Текст книги "Мбобо (СИ)"
Автор книги: Хамид Исмайлов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Станция метро «Площадь Ногина»
С самого детства я смотрел на свои розовые пятки и выдумывал теории о том, что и негры, должно быть, рождаются светлыми, но солнце мгновенно чернит их, натыкаясь на подкожные клетки, которые поглощают солнечный свет, отражая только темноту. Так проявитель действует на фотобумагу. Ведь и себя изнутри я не чувствовал негром, скорее, хакасом, когда ощущал в своем взгляде еще и мамин взгляд, как бы слитый с моим. И лишь зеркало делало меня тем ненавистным, кого воспринимали окружающие, называвшие Мбобой, обзывающие «Пушкином», окликающие «черным», «шоколадкой» и еще бог весть какими именами.
Именно там, в метро, впервые екнуло мое сердце при виде девочки, что, как и я, была в подземном мире сама по себе: ни матери, ни бабушки, ни даже скрипки на боку – пусторукая и беспринадлежная. Была в ней какая-то беспомощность, которая заставила меня окликнуть ее из-за ржавой колонны на «Площади Ногина»: «Девочка!» Она беспомощно оглянулась, потом стала пугливо озираться по сторонам. Здесь я почувствовал свою силу. Говорю же, что изнутри я не ощущал себя черным и страшным чернокожим, скорее, хакасом, а здесь, в родном московском метро, и вовсе русским – словно дед, как Ганнибал, проглядывал сквозь меня.
Сначала я хотел подойти и просто представиться – хоть Ржевским, хоть Мбобо, хоть Пушкином, но, пока собирался, подъехал поезд, и она неожиданно ловко нырнула в дверь, не дожидаясь выхода пассажиров, так, будто делала это каждый день.
Я бросился к другой двери, но пассажиры уже валили непробиваемым потоком. Когда я наконец оказался в вагоне, сразу увидел, что ее в этом вагоне нет. Пробился к торцевой двери в надежде увидеть ее в соседнем вагоне, но там, заслонив мне окно, целовались парень с девушкой. Оставалось ждать следующей станции.
Никогда поезд не ехал так медленно. А в середине перегона его остановили. Машинист невнятно извинился за задержку, но я какой-то нечеловеческой, зверской интуицией, доставшейся мне то ли от африканских, то ли от сибирских предков, почуял, что все это разыгрывается нарочно против меня, чтобы мое сердце выбивалось из грудной клетки и застревало в горле то ли от гнева, то ли от нетерпения, то ли от какого другого чувства, имени которому я еще не знаю.
Но, в конце концов, заскрипели колеса, и стук их медленно стал догонять стук моего сердца, а когда они почти сравнялись, поезд вынырнул на станцию, отчего мое сердце безнадежно понеслось опять вперед. Я выскочил из своей двери и, как иголка на мелкой стежке, мгновенно юркнул в дверь следующего вагона. Поперек то выходящего, то входящего народа я пробежал весь вагон. Девочки нигде не было, и я судорожно бросился к уже закрывающейся двери, которая тут же врезалась мне в оба бока, так что не я, а крик мой да крик кого-то из вагона: «Макака психованная!» – выкинули меня на платформу.
Платформа была пуста.
Станция метро «Третьяковская»
Платофрма была пуста. Сверкал холодный мрамор пилонов, отражая пустоту, тускло поддакивал им холодный гранитный пол, и вся эта серость скопилась вокруг, чтобы обозначать собой огромную дыру в моем сердце, дыру, уходившую своим горлом куда-то наверх, где исчез последний человек. Бежать ли за ним? Спрашивать ли тех, целующихся? А может быть, я ошибся вагоном, взглядом и упустил что-то? Наверх? Дальше? Обратно? Куда? Станцией назад я, всесильный, покровительствовал той девчонке, я, казалось, опекал ее, я и что теперь я сам, озирающийся беспомощно по сторонам с массивными колоннами тяжести на сердце, сквозь которые пробурили метро и оставили его безлюдным?…
Станция метро «Полянка»
Я искал ее по всем станциям, стоял в то же самое время на «Площади Ногина», где я ее нашел изначально, потом меня тянуло на «Третьяковскую», где я ее потерял. Я выглядывал темноту между этими двумя станциями, вспоминая тот июньский самый долгий день, когда мы пребывали в этой темноте, причем в одном поезде, всего через вагон. Мне казалось, что вдруг да и сверкнет ее отражение в окне, в мраморе, в глазах, но ее не было нигде. А может быть, думал я, мне это все привиделось, мало ли что делает с человеком самый длинный день в году, а особенно с человеком африканской крови, когда солнце подступается ближе всего к тебе, на расстояние косого взгляда, может быть, и был то солнечный удар? Мыслям и поискам моим не было конца, как и сердцу – успокоения.
