355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханна-Мария Свенсен » Золотой шар » Текст книги (страница 1)
Золотой шар
  • Текст добавлен: 8 апреля 2017, 05:30

Текст книги "Золотой шар"


Автор книги: Ханна-Мария Свенсен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Ханна-Мария Свенсен

Глава первая

Глава вторая

Глава третья

Глава четвертая

Глава пятая

Глава шестая

Глава седьмая

Глава восьмая

Глава девятая

Глава десятая

Глава одиннадцатая

Глава двенадцатая

Глава тринадцатая

Глава четырнадцатая

Глава пятнадцатая

Глава шестнадцатая

Глава семнадцатая

Глава восемнадцатая

Глава девятнадцатая

Глава двадцатая

Глава двадцать первая

Глава двадцать вторая

Глава двадцать четвертая,

notes

1

2

3

Ханна-Мария Свенсен

Золотой шар


Сказание об Острове

Глава первая

Я пробую голос

Вот она, Майя-Стина, моя тезка.

Она сидит в зеленой листве чуть правее меня и повыше.

На ней нарядное муслиновое платье, с лиловыми и коричневыми цветочками по серому полю. Она сидит боком, подоткнув подол. У нее белое лицо, нежный румянец и почти нет морщин. Она смотрит на меня – ее карие глаза подобны колодцам, что отражают время, вернее, череду времен, хотя сами мы уже из времени выпали. Майя-Стина хранит молчание. Зато я читаю в ее глазах. Читаю предания. Правда, я не могу разглядеть, что таится на самом их дне, такая там темь.

Майя-Стина сидит, прислонившись к стволу. Ветер теребит подол ее платья, до волос же не достает, и они обрамляют ее лицо, блестящие, гладкие, с ровнехоньким пробором от самой макушки. Когда Майя-Стина поворачивается и нагибает голову, сквозь волнующуюся листву мне виден каштановый узел, стянутый у нее на затылке.

Над головою у Майи-Стины покачивается на кожаном шнуре золотой шар. Если приглядеться, я увижу Майю-Стину и в золотом шаре, – вон она сидит, прислонившись к стволу, и кивает мне, и подбадривает улыбкой рассевшихся по деревьям детей, которых вместе с нами уносит в неведомое.

А еще я вижу ее далеко-далеко внизу: она бредет по песку, приволакивая ноги. Волосы у нее заплетены в тугую косу. Она запахивает на груди шаль и силится завязать ее на спине. Ей мешает ветер. Ветер вырывает один конец шали у нее из рук, и та распахивается черным крылом. Такой я вижу сейчас Майю-Стину. И чем дальше мы уносимся, тем меньше она становится. Вот она – маленькая девочка, распутывает снасть, а узлы не поддаются. Вот она уже закутанный в свивальник младенец. Крохотное семечко. И – нет ее, пропала.

Я вижу это не глазами, а мысленным взором. Ведь глазами увидишь не все, точно так же, как и не все передашь словами. Сказание расстилается внизу, подо мною, – мне предстоит подыскать слова, которые воссоздали бы этот пейзаж. Описывая события, я должна буду приблизиться к ним во времени, хотя время для меня больше не существует: череда времен – не более, чем застывшая мозаика, которую мы кинули за ненадобностью. Время – игра, в которую мы когда‑то играли. Как давно это было! Я уже успела запамятовать эту игру. Но придется вспомнить. Я начну с того, что вижу прямо сейчас, и буду двигаться назад, в минувшее. Я представлю, что время – не шар, а наклонная. И спикирую, хотя мне еще лететь и лететь.

Майя-Стина пробирается по песчаным холмам, что высятся вровень с застрехами. А посмотреть с моего места – Майя-Стина пятясь подходит к двери, которая открывается за ее спиной, а потом захлопывается перед нею, и порожек снова заносит песком.

Ну а если заглянуть Майе-Стине в глаза-колодцы, где хранятся предания, получится, что она налегла на дверь и отворила ее и отгребла песок. Но если опять посмотреть с моего места, только теперь уже не с дерева, на котором я улетаю прочь от Сказания, но как бы изнутри самого Сказания, для которого я подыскиваю слова, Майя-Стина сейчас бредет, увязая в песке. Для тех же, кто еще не свел знакомство с пятнадцатилетней Майей-Стиной, то есть для всех вас, мои слушатели, невысокого росточка молоденькая девушка с волосами, заплетенными сзади в тугую косу, медленно пробиралась по песчаным холмам, которые намело за ночь вокруг домишек.

