Текст книги "Золотой шар"
Автор книги: Ханна-Мария Свенсен
Жанры:
Магический реализм
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Первые дни Нильс-Мартин безвылазно сидел дома, изредка заглядывая к отцу; у того совсем провалились щеки, выдавался один лишь костлявый нос. Нильс-Мартин не пошел даже хоронить братьев Кок, потому и не знал, какие расползлись по городку слухи.
Через две недели после похорон за ним прислал фогт, который производил очередное дознание. На сей раз перед фогтом предстали Марен Антонсдаттер и ее дочь Элле, – им вменили в вину ведовство. Взвели же обвинения старшая дочь Марен Анна-Кирстина и девица, что звалась Фёркарлова Лисбет. По словам последней, в то злополучное утро они с Элле стояли вместе на берегу. Лисбет сказала в шутку: что ж это Нильс-Мартин, неужто позабыл дорогу в дом Марен? А Элле на нее как зыркнет. «Если у тебя что с ним и было, – говорит, – скажи мне спасибо! А не тешиться мне с ним, так и никому другому не тешиться!»
Анна-Кирстина в свой черед показала, что когда они с матерью обряжали покойных, мать зачем‑то свела у каждого большие пальцы ног и перевязала тряпицей. Анна-Кирстина еще спросила, для чего это, и услыхала: чтобы усопшим покойнее лежалось в могиле, так, мол, велит обычай.
Марен на это ответила, что и впрямь следовала обычаю. О зяте своем она горюет не меньше других. Пусть люди подтвердят, что на нее возводят напраслину. Бабка выучила ее распознавать целебные травы, а не как накликать на человека смерть. Люди умирают, коли на то есть воля Господня. Так было и будет, хоть с этим и нелегко примириться. А что до ее дочери Элле, та ответит сама за себя.
Элле встала. Высокая, в сером суконном платье. Строго оглядела фогта и очевидиц. Полоснула своими зеленовато-серыми глазами Нильса-Мартина, отчего тот разом похолодел и тут же покрылся испариной.
Безо всяких околичностей Элле сказала, что она в ворожбе несведуща. Оговаривают ее с умыслом, ну да бог с ними, улик‑то против нее – никаких. И потом, с чего бы ей желать смерти Нильсу-Мартину? И разве не стоит он здесь, жив-живехонек, хоть и спал с лица? Само собой, она читала о моряках, чудом спасшихся после крушения, но человека, которого два дня и две ночи носило на доске по морю, ей видеть еще не доводилось.
Запинаясь, Нильс-Мартин повторил рассказ о том, как перед ним открылась воронка. От иноземных моряков он знает, такое случается. И вообще на свете есть много чудес, о коих здесь, на Острове, и слыхом не слыхивали. К примеру, горы, что изрыгают огонь, и долины, где на деревьях растут золотые яблоки.
Фогт не мог уразуметь, какое отношение это имеет к дознанию, и стал опрашивать остальных. Никто не мог сказать ничего худого ни про Элле, ни про Марен. Правда, когда Элле была совсем еще маленькой, мальчишка, который за ней погнался и стеганул путой для овец, через несколько дней угодил в котел с ухой и обварился. Но и то, мальчишка был дурковатый. За отсутствием улик фогт прекратил дознание. При этом он недовольно бурчал о суевериях и деревенских сплетнях.
Выйдя из ратуши, Нильс-Мартин поравнялся на лестнице с Элле. Она поворотилась к нему, усмехнулась и сказала тихонько: «Ты не тот, за кого я тебя принимала. Но, против моих ожиданий, не сплоховал».
А спустя два дня Нильс Глёе велел позвать к себе пастора: его вконец подточила болезнь, и он понял, что век его вышел. Отдуваясь и кряхтя, в дверь протиснулся пастор, стоячий воротник его черного платья был скрыт за тройным подбородком. Пастор долго внушал Нильсу Глёе, что мирские богатства суть прах и тлен в сравнении с райскими кущами, но тот не слушал. Он лежал, не размыкая век, а когда на лицо его падали тени, устало шевелил головой. Он жадно приник губами к чаше с причастием и закусил ее край, не желая отдавать ее.