Тем жарким летом, когда пьяного Ельцина нашли с букетом цветов в загородной канаве, я в первый раз забыл напрочь о маме и перестал относить все происходящее со мной на этом свете и под этой землей на ее тяжелый счет.
Тем летом Глеб водил меня на закрытую премьеру какого-то модного фильма, и фильм этот начинался с того, что стильно одетый мужчина бежит сквозь болотистые заросли к железнодорожной насыпи, а одновременно с его бегом идет издалека люмьеровский поезд: все ближе, и громче, и тревожней. Бежит человек, и на ходу, иссекаясь о камыши, сбрасывает с себя то пиджак, то галстук, то ремень. А в поезде, в купе, ручка, только что выводившая в чьей-то руке послевоенную дату, падает на тетрадь и начинает кататься из стороны в сторону в такт поезду, берущему виражи. Мужчина, иссеченный до крови, раздет уже донага, и у самой насыпи, в подножном болоте начинает измазывать себя с ног до головы черной густой грязью. Несется навстречу поезд, качается из стороны в сторону ручка, а эта черная, как негр, фигура, сладострастно размазывающая грязь по голове, по шее, по спине, вдруг двумя дугами полусогнутых пальцев, будто раздвигая занавес, стирает, а то и сдирает липкую черную грязь с двух век, и глаза его открываются навстречу поезду.
Стоит обнаженный черный человек, обмазанный с головы до ног грязью, и смотрит с поляны на грохочущий над ним поезд, в котором, как в колыбели, качается из стороны в сторону ручка.
Все перепуталось в моих мозгах, этот черный человек и я сам, грязь и слезы, поляна и «Полянка», поезд и поезд, одно только осталось с того лета: ощущение обнаженности и неотвратимости. И ручке, катающейся из стороны в сторону, этого никогда не описать.
Литера восьмая
Станция метро «Менделеевская»
Ах, если б я нашел свою Олесю (почему-то она мне казалась Олесей и никак иначе), я бы повенчался с ней через несколько лет на станции «Менделеевская». Уж больно нравились мне там гирлянды фонарей, вылепленные в виде небывалых химических цепей, как будто свет есть производное этой химии, как будто распутав человеческую ДНК, возможно понять, откуда она, Олеся, мелькнула как тень, как призрак в моей жизни и оставила меня с неразрешимыми метахимическими уравнениями, наподобие: «Кирилл + Олеся =.» Чему бы неизвестному это ни было равно, но имена сопрягались, и в сопряжении двух имен я вел ее мысленно вдоль бесчисленного количества равных, а потому безопасных арок под гирляндами химического света. Из каждой арки медленно выплывали люди, которых я знал и не знал: женщины выходили с одной стороны, мужчины – с другой; в середине зала, чуть впереди нас, они кланялись друг дружке и, грациозно соединив руки, как в средневековом менуэте, поднимали их аркой над нашими головами. Ручеек этих людей не кончался, пока мы шли под гирляндами света, а там, где мы прошли, начинались вихревые пляски, и там, у алтарной глухой стены, упирающейся в массу московской глубинной земли, нас ждала моя покойная мама – Москва.