Нет, придется нам здесь остановиться. Пусть она пока пробирается дальше. Из‑за того, что мы – вне времени, я совсем запуталась во временах. Будь я поученее, может, я и растолковала бы, что имею в виду. А может, и нет. Ведь дело тут не в книжной премудрости. Я внимала твоим, Майя-Стина, сказкам, потом запоем читала, особенно в ту пору, когда жила у старого книжника, но знаю я до обидного мало. Я понятия не имею о всяких там школах и направлениях, которые непременно должны все разобъяснить, разграничить, разлиновать…

Да нет же, это я нарочно тяну канитель. Просто-напросто я боюсь. Я действительно мало знаю. Еще больше успела позабыть. В этом оцепенелом пространстве, разделяющем надвое то, что мы оставили позади, и то, что нас ожидает где‑то там, куда мы уносимся на бешеной скорости, так быстро забываются подробности чужой жизни, забываются звуки, запахи, забывается, как колотится сердце, забываются желание, ярость, неуемный восторг, время, которое пролетело словно на крыльях, и время, которое топталось на месте.

Я попробую стать голосом. Но каким? Ведь их, голосов, что песку морского: лепечущие, язвительные, таинственные, веселые, властные… Так каким же мне стать голосом, а, Майя-Стина? Знаю, знаю, тебе по душе тихий такой голос, навроде старушечьего. Голос, который никогда не срывается. Вот он бы устроил тебя больше всего.

Будь по-твоему, Майя-Стина. Я попробую. Все. Я пикирую.

Молоденькая девушка с волосами, заплетенными сзади в тугую косу, пробиралась меж высоких песчаных холмов, что намело за ночь вокруг домишек. Плечи девушки покрывала черная шаль, которую она силилась завязать на спине. Ветер вырвал конец шали у нее из рук, и та распахнулась черным крылом. Девушка обернулась, поймала улетевший конец. Лицо ей жег колкий песок, ветер рвал подол платья, и потому она жалась поближе к домам.

Дорог на Острове не было, лишь петлистые тропки. Сложенные из бревен и крытые соломой дома стояли вразброс, как попало, хотя и под защитой прибрежных холмов; холмы спускались к самому берегу, где виднелись опрокинутые лодки и поставленные на катки парусники. Перед каждым крыльцом и на задворках сушились натянутые на жердях сети. И повсюду белел песок. Он заносил жерди. Подступал к окнам. Кое-где его намело вровень с застрехами. Когда лил дождь или валил снег, влаге было некуда деться, и она пробиралась в подполицы, – половицы коробились, гнили. Из всех домов, что были на Острове, лишь четыре стояли на каменном основании: у фогта, пастора, пошлинника и дом на Горе, откуда вышла девушка. Только какое песку дело до того, чей это дом и из чего построен, – он точил и камень. Наползая в палисадники, он пригнетал к земле кусты и деревья. Он почти уже засыпал бузинное дерево, – наружу торчали одни верхние ветки с бледными, чахлыми листьями. И люди на Острове тоже были чахлые, с мертвенно-бледными, чуть ли не прозрачными лицами.

Майя-Стина помахала девушке, которая несла в деревянном башмаке уголья. Поздоровалась с женщиной, что окликнула ее в дверную щелку. «Майя-Стина! – крикнула женщина. – Ты уж скажи пастору: камбалу, что мы ему задолжали, он получит завтра. А пасторше передай, пусть тотчас за мной посылает. Ну да ей положено носить еще с месяц, хотя с виду и кажется, что она перехаживает».

Майя-Стина рассеянно ей кивнула. Она думала совсем о другом. Ни о чем в особенности. О том, чтобы превозмочь ветер. О пасторше, которая щеголяет в шелковых платьях. Когда пасторша улыбается, на щеках у нее проступают ямочки. У пасторши будет ребенок, а она по-прежнему щеголяет в шелковых платьях и мажет лицо кремом из фаянсовой кружки. «Ты пригожая девушка, – частенько говорила пасторша Майе-Стине. – Такой пригожей и умной не место на Острове. Выжить мало, надо еще и жить».

