вослед белые гребни.
Про этот сон не ведала ни одна живая душа. Зато Майя-Стина поверила Йоханне другой свой сон, что привиделся ей несколько ночей спустя, когда она лежала, свернувшись клубочком под тяжелой периной, а гулявший на дворе ветер швырял в окна пригоршнями снега.
Ей снилось, что на море, омывающем Остров, – затишье. На воде дробились золотистыми бликами солнечные лучи. Вдали виднелся материк. Там, над отлогими зелеными холмами, развесились тучи, а из туч тонкими струями истекал дождь.
В одном из солнечных снопов Майя-Стина приметила лодку, что мчал по воде большебрюхий зверь из давешнего ее сна. В лодке сидел старик, на нем было черное платье тонкого сукна, а сквозь платье просвечивали золотисто-рыжеватые волосы, которыми поросло все его тело, – выходило, что он и одет, и наг. У него была крупная голова, на смуглом скуластом лице, изборожденном шрамами и морщинами, горели как угли маленькие темные глазки. Он погонял зверя кнутом, и лодка летела стрелою. Чем ближе к берегу, тем сильнее раздавалась она в боках и под конец заняла все пространство между Северным и Южным мысом. Достигнув суши, лодка врезалась в городок и стала, покачиваясь, поперек Острова.
Йоханна выспросила у Майи-Стины, как выглядел сидевший в лодке старик. Слушая ее, она раздумчиво кивала головой.
Ну и последний сон, о котором нельзя не упомянуть. Его рассказала Майе-Стине пасторша, когда дня три спустя та по обыкновению пришла к ней помочь по хозяйству. Шестую свою беременность Анна-Регице переносила не в пример тяжелее прежних. Под глазами у нее залегли синие тени, она быстро уставала и подолгу отлеживалась в постели. Когда Майя-Стина вошла в спаленку, Анна-Регице лежала, судорожно вцепившись в перину, и смотрела прямо перед собой. Майя-Стина подсела к ней, приподняла ее голову и взбила подушку.
«Ты всегда такая спокойная, – промолвила пасторша. – И откуда у тебя только берется это спокойствие и мужество?»
«Просто я довольствуюсь тем, что есть», – ответила Майя-Стина, оправляя перину.
«Я тут задремала, – сказала Анна-Регице, – и мне приснился театр. Ты ведь никогда не была там, верно? Вообрази, что ты сидишь в темноте и глядишь на подмостки. Там висит большой занавес, он открывается, если потянуть за шнур. За занавесом – судьбы и люди, только их жизнь показывают не подряд, а кусочками, на выборку, и всё вместе образует мозаику, которая что‑то да означает. В ней всегда скрыт какой‑то смысл, но в него надо вникнуть. Почему, скажем, двое не могут быть вместе и почему они мечтают соединиться. В представлении всегда скрыт какой‑то смысл».
Майя-Стина кивнула. Анна-Регице и раньше рассказывала ей о театре, куда хаживала в девичестве. Майя-Стина знала уже, и что такое подмостки, и что такое занавес. Хотя она ни разу не была в столице и в глаза не видела театр, ей не нужно было объяснять, что к чему.
«Но в моем сне, – продолжала пасторша, – никакого занавеса не было, а был полог, сплетенный из пестрых-пестрых цветов. А сквозь полог проблескивало что‑то огромное, белое. Я так радовалась тому, что увижу!»
«И что? – спросила Майя-Стина. – Что ты увидела?»
«Из темноты вдруг показалась огромная желтая рука и отдернула полог. Сцена была залита светом, а на сцене лежал белый череп. Вот тебе и весь смысл. На том представление и закончилось».
«Ну и глупо, – заметила Майя-Стина. – Раз так, нечего им было отдергивать полог! Ты рассказала об этом сне пастору?»
«Разве я могу говорить с ним о театре?» – вздохнула Анна-Регице.