Станция метро «Цветной бульвар»
Так и жили мы мелочами жизни, не зная, что то был наш звездный русский час, что звезда эта теперь сорвалась и летела по ночному небу, чтобы чиркнуть по атмосфере и сгореть навсегда. А тогда – тогда все пытались стать русскими: и украинец Саша Бутовец, и еврей Дениска Абрамов, и татарка Ната Буслаева, и цыган Ромик Гимранов, да и я сам неизвестно каких африканско-сибирских кровей.
Но уже сидели на площади перед гостиницей «Россия», разбив свой палаточный городок, узбеки Узгена, порезанные кыргызами с окрестных гор, как раньше сидели турки-месхетинцы, выжженные из Ферганы теми самыми узбеками, как сидели армяне Сумгаита, азербайджанцы Шуши, абхазы и грузины, литовцы и латыши.
Вдруг все перестали быть русскими, и даже евреи – друзья моей мамы – стали звонить запоздало, чтобы сообщить о своем отъезде в Израиль. Всем им, от первого и до последнего, было куда податься, но куда было деваться мне, тому, кто не хотел отрекаться от самой капелюшечности своей соборной, сборной русскости?!
Это тогда Кирса с Ванькой Кореновским создали какой-то русский отряд особого назначания, и, поскольку я вымахал за тот год на голову выше Ваньки и на полголовы выше Кирсы, оба стали зазывать меня в свой отряд, чтобы мочить черножопых. Когда я захлопал глазами перед такой откровенностью, Ванька поправился: «Я имею в виду чурок и зверьков, не таких, как ты!» И добавил: «Ты-то наш!» Но я в тот отряд не пошел, нет, не из-за трусости или неловкости, просто, в тот год Глеб окончательно спился и ЖЭК опечатал квартиру, за которую он не платил уже три года – со времени смерти моей матери, а потому я был вынужден поселиться у Ирины Родионовны.
У нее уже жили трое племянников, перевезенных с неспокойного Кавказа, когда их отец – брат старушки был застрелен. Старший из них только что ушел в армию, так что Ирина Родионовна заполнила его пустующую кровать мной. Старшему из оставшихся племянников – Руслану было лет семнадцать, а младший – Аким был почти что моим ровесником. Ирина Родионовна устроила Руслана в ГПТУ, Аким же учился в той же школе, куда с помощью Назаровского красного удостоверения Ирина Родионовна устроила меня, правда, учился он в параллельном классе.
Каждый вечер, когда мы съедали ужин, приготовленный добрейшей Ириной Родионовной, Руслан запирался с Акимом в нашей общей комнате и начинал проверять его уроки. Каждый вечер он находил, к чему придраться, и методично избивал брата, затыкая при этом ему рот ладонью. Руслан был толстый и неуклюжий, Аким за глаза называл его «бочкой», и потому все, что Руслан ни испытал на своих кавказских жестоких улицах, он вымещал на Акиме: и апперкот, и ребром по почкам, и коленкой в лицо.
Однажды, когда я оказался в этой комнате пыток с Акимом и попытался было заступиться, Руслан гневно отшвырнул меня и вежливо, на «вы», прошипел: «А вы, негр, не вмешивайтесь в чужие дела!»
Руслан избивал Акима каждый вечер, правда, не оставляя никаких синяков и следов. Ирина Родионовна знала об этих избиениях, но по мягкотелости и московской интеллигентности не могла вмешаться, считая, что кавказская дурная кровь их покойной матери да недавняя психологическая травма виноваты в подобном поведении братьев. И тогда я решил сам отыскать Кирсу с Ванькой Кореновским, чтобы отомстить Руслану за Акима.
Встретились мы с Ванькой, Кирсой и еще пятком их ребят, среди которых тон задавали, как водится, самые русские – хохол Сашка Бутовец, татарин Борька Амиров и цыган Ромик Гимранов – на станции «Цветной бульвар», под массивными горбатыми колоннами, вышли наверх, обогнули цирк, завернули на маленький базарчик, и там, где кавказцы и среднеазиаты продавали свои сухофрукты, я показал на забегаловку и вручил Ваньке гэпэтэушную фотку Руслана.