Майя-Стина не всегда понимала, о чем та говорит. Она была самая что ни на есть заурядная девушка.

Перенеси мы ее во времени, скажем, лет на двести вперед, она понимала бы куда больше. Но тогда бы она не служила у пастора, а училась в школе, влюблялась бы, а может, и распевала гимны о скорой гибели мира и о его спасении.

Ну, а теперь она бредет, увязая в песке, к пасторовой усадьбе, где она в служанках. Ни о чем эдаком она не думает. Вернее, она думает сразу о многих и многих вещах. Но по ее разумению ничего особенно интересного в этом нет. Так что пока о Майе-Стине ничего особенно интересного и не расскажешь.

Нет, придется нам снова остановиться. Я сбиваюсь с голоса. Я не должна постоянно впихивать в Сказание свое «я», – я тоже появлюсь там, но только гораздо, гораздо позже.

Придется нам начать с другого. Однако и не с самого начала, потому что оно – в самом конце. Начнем‑ка с давних-предавних событий, хотя нас относит от них все дальше и дальше. Начнем с описания Острова, каким он был, когда дед Майи-Стины Нильс Глёе приплыл туда с материка.

Широта и долгота не суть важны. Остров лежит посредине земного шара, как, впрочем, и все острова и страны на свете, – в этом легко убедиться, если покрутить глобус. Остров не так уж велик. С севера он врезается в море узеньким мысом. А к югу раздается в боках, делается упитанным и округлым. В сердце Острова шумит дубрава, опоясанная подлеском. Там растут и березы, а на заветной поляне стоит высоченный ясень.

От леса к воде спускаются зеленые поля и луга. Есть там и пологие холмы, и небольшие долины, и озеро с пресной водой. На южной оконечности Острова – две бухты, одна глядит на восток, а другая – на запад. Каждую прикрывает мыс, что будет пошире северного, и оба они заворачивают на запад, потому‑то Западная бухта самая глубокая и защищенная. На одном ее берегу, прямо напротив горловины, высится Башенная Гора – в старину там стояла крепость со сторожевой башней.

Нильс Глёе вел свою родословную от последнего владетеля крепости. В незапамятные времена тот покинул Остров и осел на материке, подальше от морских туманов, дабы унять мучивший его костолом. Об этом поминал еще прадед отца по материнской линии, и Нильс Глёе по праву считал Остров своим родовым владеньем. Нильс Глёе был из тех людей, что твердо знают, чего им надобно, но не умеют высказать. У них и доброе слово иной раз походит на звериный рык, и ласки‑то иной раз свирепые.

…Ну вот мы потихоньку и забрели в Сказание. Только бы мне снова не сбиться с голоса.

Глава вторая

Нильс Глёе и его жены

Нильс Глёе отчалил от материка и поплыл на Остров, который почитал своим родовым владеньем. В ту пору кто обитал на Острове? Старый овчар да три-четыре рыбацких семьи. Они и хлебопашеством занимались, и скотину держали – не голодали.

Нильс Глёе был молод, могуч, молчалив. Иной раз, сдавалось, большое тело не слушается его. При ходьбе он заплетал ногами и мотал руками. Но когда он, примером, налегал на весла – упирал ноги в дощатое дно и подавался вперед, а потом медленно распрямлял спину и откидывался назад, – видно было, силой он наделен богатырской, даром что неуклюж. Он причалил к Острову ранним утром, обозрел его, остался доволен и вечером того же дня погреб обратно на материк, чтоб забрать кой-какую снасть. Заодно прихватил он и девицу Йоханну, что была просватана Антону Кюнеру, но смиренно последовала за Нильсом, даже не простившись со своим женихом.

Нильс Глёе явился за полночь и сказал: «Собирайся, Йоханна. Чему быть, того не минуешь». И она перелезла через спящих сестер, натянула поверх исподней сорочки юбку и крадучись вышла из дому.