Этой же самой ночью она родила мертвое дитя и скончалась. Всю ночь напролет пастор ходил из комнаты в комнату. Взад-вперед. Вверх-вниз. Туп. Топ. Туп. Топ. Шаги его отдавались по всему дому. Настало утро, опустился вечер, а он все кружил и кружил по комнатам, молча, вперив в пространство невидящий взгляд. Майя-Стина обиходила детей. Майя-Стина обмыла и обрядила покойницу с малюткой. Майя-Стина преградила дорогу пастору, когда он выходил из своего кабинета. Чему быть, того не минуешь, сказала она. Господину пастору нужно взять себя в руки и позаботиться о похоронах, она на всякий случай окрестила малютку, но будет лучше, если пастор сделает это сам.
И пастор взял себя в руки, хотя поначалу и двигался как во сне. Черные блестящие глаза его потускнели, подернулись серым. Он вернулся к себе в кабинет, сел за письменный стол, вынул приходскую книгу и приступил к делам.
Гроб с телом Анны-Регице поставили в кладбищенский сарай рядом с прочими гробами, которые не могла принять земля, пока не спадут морозы.
Глава двенадцатая
Новые друзья и старые знакомцы
Но вот – с буханьем, уханьем – отпустил мороз землю. Остров оделся туманом. Оттаявший снег падает с застрех тяжелыми каплями. Шлеп-шлеп, шлеп-шлеп. Вода просачивается сквозь песок, подмывает стены, вспучивает половицы. Исхудалые, иззябшие, люди выползают из своих домишек, идут, пошатываясь, в деревянных башмаках по раскисшей земле, подставляют лицо пробивающимся бледным лучам. Круто обошлась с ними зима. Из стариков многие не выдюжили, слегли да и померли. Зато молодежь в эту дремотную пору поднабралась сил, дай только развернуться.
Йоханна заглядывает под кровать. Ни одной картофелины. Придется Майе-Стине спуститься на берег. С материка приходят груженые парусники, благо лед уже разломало и огромными глыбами унесло прочь. Островитянам нужен и картофель для посадки, и строевой лес, чтоб заменить прогнившие балки и вешала. Только где взять деньги? Нешто сперва идти в море? После долгих раздумий пошлинник предлагает взять у него взаймы. Он обзаводится шкатулкой с выдвижными ящичками, на каждом – значится имя должника. Самый верхний ящичек отведен под расписки единокровного брата Майи-Стины Нильса-Анерса. Он одалживает помногу и не заботится об отдаче. А что, говорит, можно жить и в долг. Нильс-Анерс и впрямь живет припеваючи со своей толстухой женой и тремя маленькими толстыми дочками. Мужик он припасливый, чистую горницу, и ту уставил ларями с крупой и гвоздяницами. Народ тратится по мелочи, а Нильс-Анерс – с размахом. И внакладе не остается. Хотя прямого дозволенья на то у него и нет, в горницу его частенько наведываются страждущие, они усаживаются за длинным столом и отогревают водкою душу. На огонек заглядывают даже фогт с пошлинником. Мужчины тянут водку и обмениваются новостями, а хозяйские дочки перекатываются колобочками между ларями и рыбацкими сапогами.
Другой единокровный брат Майи-Стины, Нильс-Олав, тот, что взобрался на фока-рею и вызволил Гвидо, тоже угодил в пошлинникову шкатулку. Но не по доброй воле – приперла нужда. Он женат на Малене, дочери Анны-Кирстины, внучке Марен, правнучке Кирстины, праправнучке той самой Марен с материка, чьи белые косточки до сих пор ворочаются в сырой земле. Малене – рослая и дебелая. Она постарше своего мужа. Она недовольна им. Он хватается то за одно, то за другое, а до ума ничего не доводит. Затяжная зима и вынужденная праздность породили в нем тоскливое беспокойство. Он бы мог свернуть горы, да все не придумает, с чего начать. Вот дела и ни с места. Он сидит на кухне, понурый, подперев руками голову. Кончики пальцев у него мелко подрагивают. Малене стоит в проеме кладовой и застит солнце, грузная, хмурая: она преграждает путь всем его помыслам. А с улицы доносятся голоса детей. Им‑то от него ничего не нужно, но так и так он за них в ответе.
«Стояк на том углу, что к морю, прогнил вконец, – бубнит Малене. – Ну, а насчет сетей ты надумал? Ведь парусник снимется и уйдет. И вот еще что. Мариус, сказывают, днюет и ночует в кузнице. Куда это годится? Ступай‑ка приведи его домой».