Руслана измолотили в тот день, как «черножопого», по полной программе. Я стоял на Цветном бульваре, и меня радостно покалывало чувство отмщения, но одновременно грызло ощущение какой-то пакости, которую я натворил. Отряд давно уехал, а я все стоял с дырой раскаяния в сердце, не зная, куда теперь ехать – не к Руслану же с Акимом. Ах, если б я знал тогда, что Руслан теперь станет бить Акима еще безжалостней, да к тому же приговаривать: «Вот тебе, черножопый! Будешь знать, как здесь жить!»
Наступало кровавое время…
Литера девятая
Станция метро «Октябрьская»-кольцевая
Как обманчив язык! Скажешь: станция «Октябрьская», и никто не подумает об этой станции, как подумал бы об «Августовской» или «Майской». Как далеко ушло слово от своего первозданного значения! Иначе станция была бы палевой, как палые листья, трещины от дождевых ручейков бежали бы по ее стенам, ветер, что подымается от поездов, уносил бы с собой людей наподобие вихрящейся листвы, но еще и горечь, и ощущение предстоящей долгой зимы, что страшнее самой зимы, должны были бы носиться по этой станции, уходящей обеими концами в зябкую, неуютную темноту.
Такой я видел эту станцию в октябре 1991 года, подумав впервые, что та девочка без портфеля, ранца или футляра со скрипкой, которую я решил назвать Олесей, была, наверное, цыганкой.
Так уж случилось, что я считал лишь свою жизнь выбитой из колеи, несбалансированной, ненормальной с самого начала. И ни за что бы не поверил, что есть хотя бы еще одна семья, столь же неполноценная, неправильная, ненормальная, как моя. Хорошо бы, подумал я, если бы Олеся и вправду была цыганкой. Тогда не пришлось бы мне ей сочинять всякие неподобающие и трудновообразимые обстоятельства жизни.
А так, думал я, перешагивая через октябрьские лужи моей станции, эти обстоятельства у меня перед глазами. Обстоятельства моей мамы, Москвы: ее собственная мать, моя сибирская бабушка, запирающая свою четырехлетнюю дочь дома на долгий целый день, обрекая играть до бесконечности со своей единственной куклой, у которой нет уже ни рук, ни ног; скука… Девочка в конце концов умудряется через окно убежать на улицу, к другим детям, они бегут в магазин за сладостями; речка по дороге в магазин – с трубой поодаль от моста; подружка, как канатоходка, идет по трубе и зовет девочку делать то же самое; девочка доходит до середины трубы, и девочка летит в воду; вдруг ниоткуда появляется старик и вытаскивает ее из речки, а подружки разбежались от страху; появляется и мать, рыдающая, ей навстречу и вдруг, вместо объятий, начинает хлестать при всех тоненьким прутиком, высекающим кровь…
А что если Олеся и есть эта девочка годы спустя? А что если Олеся – это мама годы и годы назад? И нет никакой Олеси, как нету теперь и мамы – один октябрьский ветер, что носится по станции, закручивая в себя обрывки мокрых газет, а я стою, опершись о колонну, то ли в конце, а то ли в начале своего одинокого пути?
Станция метро «Добрынинская»
Странно, но при всей внешней неустроенности моей жизни, при вечной смене школ и адресов, я продолжал учиться на отлично, и комплекс отличника никак не оставлял меня. А еще дома у Ирины Родионовны, когда монстр Руслан избивал каждый вечер Акима, приводя теперь в пример меня, дескать, смотри, даже черные негры могут учиться на отлично, а ты – чурка, хер знает чем занимаешься! – дома мне и впрямь уж так не хотелось быть отличником, но назавтра в школе я опять забывался и опять погружался в книги, занятия, репетиции.