Антон Кюнер слыл хоть и мозглявым, зато мозговитым и готовился на псаломщика. Он собрался на Остров и взял в провожатые пастора и Йоханнину мать, Марен, мудрую женщину с пронзительными светло-голубыми глазами. Марен знала толк в травах и целебных снадобьях. Кое‑кто поговаривал, будто она и порчу напустить может, и отвести удачу, но – шепотком. Оно и понятно: Марен водилась с пастором, и в зятьях у нее, считай, уже псаломщик.

Антон Кюнер хотел вытребовать свою невесту. Только, видать, это было ему не к спеху. Он выжидал всю осень, пока не уймутся шторма. Он выжидал, пока не разойдется густой туман, отрезавший Остров от остального мира. А вот выдался ясный зимний денек – он сел со своими провожатыми в лодку, да и погреб.

Нильс Глёе между тем зачал с Йоханной ребенка и вполне поладив с соседями, выстроил себе на Башенной Горе дом. Перед этим наскоро сколоченным домом, на который пошли плавник и островной дуб, и стоял Нильс Глёе, – а Йоханна стояла рядышком, сложив руки на животе, – когда незваные гости сошли на берег и покарабкались по заиндевелому склону. Первым – пастор, за ним – Антон Кюнер в шляпе, последней – Марен в низко, туго повязанном платке. Нильс Глёе подпустил их поближе, отослал Йоханну в дом, а сам встал с топором на пороге. Троица и повернула назад. Марен, правда, задержалась на спуске и зорко оглядела Нильса своими светло-голубыми глазами. Он стоял, не отводя взгляда, и крепко сжимал топорище. Тогда она вскинула руку и, тыча в него пальцем, крикнула: «Не много же радости принесет тебе эта женитьба, и нагулыш твой никому не будет в радость!» Ну, может, выкрикнула она и не эти в точности слова, но смысл их именно таков. И, конечно же, ее пророчество сбылось, а иначе о нем не стоило и рассказывать.

Йоханна занемогла родильной горячкой и покинула этот мир – столь же смиренно, сколь и жила. Перед смертью она была допущена к причастию. Пастор, человек заезжий, вдобавок обремененный большой семьей, не стал отказываться от вяленой камбалы, которую во весь год посулился ему присылать Нильс Глёе. Йоханна и Нильс Глёе были повенчаны, а новорожденный Младенец окрещен. Младенца нарекли Хиртусом, имя это однажды попалось Йоханне в старом календаре. Дав сыну имя, Йоханна впервые за короткую свою жизнь проявила самостоятельность.

Хиртуса отдали на воспитание одной из рыбачек, которая пеклась о нем не меньше, чем о родных детях. Был он мелковат и тщедушен, с белой кожей, бледно-голубыми глазами и белокурыми кудерьками. Нильс Глёе дивился на своего сына: он и играть‑то играл не как другие дети, а уж проку от него не было и подавно. Сидит, бывало, на крыльце, тихо, как мышка, и неотрывно смотрит на окоём. А Нильс Глёе стоит чуть поодаль и почесывает в затылке. Пробовал он приохотить сына к рыбаченью и рукомеслу, но у Хиртуса были чересчур нежные пальцы – ни сеть распутать, ни крючок наживить. Когда мальчику исполнилось шесть, Нильс Глёе надумал свезти его на материк и отдать в обучение к пастору.

Так Хиртус попал в пасторский дом, где он выучился читать и писать, а со временем понаторел в греческом и латыни. Из всех детей, а их, как уже сказано, у пастора было много, Хиртус выделялся кротостью и послушанием. Вот только неясно было, идет ли его послушание изнутри, за недостатком бунтовского начала, или же он решил, что ему к лицу быть послушным. Внимая застольной молитве, дети вертелись, он же складывал перед собой руки, и замирал у своего стула, и стоял точь-в-точь как маленькая мраморная статуя, – пока пастор не давал знак, что можно садиться.

Новообретенные братья и сестры не очень‑то к нему благоволили, и он не искал их дружбы. Единственно, к кому он привязался, на свой лад, разумеется, из гордости не выказывая этого слишком явно, – к старшей дочери пастора Хедевиг-Регице, чьи огненные кудри выбивались из любой прически. У Хедевиг-Регице был большой алый рот, звонкий смех и мальчишечьи ухватки. Юбки ее то колыхались от хохота, то высекали искры. Хиртус и трепетал ее, и тянулся к ней. Она была – заступница. Без нее он не отваживался навещать свою бабку. Ту он просто боялся.