После ухода пастора он впал было в забытье, но тут же заметался на подушках и стал звать Йоханну. Йоханна о ту пору перебралась в дом на Горе и дни и ночи сидела у постели отца, коротая часы за вязаньем. Она нагнулась к нему, но он покачал головой и глянул на нее так, словно видел впервые. Он‑то звал другую Йоханну.
Ночью, когда ее сморило на стуле, он выпростал из‑под перины высохшие синеватые ноги, ухватился за балдахинный шест и с трудом, но встал. И в тот же миг перестал ощущать свое неповоротливое, ослабелое тело. Он прокрался в кладовую как был, в исподнем, натянул высокие рыбацкие сапоги и ощупью проверил, держится ли на голове ночной колпак. Потом отворил наружную дверь, постоял на пороге, лицом к ветру, и стал неспешно спускаться на берег. Он шел легко, как по воздуху. Земля пружинила под ногами. Он ни разу не спотыкнулся.
Он зашел в воду и добрел до какой‑то лодчонки, что покачивалась у самого берега. Вставил весла в уключины, толкнулся, волны будто того и ждали, они подхватили его и, баюкая, понесли мимо городка, мимо Южного мыса, в открытое море.
Светало. На бледном, сероватом небе вспыхнули розовые полосы. Нильс Глёе положил весла по борту и долго глядел, как разгорается небо, из золотистого становясь червонным. А когда из‑за моря выкатилось красное солнце, он занес руку и сдернул ночной колпак. И упал навзничь. Солнечные лучи озарили костлявый нос и заиграли на остекленелых глазах. Так, в лодке, его и нашли, когда ее прибило к Южному мысу.
Издавна усопших хоронили на маленьком кладбище на краю пустоши у лесной опушки. Здесь становилось уже тесненько, ну да для Нильса Глёе расстарались и выбрали место получше. На похороны собрался чуть ли не весь городок. А вот Элле не пришла. Анна-Кирстина держалась семьи своего покойного мужа и ни разу не посмотрела на мать. Фёркарлова Лисбет стояла рядом с отцом и украдкой поглядывала на Нильса-Мартина. И не только она. Но ему, понятное дело, было не до того. Он ни на шаг не отходил от сестренки. Йоханну познабливало, и вид у нее был такой, словно она чем поперхнулась. Ее мучило, что отец ушел, так и не признав за ней права называться Йоханной.
Фогт произнес над гробом речь, в которой напомнил собравшимся, что полвека тому назад на месте их городка была захудалая деревушка – ни тебе церкви, ни маяка, не говоря уж о том, чтобы почитать законы. И если сейчас все это у них есть, то единственно стараниями Нильса Глёе. Ибо для человека деятельного нет ничего невозможного. Раз ловля близ Острова себя не оправдывает, а такое в последние годы случалось, надо всего-навсего уходить подальше, тогда будет и чем кормиться и платить налоги. Загадывать оно трудно, но может статься, когда‑нибудь в городке у них выстроят гавань, куда будут причаливать большие корабли и платить положенный сбор.
Пастор нашел речь фогта не в меру светской и прочел проповедь, для начала перечислив все бедствия, обрушившиеся за последнее время на городок, который чересчур уж стремительно вырос и жители которого в погоне за мирскими благами и мишурным блеском позабыли о том, что все сущее создано милосердым Творцом, а сам по себе человек ни к чему не способен.
Нильс Глёе возлежал в гробу. Он считал, что пастор неправ, и все ж таки напоследок согласно кивнул могучей своей головой.
Глава пятая
Йоханна становится приемной матерью, а остров заносит песком
Но, может быть, пастор все‑таки прав? Может, это по моей милости городок так стремительно вырос и повествование стремительно рвется вперед? Такой уж у скорости ритм. Тысяча лет – к ак одна секунда.
Я вижу, ты покачиваешь головой, Майя-Стина. Дескать, это расточительство и проку мне от этого все равно не будет.
Я играю в кукольный театр? Ты это хочешь сказать? Но ведь отсюда, с высоты, таким оно, Сказание, мне и видится. Крошечные фигурки – ш нырь из‑за кулис, шмыг за кулисы, все быстрей и быстрей, то выскочат на залитую светом сцену, то снова унырнут в темноту.