Странные вещи происходили с учителями в те годы: видать, гласность пробудила жар экспериментаторства, и они стали опробовать на нас свои затаенные взгляды безо всяких консультаций с вышестоящими педагогическими организациями. Один из них – наш преподаватель географии Николай Иванович Бурмистров – урок о человеческих расах начал с того, что стал пофамильно, просто по классному журналу, называть нам наши расы. Причем не кондово, по учебнику, а вполне развернуто, назвав, например, Матвея Словейчика и Борю Зеленера представителями семитского подвида средиземноморского подкласса индоевропейской белой расы. Славку Мальцева он сделал представителем арийско-славянской ветви той же расы, что тоже противоречило утверждениям учебника по географии, поскольку волосы у него стояли торчком, а нос занимал пол-лица. Но с самым большим смаком Николай Иванович разъяснял мою расу – как помесь дравидско-африканской с азиатско-монголоидной. Он ощупывал мои волосы и диктовал классу под запись: «Волосы – круто-курчавые, жесткие, как правило, черного или темного цвета». Затем он проводил пальцем по моему лицу и продолжал: «Кожа отличается предельно темным цветом, иногда повышенной потливости, отдает влажным блеском…»
Столь же методично он обошелся и с азиатско-монголоидной составляющей моей расы, показывая ручкой вместо указки на раскосую форму моих глаз с так называемым «эпикантусом» на месте век, а также широкоскулость, придающую лицу общую треугольную форму… «Записали?» – спрашивал он и после этого, держа меня у доски, отвечал на вопросы моих одноклассников, попросту тянувших время. Галя Балуева, умничая, спросила: почему же тогда у большинства русских в ее семье, да и здесь в классе, лица тяготеют к треугольной форме? Николай Иванович пустился в долгие и сложные рассуждения об истории русского этноса, при этом постоянно демонстрируя на мне и на моих вспотевших скулах, в чем разница между монголоидной и славянской скуластостью, хотя я-то как раз унаследовал скуластость в равной мере и от русского в тридцатом колене полковника Ржевского, и от своей бабушки-хакаски. Крымский татарин Сашка Ахтемов, у которого были такие же кудрявые волосы, как у меня, спросил: «Если у белой расы волнистые волосы, не значит ли это, что и негры когда-то были белыми?» Николай Иванович хотел было поставить нас рядом на предмет выяснения разницы между курчавостью, кудрявостью и волнистостью, но тут прозвенел звонок и кончилась моя роль географического манекена.
После уроков, когда четверо из нас побежали на «Добрынинскую», там, в среднем зале у барельефов с животными, Сашка Ахтемов вдруг заговорил голосом Николая Ивановича: «А теперь посмотрите на этого барана. У него глаза умно-собачьи. Но если вы внимательно приглядитесь вот к этой свинье, вы увидите, что оскал у нее, как у шакала или волка – хищный! Но почему-то я не вижу здесь осла… Ась! Что вы сказали?» И опять на самом интересном месте, как прозвеневший звонок, подошел их поезд, и они со смехом ринулись под низкую арку.
Я остался один, поскольку мне было ехать в обратную сторону. Поезда не было, и я пошел в самый конец зала, где за явно несимметричным парапетом тускло посверкивало панно с изображением моей мамы и меня самого в том возрасте, когда я ходил еще в детский сад. Она сидела, подоткнув ноги под себя, и придерживала меня одной рукой, а я пускал самолеты и ракеты в воздух, собранный из голубой мозаики. В этом был вымысел художника. На самом деле мама купила мне в «Детском мире» летающего механического голубя. Я пускал его по комнате, он хлопал крыльями и кружился по воздуху, пока внезапно не ударился о голую лампочку, которая вспыхнула и погасла. И вместе с упавшим на нас голубем рухнула долгая тьма…
Станция метро «Павелецкая»
Экспериментировал не только учитель географии. Учитель литературы Ярослав Евстигнеевич решил поставить с нами спектакль по мотивам русских народных сказок в его собственной обработке. Действие происходило почему-то на станции «Павелецкая»-кольцевая, что находилась не так далеко от нашей школы и где рядом с выходом в Бахрушинский переулок жил сам Ярослав Евстигнеевич. В сопровождение школьного столяра дяди Мити я три раза ходил на эту станцию и делал наброски на ватманских листах, потом по этим наброскам наш класс стал готовить декорации станции на уроках труда. Решили обойтись минимумом: два классических пилона с негреческими узорами на них, проход между ними, якобы на платформу, и парапет к лестнице, уходящей со сцены вниз, – вот и вся декорация.