Кротость, послушливость и красиво расчесанные золотистые кудри ничуть не трогали Марен. Она так и буравила Хиртуса своими глазами. Иногда ему чудилось, что оттуда растут два маленьких острых зуба, а в другой раз глаза ее напоминали прозрачные бездонные озера, в которых не отражаются ни печаль, ни радость. «Вот так‑то, – говаривала она, утягивая его в эти озера. – Чему быть, того не минуешь».

Хиртус ее недолюбливал и, когда они с Хедевиг-Регице, отбыв повинность, в сумерках возвращались домой, позволял брать себя за руку. Зато он проникся странной приязнью к Антону Кюнеру, что женился на старшей дочери Марен, Кирстине, а теперь лежал в алькове и харкал кровью. Обессилев от кашля, Антон Кюнер откидывался на подушки, и взгляд его выражал страдание и покорность. Хиртус находил, что это ему к лицу.

Пока Хиртус подрастал под кровом у пастора, его отец прибрал к рукам весь Остров. Долго ли, коротко ли, он обзавелся еще двумя лодками и сколотил артель – из молодых моряков, что победней да порасторопней. В артель к нему шли с охотой, хотя обещать он много не обещал, а говорил только: «Перебирайтесь сюда. Дел хватит».

Ловы были лучше некуда. Остров будто плыл посреди огромного рыбьего косяка. Да, Нильсу Глёе и впрямь привалила удача. Одну за другой вытягивает он полные сети, в которых барахтаются белокорые палтусы, морские языки, ершоватки, бьются сверкучая камбала и отборнейшая треска. На задворках домов, что повырастали друг возле друга у Западной бухты, хлопочут женщины с девушками: чистят рыбу, складывают ее в солельные чаны, развешивают сушиться и вялиться. Руки у них в рыбьей крови и слизи, рыбины разевают рты, чешуя поблескивает на солнце.

Как хозяину лодок Нильсу Глёе причиталась половина всего улова, и вскорости он купил себе парусник и наладился возить рыбу на материк. Мало-помалу он отошел от ловецкого промысла и занялся тем, что скупал и перепродавал рыбу.

Об Острове, где живется безбедно и вольно, покатилась молва. Иные женщины и помыслить себя не могли в этакой глухомани, а, глядишь, уже разбили там палисадники, понасажали яблоньки, бузину, посеяли целебные травы.

Народу на Острове прибывало. Заинтересовалась им и казна. А как же? Раз городишко – кто‑то должен стоять у власти, взимать подати, пошлины. На Остров прислали фогта [1], препоручив ему до поры до времени и пошлинный сбор. На месте обветшалой часовенки, сложенной моряком, некогда спасшимся с разбитого корабля, поставили церковку; к ней примыкал пасторский дом, только он пока пустовал. Еще построили ратушу, и не просто ратушу, а с арестантской – авось пригодится.

Престарелый овчар, чья хижина стояла у самого леса, давно уже умер. Рыбаки постарше, навыкшие к вольготной жизни и не падкие до новин, задумчиво покачивали головами. Однако же дети и внуки – ничего, жили не жаловались, вот разве что на беду их на Острове объявился учитель и принялся вколачивать в дубоватые их головушки всяческую премудрость. По весне, с началом путины, у мальчишек топырились уши и раздувались ноздри. Цифры и буквы взвивались вверх, приплясывали на солнце и распадались в прах. Учитель самолично законопачивал щели и забеливал окна, чтоб никого не манили ни гул моря, ни яркий солнечный свет.

Городку было еще расти и расти, а он мог уже и ратушей похвалиться, и школою, – ну чем не радость для Нильса Глёе, зачинателя и первопроходца? Ведь то, что он застал, приехав на Остров, и деревенькой‑то не назвать. А что теперь над ним поставили фогта, еще ничего не значит, – признанным хозяином Острова остался он. И все равно этот скупой на слова человек был недоволен. Душа его не лежала к казенщине. Не желал он выправлять бумаги, где б указывалось, сколько рыбного товару он везет продавать, да куда, да по какой цене. Он был не прочь платить подать королю и церкви, но размеры ее и сроки уплаты желал устанавливать сам.