А как мы играли в кукольный театр, я помню. Я примостилась на голубом коврике с каймою из роз. Мягонький такой коврик, хоть ворс на нем и повытерся. Руки у меня в клею. Приставшие к кончикам пальцев картонные фигурки ни за что не хотят отлепляться, уходить со сцены и укладываться обратно в коробку. Тогда я решила: пускай на каждом пальце будет по фигурке и пускай они играют все сразу. Принцесса Шиповничек и королевич, старый король и его молодая жена, добрая волшебница и злая волшебница, повар и поваренок. И я говорила в бороду за старого короля, пела за волшебниц, ворчала, пищала, свистела, бранилась. Вскрикивала от укола веретеном, причмокивала, когда королевич целовал принцессу.
А вдруг королевич так и не придет?
Придет, как не прийти, на этом и сказка кончается.
А когда она кончится, что потом? Совсем-совсем потом?
Потом они будут жить-поживать – д олго-предолго.
И злая волшебница тоже?
И злая, и добрая, а как же.
Ты сидела на скамье, сложив руки на коленях, обтянутых муслиновым платьем, и рассеянно, но терпеливо отвечала на мои расспросы. И я поверила тебе, Майя-Стина. Я отлепила от пальцев картонные фигурки и спрятала в коробку, где их ожидала долгая-предолгая жизнь.
Я гляжу на кончики своих пальцев. Я гляжу на Остров. Может быть, пастор все‑таки прав? Может, это по моей милости городок так стремительно вырос и повествование стремительно рвется вперед? Удовольствуемся же сейчас тем, что забежим вперед всего на девять месяцев.
Старуха, подрядившаяся носить еду новому служителю маяка, вернулась от него как‑то вечером и рассказала, что в дюнах, восточнее маяка, неподалеку от пустоши, ей послышался тоненький плач, будто хнычет грудной младенец. Она не поленилась и вскарабкалась на макушку одной из дюн – плач враз оборвался, а ни единого живого существа поблизости не видать.
Старухин рассказ облетел городок. Пастор посовещался с фогтом, и оба сошлись на том, что всем без исключения безмужним, но способным к зачатию женщинам надлежит прийти в ратушу, – там проверят, не кормит ли кто из них тайно грудью? Провести сие освидетельствование доверили трем почтенным матронам – пасторше, повитухе Андреа Кок (которая, кстати сказать, приходилась матерью погибшим братьям, а следовательно, свекровью Анне-Кирстине), а также Петрине, сестре капитана местного ополчения Януса Гибера. При иных обстоятельствах к ним бы непременно присоединилась и Марен, но ей сильно повредила история с разбившейся лодкой, к тому же она состояла в родстве с двумя девушками, которым предстояло явиться в ратушу, а именно – с Элле и Йоханной.
Вот девицы выстроились в ряд и расшнуровали корсажи. Матроны медленно идут вдоль ряда, сдавливают и жмут груди. Мужчинам доступа нет. Но у фогта есть потайной глазок.
Во весь глазок: ГРУДИ.
Одни вызывающе торчат, другие величественно колышутся, третьи смиренно обвисли. Каких здесь только нет! Есть плоские, как печеньица, с изюминкой посредине. А есть и такие, что похожи на тыковки, дыни, груши и яблочки. Одни – словно наливные золотые сливы, другие – цвета бледной слоновой кости, третьи испещрены голубыми прожилками наподобие мрамора, на четвертых проступили рдяные пятнышки, пятые розовеют, будто морской коралл. Есть груди-лимоны, груди-персики, груди точно неспелые гранатные яблоки. Есть тугие, упругие, а есть пышные и податливые. Ну, а сосцы, что венчают их, тоже напоминают собой ягодку, плод: тут и малина, и ежевика, иссиня-черная смородина, золотистый финик, розовато-желтый инжир. Иных плодов фогт и видеть не видывал, и на вкус не пробовал. Но это не мешает ему упиваться их сладостью, он забывает о важности дела, которое его сюда привело, и оторопело причмокивает губами.