Теперь о сказке сказок Ярослава Евстигнеевича. Давным-давно жили на свете Белый Бог – Даждьбог и его жена – черноокая Мара. Жили, не тужили. Но однажды случилось так, что повстречала Мара в овраге Чернобога – Кощея Змеевича – бога подземного царства и влюбилась в него. Забрал ее Чернобог в свое подземное царство – за реку Смородину, за Калинов мост. Узнав о краже, светлый бог – Даждьбог бросился за ними в погоню, но там, у Калинова моста, где произошла битва, когда то Кощей, то Даждьбог вминали друг друга то по колено, то по пояс, то по горло в матушку-землю, Чернобог с помощью Мары победил Светлобога и разрушил его солнечную колесницу, на которой тот примчался к границе двух миров. Распял тогда Чернобог Даждьбога на огромном дереве у реки Смородины, у Калинова моста, и тьма обрушилась на всю землю.
После антракта действие начиналось весьма неожиданно. Кони той колесницы, что осталась без возницы, как поезда метро, понеслись по обеим сторонам, и быть бы беде неминучей, но тут вмешивался в дело сам Ярослав Евстигнеевич в роли Велеса-вседержителя, что воскрешал Белобога, сняв его с дерева, излечивал его раны, следом вылавливал солнечных коней, разбежавшихся по сумеречным углам (правда, в суматохе терялся серый конь, которого играл Серега Серов, зато оставались конь черный и конь белый, обозначавшие ночь и день). Даждьбог снова правил своей светлой станцией «Павелецкая», на которую снова подали свет, и поезда ходили регулярно. Зато, наказанные на веки вечные самим Велесом, Чернобог и Мара уходили вниз по лестнице в еще более подземный мир, и перед ними краснела земля…
Вы конечно же догадались, что Ярослав Евстигнеевич дал мне роль Чернобога – Кощея Змеевича, правда, дал не сразу, долго думая, а не лучше ли мне сыграть коня из колесницы Даждьбога. Но Галя Балуева, игравшая черноокую Мару, уговорила Ярослава Евстигнеевича, нажимая на то, что я отличник и что на мне можно сэкономить краску. Больше всего хлопот нам доставила битва у реки Смородины, у Калинова моста, когда мы поочередно со Славкой Мальцевым должны были всаживать друг друга в землю то по колено, то по пояс, то по горло в бою за Галеньку Балуеву, в которую Славка был влюблен по-настоящему, а я не испытывал никаких чувств, кроме отличничьей солидарности. В конце концов мы решили эту сцену так: на нас обоих сшили по две землистого цвета простыни с дырками посередине, охваченными обручами. Пока боролись, мы старались всадить друг друга в эти обручи, которые каждый резко поднимал то до колен, то до пояса, а то – до горла, опускаясь при этом под простыней на колени. Этот трюк мы отработали настолько, что Ирина Родионовна, пришедшая на спектакль в качестве родителя, никак не могла взять в толк, как это нам удалось. А загробный авторский голос Ярослава Евстигнеевича декламировал:
Выплывал ево добрый конь на крутые береги,
прибегал ево добрый конь к отцу ево и матери,
на луке на седельныя ерлычок написанной:
«Утонул добрый молодец во Москве-реке, во Смородине!»
Все было хорошо и весело в этом литературном эксперименте, кроме долгих и занудных объяснений славного Евстигнеевича о Прави, Яви и Нави, о битве в сердце каждого из нас между Белобогом и Чернобогом, о попранной и восстановленной Велесом, а стало быть, им самим, гармонии в мире. Но при чем была тут станция «Павелецкая» и при чем была тут восстановленная на ней гармония, если отныне всякий раз, когда оказывался на этой станции, я никак не мог избавиться от видения Славки Мальцева, то распятого понарошке на одном из цветистых пилонов станции, то подвешенного к потолку, как древоподобная лампа? И я чувствовал себя виноватым, что увел у него черноокую Галеньку Балуеву за реку Смородину, за Калинов мост, сам ее нисколько не любя.