Будучи не властен порушить то, что его же стараниями и устроилось, стал он раскидывать, к чему бы еще приложить свои силы. Он родил город. Родить бы побольше сыновей! В жены себе Нильс Глёе выбрал пасторскую дочь Хедевиг-Регице.

Этой неугомонной, непоседливой девушке сровнялось уже двадцать восемь. Засиделась она в родительском доме по той причине, что пасторша безвременно умерла, оставив кучу детей, – вот она с ними и нянчилась. Лет до двадцати Хедевиг-Регице причиняла родителям немалые огорчения. Ходила распустехой и замарашкой. Дышала так порывисто, что от корсажа у нее то и дело отлетали пуговицы. Да еще беспрестанно размахивала руками, – нет чтоб чинно сложить их на животе или же придержать юбки. Зимой она любила валяться в снегу, в бурю бродила по колено в воде, позволяя крутым волнам опрокидывать себя навзничь. Подобные забавы мало того что не приличествовали девице, – это был вызов раз и навсегда заведенным порядкам.

После смерти матери Хедевиг-Регице остепенилась. Она с головой погрузилась в домашние хлопоты. Неистово месила тесто, давила ягодный сок. Любить она пока никого не любила. Чувства ее еще спали. Молодые капелланы, сменявшиеся у отца, казались ей все до одного ничтожествами. Так она и жила, ожиданием, а ее кудри, упрятанные под чепчик, теряли свой огненный блеск.

Тут‑то к ней и присватался Нильс Глёе. Ее сразу покорил этот рослый темноволосый мужчина, который уселся напротив, не проронив ни единого слова. Его принимали в горнице. Хедевиг-Регице была в нарядном бархатном платье. Руки ее на сей раз покойно лежали на коленях. А вот бархат сам собою шуршал, или то было от его взглядов? Когда отец вызвал ее к себе и объявил о намерениях Нильса Глёе, она не раздумывая дала согласие. Братья и сестры уже подросли. Отец подыщет себе экономку. Что до Хиртуса, пускай пока поживет на Острове, походит в помощниках у учителя.

Хиртус от предстоящих перемен был не в восторге. Он‑то вынашивал иные планы. Однако же он понимал, что провел все эти годы под кровом у пастора единственно благодаря отцу, ибо тот снабжал пастора камбалой, так что с отцом следовало ладить, – это если впоследствии он, Хиртус, хочет ни от кого не зависеть.

Сам пастор тоже пребывал в нерешительности, выдавать ли Хедевиг-Регице за этого дикаря, который взял и умыкнул первую свою жену, хотя та была обещана другому, и зачал с нею во грехе сына. Но и то сказать, когда все это было. Так‑то Нильс Глёе живет в достатке, да и дочери он по душе.

Ко второй женитьбе Нильс Глёе стал готовиться загодя. Срыл старый дом и поставил новый – почти на самой вершине, только спрятал его за выступом. Основание дома было каменное, стены – глинобитные, а пол – дощатый; глиной Нильс Глёе разжился у каменщика, который появился на Острове, когда затеяли строить церковь. В доме были кладовая, кухня, две горницы, спальня и светелка, откуда открывался вид на море и городок. На местных торгах, где распродавался скарб с разбитого корабля, Нильс Глёе купил голубой коврик с каймою из роз и часы с расписным циферблатом: розовощекие дети снуют на коньках по серому ледовому полю. А с материка привез кровать с балдахином, что покоился на четырех высоких шестах. В кухне сияли медные котлы и сковороды, дым выходил в трубу – единственную на весь Остров. Вот какой дом поджидал Хедевиг-Регице.

Пастор обвенчал молодых в пятницу утром. Братья и сестры проводили Хедевиг-Регице к лодке. Мать покойной Йоханны, Марен, вручила ей две бутыли с бузинной наливкой; Нильс Глёе хотел было проститься с Марен, но та повернулась к нему спиной. На море было безветрие, бледно серело небо, под ударами весел гулко всплескивала вода. Хиртус восседал на корме на сундуке с приданым. Оглянувшись на берег, он поймал бабкин взгляд. Теперь он доподлинно знал, что глаза у нее – зубастые.