Но что это? Из шести грудей (две напоминают большие оранжевые сливы, и обладательница их – Фёркарлова Лисбет), похоже, что‑то течет. Почтенные матроны подносят к носу пальцы и, понюхав, облизывают. По лицам их видно, что сомнений и быть не может. Это – желтоватое, сладко пахнущее материнское молоко.
Фогт подымается, разгибает поясницу, оправляет мантию. Теперь – его выход.
Вот так и вскрылось, что три немужние девицы из городка незадолго до того втайне ото всех разрешились от бремени. Обливаясь слезами, они признались, что выносили и принесли по младенцу, Фёркарлова Лисбет – последней. Но обвинять их в убийстве негоже. Все трое дружны еще со школьной скамьи, и хотя дружба их одно время было расстроилась, – а виной тому зависть и злоба, – беда снова свела их вместе. Рожали они в заброшенной овчарне на краю пустоши и при родах помогали друг дружке, а потом бегали туда вперемежку проведывать и кормить новорожденных.
В овчарню послали людей. Там обнаружили трех младенцев, крепеньких, складных, они лежали, закутанные в тряпье. «Это взамен тех, кого отняло у нас море», – сказала Петрина, незамужняя сестра капитана ополченцев Януса Гибера, и взяла один из сверточков на руки. Вместе с девицами она стала молить фогта о снисхождении. А так как дела было уже не поправить да и затрагивало оно людей уважаемых, решили его полюбовно, и все наказание свелось к тому, что с каждого семейства взыскали по копченому бараньему окороку.
Но кто же повинен в отцовстве?
Девиц поочередно потребовал к себе пастор, выходили они от него с размазанными по щекам слезами. Наконец, в дверях появился, сложив руки на животе, и сам пастор. Он призвал жену, попросил ее послать за фогтом, и они отправились втроем на Башенную Гору.
Йоханна завидела их еще в окно. Ее так и затрясло от волнения: с чего бы к ней пожаловали эти важные господа? После того как они изложили цель своего прихода, а она рассказала им все, что знала, они помешкали на пороге и посмотрели вниз, на берег. Парусник, что стоял на катках, ожидая починки, исчез. «Коли он смог проплавать на доске два дня и две ночи, – заметил фогт, – и за месяц обрюхатить трех девок, с него, паршивца, станется в одиночку спустить на воду прохудившийся парусник и дернуть на материк».
«Ну и что ты теперь станешь делать, Йоханночка? – спросила пасторша. – Ты ведь и без того нам должна. Как же ты проживешь? Нильс Глёе умел зарабатывать, умел и проматывать. Много ли он оставил, кроме своего дома?»
«Что‑нибудь мы да придумаем, – сказал фогт. – А то что это будет за город, где одни вдовы, безмужние да сироты».
Так трое детишек Нильса-Мартина предстали белому свету. Но вот загвоздка: старуха, носившая еду на маяк, упорно твердила, что плач доносился из дюн. Девицы же отпирались: они‑де и близко там не были. Ничего не поделаешь, пришлось фогту распорядиться, чтоб подозрительное место перекопали.
Разрыв один из песчаных холмов со стороны моря, нашли утопленника, – судя по всему, он пролежал там с год, не меньше. Правая нога у него была отрублена, не иначе как топором. Покопав, нашли и ногу, вернее, то, что от нее осталось, а рядом – вполне крепкие еще сапоги. Вдова покойного служителя маяка вмиг их признала. Это были те самые сапоги, что ее муж привез с материка незадолго до смерти, он еще говорил, что купил их задешево у моряка, уходившего в плаванье.
Как фогт ни рядил, дело это было из ряда вон выходящее и выше его понимания. Люди же рассудили по-своему: дескать, служитель злодейски убил и ограбил того моряка, ну а дух убитого явился и забрал назад свое добро.
А еще в дюнах нашли останки неведомой твари, вдобавок и недоносыша. Ноги у той твари срослись наподобие рыбьего хвоста, были у нее и зачатки крыльев, а под ними – не то лапки, не то ручки с когтистыми пальцами, по четыре на каждой. Лицо навроде бы человечье – нос, рот, глазницы, только глазницы зашторены кожистой пленочкой, словно бы тварь эта крепко спала.