… Однажды, родственники Ирины Родионовны прислали ей поездом из Днепропетровска ощипанного гуся и бутыль подсолнечного масла на Курский вокзал. Ирина Родионовна принимала в тот день особо сложные роды, а потому на Курский вокзал поехал после школы я. Как и было уговорено, у табло днепропетровичи легко отыскали меня, черного: «Глядь, как корка перекопченного сала!» – носилась надо мной по-матерински днепропетровна; она же передала мне сумку, и я пошел с вокзала на станцию «Курская», но вместо того, чтобы ехать прямо домой, остановился под шляпкой циклопической центральной колонны, и на меня посыпались мои демоны, или, скорее, бесенята… Я стал медленно кружить вокруг этой грибоподобной колонны. Последние пассажиры, скорее всего, с днепропетровского поезда тащили свои баулы и чемоданы. Несколько москвичей (только москвичи могут назначать свидание под этим грибом) стояли поодаль со скучным видом привычно ожидающих мужей. Дюжина-другая оборотов, и никого в зале не осталось. Я глянул в сторону лестницы – ни души, в сторону эскалаторов – журчащая тишина. Кровь стала толчками биться мне в висок, я лихорадочно думал, что бы мне сделать в этой пустоте такого?
Вытащить гуся и распять на колонне мясистым гербом? Полить красный и серый гранит пола ровным слоем подсолнечного масла? Обоссать, обосрать, измазать все кровью? Чего еще требовали, к чему взывали мои гудящие бесы одиночества? И вдруг среди моего судорожного одиночества бог весть откуда появился черный человек, да, да, такой же негр, как и я, правда, взрослый, и одетый по высшему классу, я бы сказал, в цилиндре, но моя растерянность смазала эту деталь. Он процокал стороной, пока я, как заведенный, медленно, по инерции все шел и шел вокруг ядовитой поганки-колонны, мне показалось, он подмигнул, но уж точно – улыбнулся и исчез за грибом, скрывавшим лестницу, ведущую наверх…
Это разомкнуло мое короткое замыкание, цокая каблуками, как он, я двинулся в сторону совсем пустого эскалатора. И все же на эскалаторе одиночество легче: поднимаясь наверх, ты воображаешь себя альпинистом, спускаясь вниз – прыгуном с трамплина – лишь бы никто не отвлек и не пересек дорогу…
Внизу, у самого входа, где по двум бокам пустовали две ниши от бывших светильников, я как запрограммированный встал на один из постаментов вместе со своим днепропетровским гусем и подсолнечным маслом и вопреки бесам вообразил напротив, в такой же нише, на таком же постсветильном постаменте, того черного человека в цилиндре. Будь моя воля, я бы поставил в обоих углублениях памятники двум черным человекам, увидевшим друг друга в пустом московском метро…
Станция метро «Комсомольская»-кольцевая
Но что то живое одиночество по сравнению с моим нынешним, когда и на постыдное-то дело и то тела не оставили, когда лежу я в сырой земле и жду чего-нибудь яркого, как предписано книгой мертвых? И все, что ни вертится перед пустыми глазницами белого черепа, – тускло и вязко. Что же яркое может спасти мою душу? Что может вытащить ее из вечного коловращения, идущего против часовой стрелки? Где этот пронзительный свет мысли, события, воспоминания?! Яркий, наподобие моей первой любви, первого обмана, первого разочарования – станции метро «Комсомольская», на которой я раз за разом ищу свою первозданную невинность, свое первобытное счастье, свой первоисточный свет.
Опять и опять я приближаюсь к щусевскому наземному вестибюлю, построенному вроде мавзолея моим поискам, как жрец, спускаюсь медленно и верно в подземный зал; так первопроходцы египетских пирамид, а может быть, и сами фараоны спускались в скрытые от земных глаз залы своего вечного успокоения, иду тем поздним часом, когда поезда редки, а люди – одиноки и боязливы, ступаю, отмеривая каждый гулкий шаг, оглядывая самые мелкие детали идеально размеренных колонн из светлого газганского мрамора, провожу взглядом по плавному своду потолка со смальтовым панно: вот он – на белом коне – Александр Невский, от которого происходит наш русский род Ржевских, вот Дмитрий Донской – тоже один из нас; я умеряю шаги, чтобы запомнить навсегда дном своего глазного яблока лепные барельефы, каждый гипсовый листочек их, каждый цветок.