С первой же ночи Хедевиг-Регице возненавидела Нильса Глёе такой ненавистью, что, стоило ему переступить порог, ее начинало мутить. В кровати под балдахином он обрушил на нее всю скопившуюся в нем мужскую ярость. Она была деревом, а он – топором, она – ладьей, а он – кормчим. Она была неведомым градом, куда он ворвался. Ей же чудилось, что ее колесуют. Голова с остекленелыми глазами запрокинулась на подушку, истерзанная грудь вздымалась. Когда штурм завершился, а Нильс Глёе, все еще полулежа на ней, крепко уснул, тело ее стало медленно срастаться в прежнее целое.

Поднявшись чем свет, она стянула с себя сорочку и смыла запекшуюся кровь. Потом подошла к кровати как была, нагая, отдернула полог и долго-долго стояла, обхватив себя за плечи, разглядывая лежащего перед ней мужчину. Он спал на спине, с разинутым ртом. В темных волосах – проседь, на щеках – седая щетина. Во сне он сбросил с себя одеяло, и она увидела багровый ошметок. Орудие его страсти, орудие пыток.

Весь день она ходила тише воды, ниже травы. А укладываясь, спрятала под сорочкой нож. Однако Нильс Глёе ее не тронул, он лег и тут же уснул.

На четвертую ночь он снова пошел на приступ. Она впилась ему в плечи ногтями, выставила колени, оскалилась. Но он придавил ее своим жарким тяжелым телом и пробился к ней. И она поразилась тому, что как ни сжимала она свое лоно, оно невольно раскрылось ему навстречу, обернулось колодцем и поглотило его. Она представила себе багровый ошметок, который увидела в то, первое утро. И укусила Нильса Глёе в шею. Ибо тело ее воспротивилось ее воле и не отвергло его.

Чуть погодя он влепил ей пощечину, молча отвернулся и захрапел.

На время он оставил ее в покое. Они даже не разговаривали. Хедевиг-Регице возилась на кухне, подавала на стол и вынашивала свою ненависть.

Ей часто вспоминался родительский дом, и воспоминания эти связывались у нее теперь с Хиртусом. Проходя мимо, она не упускала случая провести рукою по его вьющимся локонам.

Хиртус так и не смирился с тем, что его водворили на Острове. В нем взыграла надменность. За его почтительностью и послушанием все ж таки скрывалось пусть и бессознательное, но притворство.

Он глядел на себя в колодец и в серебряное зеркальце, привезенное Хедевиг-Регице из дому, и находил, что его отражение, даже с размытыми очертаниями, неверное, напоминает ангельский лик. Он мечтал повидать белый свет и встретиться с прочими ангелами. Он воспитывался в доме у пастора, прочел много книг и по части знаний превзошел учителя. Судьба к нему нынче неблагосклонна, но ведь это не навсегда!

Презирая отца за угрюмоватый нрав и медвежьи повадки, Хиртус уединялся в светелке, где совершенствовался в познаниях и предавался мечтам о своем блистательном будущем. Изредка он вспоминал Марианну, вторую по меньшинству сестру Хедевиг-Регице, которая собиралась уехать к тетке в столицу, а еще – молодого капеллана, что начитывал ему стихотворенья из светских книг. В сознании Хиртуса Марианна и капеллан сливались в единый образ. Они олицетворяли иной мир, где витают белые, нежные руки, где юноша сидит в тиши своего кабинета, а льющийся в окно лунный свет оборачивается то бледной и хрупкой светловолосой девушкой, то стройным молодым капелланом.

Что ему была Хедевиг-Регице? Она принадлежала миру отца, неотделимому от рыбьей слизи, раззявленных рыбьих ртов и вонючих, набычившихся детей.

Она же цеплялась за Хиртуса как за якорь спасения. Он был призван вызволить ее из водоворота нахлынувших мыслей и чувств. Ей тоже казалось, что он походит на юного ангела. Она наклонялась к нему, отводила в сторону золотистые кудри и целовала в ушко – как и много лет назад, когда он неожиданно появился у них в доме на правах нового братца. А поскольку тело ее желало любви, а душа не желала любить Нильса Глёе, она отдала свою любовь Хиртусу.