Ее велено было зарыть поглубже, невзирая на мольбы учителя передать ему останки для изысканий. Утопленника же погребли вместе с сапогами в освященной земле в уголке кладбища, неподалеку от могилы служителя маяка, – вот бы кого выкопать да засадить в новую арестантскую, что помещалась теперь в западном крыле ратуши.
Но все эти напасти, более или менее личного свойства, все эти влюбленности, сердечные горести, непредвиденные смерти и нежданные дети, вкупе со многим другим, что я сейчас перечислю, – сварами из‑за скотины, которая не признавала имущественного права и паслась где придется; ссорами да раздорами из‑за межевки и дележа городской земли; тяжбами из‑за плавщины; судейским крючкотворством, коего честной народ уразуметь не в силах; назначением на Остров пошлинника, что положило предел полновластию фогта, но не умерило его притязаний; войнами, ибо, конечно же, и в ту пору велись войны, а оборачивались они тем, что Остров поставлял на солдатскую службу немало мужчин, на которых держалась вся семья и которые уже не возвращались, а если и возвращались, то безрукими, безногими, увечными, неспособными ни свободно передвигаться, ни тем более работать в полную силу, – так вот, все это померкло перед лицом обрушившегося на Остров небывалого бедствия.
Когда переселенцы ставили себе дома и тесали лодки, они посводили немало лесу. Свары сварами, а овцы и завезенные с материка коровы все равно паслись без присмотра, то же самое было и с чужой скотиной, которую пускали на Остров на летнюю пастьбу. Скот повытоптал луговины и сжевал на прибрежных холмах весь песчаный тростник и осоку. А там, где резали торф, и без того ничего не росло. Вдобавок три года кряду по весне над Островом бушевали бури, что налетали с северо-запада, и море начало подмывать облыселые береговые холмы.
Сперва думали: эка важность! Ветер упадет, и вода схлынет. Но однажды ночью море подмяло под себя крайнюю песчаную гряду и подступило к нижним домам, и люди стали раскидывать, не податься ли им вглубь Острова. Те, что поумнее, не мешкая перенесли дома подальше от берега. Тем же, кто так и не решился стронуться с насиженных мест, ненастным ноябрьским вечером пришлось второпях собирать свой скарб, – облепив холмы на южной, защищенной стороне Западной бухты, смотрели они всю ночь, как море одно за другим заглатывает их жилища.
С бурями нагрянул песок. Его намывало штормовое море и приносил ветер – с оголенного Северного мыса. Он облег поля, подобрался к ограде кладбища, замел сады. Пресное озеро съежилось и стало величиною с лужу. У последних рыбин, которых там выловили, тело было в большущих чирьях, глаза – в красных пятнах, а желудки растянуты до отказа и набиты песком.
Поначалу, стоило буре улечься, люди шли и разгребали песок. Чуть стихнет – все выходят с лопатами. Прокладывают тропки между домами, откапывают палисадники, могилы, хлебные делянки. Малые дети, и те тыкали в песок кулачонками, пробуя отыскать крыжовенный куст или какое другое растеньице, которое они помнили по прошлому лету. Разгребать‑то песок разгребали, да только куда его денешь? По ночам, когда задувал ветер, песок взвивался над Островом и, оседая, заново укладывался в грузные, гладкие холмы.
И люди сдались. Главное было – не пускать песок дальше порога и отгребать от дверей, чтоб выйти наружу, а там уже рыбаки кое‑как добирались до лодок, стоявших на приколе у южного берега. Главное – выжить. Море еще не оскудело рыбой, в тихую погоду можно было сплавать на материк, сбыть улов и сделать закупки. В летнюю пору Остров лежал на жгучем солнце белый, блескучий, а вкруг берега ворковали волны. Главное – выжить.
С песком свыклись. Женщины все так же стоят на берегу и глядят вслед уплывающим лодкам. Мужчины тяжело топают по дюнам, в заплечных мешках – рыба. Побирушки – старухи да сироты – ходят от дома к дому и христарадничают.
А теперь давайте‑ка посмотрим, что поделывает Йоханна. Честно говоря, я ее плохо вижу. Ее черты едва проступают сквозь этот песчаный застень, впрочем, Остров начало заносить песком, когда она уже вошла в года.
Вот, схоронив ее, люди сидят в дюнах и попивают кофе: «Хорошая была женщина». Однако же это нам мало о чем говорит. Хороший человек – редкость, конечно, но и рассказывать о нем почти нечего. Ну, а кроме того, что Йоханна хорошая, какой она была?
Она появилась на свет, когда Нильс Глёе устал любить и обладание не доставляло ему радости, а Хедевиг-Регице устала ненавидеть. Она была хрупкой, светловолосой, светлоглазой и кроткой. Люди обходились с ней приветливо-небрежно, чаще же не замечали ее, а добрые ее дела воспринимали как само собой разумеющееся. Разве дерево благодарят за то, что оно плодоносит?
После того как Нильс-Мартин поспешил улизнуть от отцовских обязанностей, Йоханна осталась в большом заброшенном доме одна-одинешенька. Ей все казалось, что братнин проступок бросает тень и на нее, и потому, поборов свойственную ей робость и склонность к самоуничижению, она предложила: что если три одиноких матери будут приносить ей каждое утро своих детишек? Она бы их нянчила, кормила сцеженным молоком, а молодухи пускай хлопочут у себя по хозяйству, чинят сети, провожают и встречают лодки. Освободятся под вечер – и заберут.
Те сперва отнеслись к ее затее с сомнением, а потом согласились, как‑никак это развязывало им руки. Впрочем, Йоханна могла себе это позволить. К ней отошли два пая, которые старый Нильс Глёе имел в ловецких артелях. Теперь она могла нанять работника, который бы на нее рыбачил, и, обращаясь с деньгами с бережливостью, жить вполне безбедно, – ей уже не было нужды самой наниматься на сторону.
Детишки – девочка и два мальчика – росли у Йоханны на загляденье. Бывало, уложит она их на кровати под балдахином – той самой, где Нильс Глёе вкушал супружеские радости и принял последнее причастие, – распеленает, и они лежат себе, сучат пухлыми ножками.
Спустя какое‑то время Йоханна достала узорчатые ленты и крепко-накрепко пришила одним концом к балдахину, чтоб малюткам было за что хвататься. Когда же ей надо было отлучиться на кухню или в кладовую, она пеленала их и цепляла свивальниками за крюки, намертво сидевшие в стене спальни. Малютки висели рядком, что твои колбаски, и слушали, как часы с расписным циферблатом наполняют комнату мерным тиканьем. Всякий раз Йоханна останавливалась на пороге и задумчиво их оглядывала. Вот ведь как вышло. Да уж, чему быть, того не минуешь.
То ли благодаря заботливому уходу, то ли здесь сказалась наследственность, но детишки были – кровь с молоком. Мальчиков окрестили именем Нильса-Олава и Нильса-Анерса, Фёркарлова же Лисбет назвала дочку Майей-Стиной.
Матерей своих дети, считай, и не видели. Они уж и ходить выучились, а все равно, что ни день, карабкались наверх к Йоханне. Дома их быстро приспособили латать сети и наживлять крючки. А Йоханна обучала их азбуке и тому, как складывать из букв слова, знакомые и незнакомые. Правда, занятие это мальчикам скоро прискучило, да и вообще жизнь на Горе текла слишком размеренно, и мало-помалу ими завладел берег с его буднями и ребячьими забавами.
Йоханна тем временем обвенчалась со своим работником, – должно быть, из чувства долга. Звали его Аксель. Это был угрюмый, жесткий человек, вдобавок озлобленный; не имея за душой ни гроша, он бы нипочем не выбился в люди, не подвернись ему эта женитьба. Аксель не упускал случая показать, кто теперь в доме хозяин, он всячески помыкал Йоханной, корил за то, что она чересчур печется о чужих детях. Йоханна же сносила попреки и брань с тихим смирением, что еще больше выводило его из себя. Он постоянно чувствовал ее отчужденность, но перекинуть мостик к ней не умел, ибо не знал иного способа общения, нежели ругань. А она покорно гнулась перед ним, словно то был не человек, а шквалистый ветер. Аксель косился на мальчиков и на леденцы, которыми их угощала Йоханна, и мальчики стали бывать на Горе все реже и реже.
А Майя-Стина наведывалась по-прежнему. Она была ласковая, улыбчивая, Аксель, и тот отмякал с ее приходом. Когда Фёркарлову Лисбет взял в жены вдовец с I материка, Майя-Стина вовсе перебралась жить на Гору.
Она помогала Йоханне и Акселю по хозяйству, а те относились к ней как к родной. Когда ей исполнилось четырнадцать, Йоханна отдала ее в услужение к новому пастору.
Но об этом речь впереди. Скоро, скоро уже доберемся мы до Майи-Стины, которая бредет по песку, то и дело запуская руку под шаль, за пазуху, чтобы потрогать украшение, которое ей оставила Элле.
Глава шестая
Элле и золотой шар
Ты бредешь далеко-далеко внизу и одновременно сидишь здесь, рядом со мною, и над головой у тебя покачивается золотой шар. Это по твоему настоянию я рассказываю. Рассказываю, сказываю, перечисляю события. Сперва одно, затем другое. Забегу ли вперед, вернусь ли назад – в се едино…
Да нет, Майя-Стина, не может этого быть! Ведь вперед – б ыстрей, чем назад. Вперед – э то ветер под крыльями, это свист юбок. Пробиваются на белый свет стебельки, протискиваются меж окровавленных бедер детские головенки. Вперед – э то значит к свету, это значит, что нет ничего невозможного, как говаривал фогт. Но где она, граница между возможным и невозможным?
Увы, это нам известно. Она пролегает в каждом из нас. Это наша уверенность, которая прибывает с годами и с годами же убывает. Пробиваются стебельки, толкаются головенки – в перед, к свету, пока не начинают клониться к земле. Иссякают жизненные соки. Где она, былая гибкость? Никнут головы, никнут стебли. Увядают, сгнивают в прах, утучняют собою землю.
Иногда ты водила меня на кладбище. В желтой соломенной шляпе с коричневой тульей, в руках зеленая леечка, – н астоящая Фея Подсолнечника, ты все кружила и кружила, будто никак не могла отыскать всех своих усопших. Кого ты искала? Чей след? И какой может быть след, если имя на камне стерлось, а могила сровнялась с землею. И воспоминания твои – н е более чем осколки… Глаза, что смотрят в упор. Водяные брызги. Тусклый голос. Горячая как огонь рука.
Вот тут покоится Мариус. А здесь – Р оза Яблоневый Цвет. Сквозь облака припекает солнце. Перед глазами у меня пляшут черные мушки, огненные мушки. Земля остановилась. Я не в силах пошевелиться. Я ничего не вижу.
Ты брызгаешь на меня из зеленой леечки. Берешь за руку, успокаиваешь. Мы собираемся домой, леечка ставится на место, за туевую изгородь, могилы забыты ради насущного, предстоящего. Что у нас на обед? А что мы будем делать потом? Расскажи мне сказку, пожалуйста!
Сказок ты знала множество. Про Госпожу Метелицу, что взбивает над землею свою перину, про Принца в медвежьей шкуре, про горного тролля, про сирых детей.
Идут они лесом, идут, и выходят к озеру, и видят замок. Заходят туда и превращаются в принцесс и принцев. Стоят в раззолоченных покоях и не могут нарадоваться,
А чему они не могут нарадоваться?
Тому, что обернулись теми, кем были прежде.
Значит, они застыли, растянув губы в вечной улыбке. Обернулись прошлым. Но ведь для нас с тобой Сказание – э то вовсе не прошлое, и ты, Майя-Стина, это прекрасно знаешь. В нашем Сказании – н е ходили, а ходят, и то, что произошло, – п роисходит. Только как же мне переделать прошлое на настоящее там, на Острове, для которого время сказок давно уже миновало?
Не стоит принимать все это близко к сердцу и задумываться над тем, чего так и так не дано понять, – т ы это хочешь сказать, Майя-Стина?
…А впрочем, это даже забавно – п роводить время вне времени, управляя временем по своему велению. Не улучить ли мне миг и не взглянуть ли на Элле и золотой шар?
Пожалуй, так я и сделаю.
Вскоре после того, как три найденыша были поручены заботам Йоханны, на Башенную Гору явилась Элле. Прислонясь к кухонной двери, она потыркала мыском башмака половицу, провела рукою по волосам и спросила, как Йоханна управляется с братниным выводком.
Йоханна сразу и не нашлась, что ответить. А Элле выпрямилась и, отстранив ее, прошла в горницу, а из горницы – в спальню, где под балдахином копошились младенцы. Она долго их разглядывала, в особенности Майю-Стину, и при этом судорожно стискивала руки, словно хотела не то приголубить девочку, не то ущипнуть, Йоханна встревожилась и поспешила спровадить ее из спальни, предложив отведать ягодного взвару. Только беседа у них не ладилась. Да и о чем, собственно, им было беседовать?
Хорошо еще, на Гору не дошли слухи об Элле, на подоле‑то они ползли из дома в дом. Дескать, на освидетельствовании в ратуше Элле ожгла трех женщин таким взглядом, что они не могли дотронуться до ее груди. Им перестали повиноваться руки, а все потому, что глаза и сосцы у нее излучали нестерпимый жар. Превозмогая сильную боль, пасторша все же сдавила ей грудь большим и указательным пальцами, и оттуда потекла жидкость, которая ничуть не походила на материнское молоко, она была светлая, прозрачная, а на вкус – как морская вода.
Судачили и о том, что Элле по ночам повадилась ходить на берег и любится с неведомой тварью, выплывающей к ней из морских глубин. Одни уверяли, будто это огромный не то пес, не то лис, он распластывался перед Элле и вилял хвостом. По словам других, вроде бы это был бык, только хвост у него рыбий. Потом начали поговаривать, что морская тварь помогла Элле накликать песок на пасторову делянку. Однако же прямо указать на нее никто не решался. Когда Элле глядела на кого своими зеленовато-серыми глазищами, казалось, она видит человека насквозь.
Элле никогда не вступала в досужие разговоры с рыбачками. Жила она уединенно, ухаживала за матерью, помогала ей с шитьем. Травы, коими пользовала людей Марен, самой ей на пользу не шли. У нее ослабело зрение, пальцы на руках скрючило костоломом. Со своей старшей дочерью она больше не виделась. Анна-Кирстина вновь вышла замуж и вместе со своей дочерью от Анерса Кока, которую звали Малене, перебралась на южную окраину городка.
Случилось так, что старый фогт умер и его сменил новый, прибывший на Остров из самой столицы. Это был прелюбезнейший господин, он старался угодить всём, а стало быть, и не пользовался большим влиянием. Но и то сказать, с первого же дня власть его была ограничена, ибо на Остров наконец назначили пошлинника. Этот оказался с чудинкою. Судя по всему, был он из благородных, а вот напросился же в захолустье. У него‑де расшалились нервы, и он нуждается в тишине и покое. Говорили, что он обращался к самолучшим лекарям, но вылечить они его не смогли, потому как не распознали, что же у него за болезнь.
У новоиспеченного пошлинника было землистое; лицо, высокий лоб, Лысая, бледная макушка в венчике черных волос, спадавших сзади на воротник. Мало того, что у него дергался глаз, – ходуном ходило и все лицо: одно выражение сменяло другое подобно тому, как по воде пробегает рябь. Смотришь, он словно бы вне себя от ярости – и вот уже расплылся в улыбке. Но улыбка тотчас же гаснет и оборачивается гримасой невыносимой боли. Фогт приглашал пошлинника к себе на обеды скрепя сердце: стоило на того взглянуть, и у него самого начинал дергаться глаз.
Экономки не выдерживали в его доме больше трех дней, своим видом он нагонял на них такой страх, что все валилось у них из рук. Последняя, правда, застряла – он не столько отталкивал ее, сколько озадачивал, короче, ее разбирало чисто женское любопытство. Она же присоветовала ему послать за Марен, которая слыла женщиной сведущей. Но Марен помимо прочего стала совсем плоха на ноги, – куда ей, хворой, лечить хворобых, – и потому она отправила взамен себя Элле.