Затем тележное колесо очередной люстры – на таких мои предки покоряли Сибирь, совершая обратный Чингисхану путь, от которого они-то и унаследовали эту страсть к дорогам и завоеваниям. Светят огни истории, и я иду дальше и дальше, к Козьме Минину и Дмитрию Пожарскому, к тонкому Александру Суворову, к одноглазому Михайле Кутузову. Маленькая струйка крови достигает моего сердца и холодит его, и разрывает, как будто четверти сердца – одной из камер, куда влилась эта струйка, – становится тесно, ей хочется большего, большего, всего этого зала, где день и ночь не кончает своей мозаичной речи хакасовидный Ленин, где годы и годы мой дед – полковник Ржевский блюдет свой флаг у рейхстага.
В день августовского путча мы приехали с Глебом на поезде с юга. Еще в Рязани мы узнали, что Горбачев – в Форосе, а вся власть перешла к ГКЧП. Глеб стал срочно рыться в своей телефонной книжке – ставя крестики напротив тех, кого могли уже арестовать. Он отдал мне эту книжку и стал инструктировать на случай его ареста. Впервые в своей нелепой жизни он готовился к настоящим застенкам и настоящим событиям. На Казанском вокзале мы увидели шеренги солдат. Бронетехника, каски… Устрашающая картина. Однако была в ней и некая карикатурность, но я понял это время спустя. Вокзал между тем продолжал жить своей обычной бестолковой жизнью: толпились транзитники, сновали грузчики – поголовно татары, штрафовала по поводу и без поводу милиция, и шумели на весь зал буфетчицы.
В одном углу, чтобы оглядеться, мы остановились у автомата, который, стоило сунуть купюру и набрать день своего рождения, тут же выдавал достоверную информацию о всех твоих предыдущих жизнях, и Глеб за десятку узнал, что в прошлой жизни он был нивхом – изготовителем ядов. «Тебя смотреть не будем, знамо – Пушкин», – сказал он, и мы с облегчением пошли дальше.
Тем не менее в метро мы спускались с опаской, и там случилось то, что осталось во мне, быть может, как самое главное событие эпохи: не знаю, из-за перехлынувшей ли толпы новоприбывших, или из-за задержки поездов метро на другой станции, то ли еще из-за чего, но вдруг на весь копошащийся зал репродуктор объявил: «Граждане пассажиры! Станция „Комсомольская“-кольцевая срочно закрывается на вход и на выход! Соблюдайте порядок и дисциплину! Повторяю: станция „Комсомольская“-кольцевая срочно закрывается на вход и на выход! Соблюдайте порядок и дисциплину!» И так несколько раз.
Народ застыл. Все смотрели куда-то вверх, в сторону смальтовых воинов в железных доспехах, с копьями в три человеческих роста, откуда все это и донеслось. Страх пронесся над толпой, захватывая нас. Во мне жило много образов моего московского метро, но сейчас, отвыкнув от него за месяц безмятежного отдыха и очутившись в запуганной насмерть толпе, я вдруг понял, что никогда так и не узнаю всех его ликов: мог ли я предположить в самом диком воображении, что метро может стать в одночасье самой большой тюрьмой.
Приказал ли ГКЧП запереть нас всех на засовы, предусмотренные на случай ядерной атаки, или гражданская оборона, пользуясь моментом, решила отработать сценарий, максимально приближенный к боевым условиям, или милиция и впрямь решила разом всех нас арестовать и просеивать следом по одному – как бы то ни было, но растерянности страха не мог развеять ни гарцующий на белом коне мой славный предок Александр Невский, ни извечно машущий фуражкой лысый и картавый Ленин.