Она сама не понимала, что с ней творится. Нильс Глёе, бывало, отлучался на целый день. Хозяйство обременяло ее не слишком, ведь их всего трое. Никто не понуждал ее разделывать рыбу и чинить сети. Когда Хиртус приходил из школы домой и, вздыхая, удалялся в светелку, она шла за ним и стояла в дверях до тех пор, пока он не поворачивался и не спрашивал капризно, чего ей надобно.

А ей просто-напросто хотелось его утешить. Сказать, что уговорит она Нильса Глёе и тот даст ему денег, – пусть едет и повидает свет и найдет себе применение. Да нет же, она вовсе не это хотела сказать. Она нипочем его от себя не отпустит. Ей тоже опостылел Остров. Что если они уедут вдвоем? Уж она‑то сумеет о нем позаботиться.

Она делала к нему шаг-другой и говорила что‑то, путаясь, невпопад, а он нетерпеливо поводил головой – ему недосуг, его ждет работа.

Конечно-конечно, ему нужен покой. Сейчас она уйдет. Уже уходит. Нагнувшись, она гладила его по голове, и исчезала, и появлялась снова, на этот раз с кружкой сока или анисового настоя.

Когда же домой возвращался Нильс Глёе, она становилась чернее тучи. Молча подавала на стол и молча со стола убирала. Нильс Глёе смотрел на своего бледного, надменного сына, на свою неприветливую жену, у которой из‑под чепца выбивались рыжие кудри, и в нем закипала ярость. Он получил все, что хотел. Почему же тогда все не так, как он хочет? Он смотрел на часы с расписным циферблатом, на кровать с балдахином, и его разбирало желание изрубить часы и кровать на куски. Вместо этого он брал топор и рубил дрова, а потом ложился спать – спиной к Хедевиг-Регице. Но ведь, куда ни ткнись, весь дом напитан запахом ее тела, женского тела, что отдает раскаленными камнями и дымом. Он повертывался к ней и брал ее. И ее плоть раскрывалась и принимала его, полыхая ненавистью.

Я вижу Хедевиг-Регице на рассвете. Распущенные волосы волнами падают ей на плечи. Пальцы теребят тесьму юбки. Она загляделась на море. Серые волны, набегающие одна на другую, – сплошь в золотистых бликах. По небу плывут дымчато-розовые облака с золотой каемкой. Сквозь облака пробивается солнечный свет и снопами падает на воду. Хедевиг-Регице отбрасывает со лба кудри. Ее белые плечи покрыты золотистым пушком. Еще какой‑то миг стоит она недвижно, глядя на облака. А потом входит в дом, и дверь за нею захлопывается.

По весне Нильс Глёе снарядил свой парусник, загрузил его вяленой рыбой и отбыл на материк. Он намеревался сделать там кое-какие закупки и заодно обсудить с пастором, стоит ли Хиртусу продолжать учение. Нильс Глёе уразумел уже, что сын его на Острове не прижился, а коль скоро он рассчитывает заполучить новых наследников, то нечего его там и удерживать.

Оставшись дома наедине с Хиртусом, Хедевиг-Регице словно бы воспрянула ото сна. Теперь, когда его отъезд был делом почти решенным, Хиртус обходился с ней не в пример любезнее: как‑никак она столько лет нянчилась с ним и всегда за него заступалась.

На третий вечер после того, как Нильс Глёе уехал из дому, Хедевиг-Регице стала рыться в сундуке с приданым и обнаружила непочатую бутыль с бузинной наливкой, которую вручила ей на пристани Марен. Хедевиг-Регице поставила бутыль на стол, наполнила кубки и упросила Хиртуса сесть напротив. Они потягивали наливку и вспоминали былое. Хиртус обмолвился, что когда приедет в столицу, непременно повидается с молодым капелланом, что короткое время был под началом у ее отца.

«Ты прав, пора нам подумать и об отъезде», – встрепенулась Хедевиг-Регице и, протянув руку, накрыла его ладонь своею. Хиртус присмотрелся и увидел на ее руке золотистый пушок, и ему вдруг вспало на ум, что у такой женщины, как Хедевиг-Регице, верно, все тело поросло волосами. Мысль эта неприятно его поразила. Ладонь у Хедевиг-Регице была тяжелая, теплая, вдобавок та принялась играючи перебирать его пальцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю