355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Грасс » Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают » Текст книги (страница 3)
Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:15

Текст книги "Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают"


Автор книги: Гюнтер Грасс


Соавторы: Инго Шульце,Томас Бруссиг,Эмине Эздамар,Томас Хюрлиман,Клаудия Руш,Юлия Франк,Дагмара Лойпольд,Марица Бодрожич,Фридрих Делиус,Ханс-Ульрих Трайхель
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Не произошло никакой подмены понятий, и я, замечу вскользь, никогда еще, сочиняя что-нибудь и перечитывая написанное, не задавался таким вопросом. Я лишь сменил сторону и сегодня сказал то, что тогда беззвучно родилось в бессознательном: я попал на другую сторону мира. Не с Востока на Запад. Не из социализма в капитализм. Бред сивой кобылы! Это был не вокзал со сводом из грязной стали и стекла, то есть то, что я видел, слышал и вдыхал, и не рубеж между «непримиримо противостоящими друг другу» мировыми системами. Это было то и только то, что произошло со мной, с моей… личностью. Все, чем я только что был, утратило силу после внезапного, стремительного преодоления дистанции в несколько метров. Похоже, я был в трансе, находясь в Министерстве культуры, потому что мне только теперь вспомнилось, что, вручив паспорт, пожелали мне на прощание дамы уже более дружественным тоном – они пожелали мне доброго пути. Это был добрый путь длиной в несколько метров, а потом путь до пятой станции надземки – в вагонах, которые внутри, снаружи и по запаху оказались такими же, как привычные, восточноберлинские.

До сих пор этот драматический эффект не поддавался ни описанию, ни объяснению. Его можно было лишь обозначить, и для этого имелось только одно, магическое слово – табу. И вот утратило силу табу, о существовании которого я до сего дня не догадывался. Разумеется, оно не имело отношения к обществу. Табу было во мне. Как оно попало туда – этим вопросом я задался только сегодня, когда назвал его по имени. Как оно смогло перехитрить молодого, критически настроенного, голодного, отчаянного, умного парня? Как могло так ловко замаскироваться, так искусно угнездиться в нем? Оно походило на вирус – тихий, затаившийся, ждущий своего часа… Это было табу в состоянии спячки.Двадцатого апреля 1982 года, между двенадцатью и двадцатью четырьмя часами, пришло его время. Оно пробудилось, достало из укромного места конверт, который лежал там последние двадцать с лишком лет, с тринадцатого августа 1961 года, открыло его, прочитало вложенное предписание и тотчас же все уничтожило, а затем претворило информацию в действие, в момент своего триумфа – и неизбежного крушения. Стоя на платформе западно-берлинской городской железной дороги, под крышей вокзала Фридрихштрассе, я чувствовал, как исчезает нечто такое, о чьем многолетнем существовании я не подозревал.

Субстанцией, на которой оно могло произрастать, было хранимое в семье молчание. Здесь мне бы не хватило дыхания описать, а тем более точно истолковать то молчание. Думаю, людям, пожившим достаточно в XX веке, оно в общих чертах знакомо; молодым же я хотел бы обрисовать его в нескольких словах. В большинстве немецких семей молчание коренилось в истории нацистской Германии: ее возвышение и крушение происходили при их пассивном или активном участии. В принципе это было молчание над могилами. Это было присутствие убийц и убитых в лице дедушек, бабушек, отцов, соседей. Это было всеприсутствие гигантского молчания: например, в Берлине, в пресловутой столице Пруссии и Германии – в моем случае в Восточном Берлине, где рев социалистических танковых парадов делал молчание все более упорным. Когда дети нацистов стали в советской оккупационной зоне социалистами или попутчиками, питая надежды и испытывая страхи посреди всего послевоенного ужаса, в них раскрылась яма, в которую они сбросили свой родной язык и свои представления об отечестве. Потом замки защелкнулись, яма исчезла, и они родили нас – детей, для которых у них не было ни полноценного, материнского языка, ни по-отцовски заботливого отечества. То, что они нам показывали, а порой – я вижу это из окон сегодняшнего дня – чуть ли не агрессивно демонстрировали, было молчанием. Они предъявляли его как нечто очевидное (говорю я сегодня), однако мы, маленькие кретины, мы, бездумные ублюдки, не могли воспринимать его тем зрением, каким они наделили нас. Причем я вовсе не уверен, что они были способны на что-нибудь, кроме молчания.

Мысль заклинило. Я не знаю, как выразиться яснее. Я пишу: ты, смехотворное табу, услышанное однажды, услышанное сегодня в грохоте его столкновения с застойным, полным и пошлым молчанием. О том, что Стена была белой там, где обрезала концы восточноберлинских улиц. Что за ней была только теле– и радиострана с «Лесси», «Звездным патрулем» [10]10
  Первый немецкий научно-фантастический сериал, вышедший на экраны в 1966 году.


[Закрыть]
, Миком Джаггером, Юлианой Бартель и Удо Линденбергом («А вы грезите о рок-фестивале на Александерплац с „Роллинг стоунз“ и какой-нибудь группой из Москвы»). Что за ней в защиту мира догола раздевались только хиппи и что там, конечно, были империализм, бедность, войны, преступность. А перед Стеной – мы, выстроенные в ряд товарищи из картона, и – чтобы всю жизнь ни шагу из строя, никаких альтернатив. Что социализм в своем убожестве являлся следствием немецкой катастрофы. Одним именем моего табу было Смирение: смирение с тем, что ты смирился. Другое же имя расшифровывалось примерно так: сознательное участие в борьбе за изменение общественного устройства. Мы ведь заглядывали не только в труды Маркса и сочинения Хайнера Мюллера, но и в то, что было нарисовано воображением Платона, Мора, Кампанеллы. Мы знали, что живем в «Прекрасном новом мире», и все же долго, очень долго шли в одной упряжи с конягой из «Скотного двора», который комментировал изменения в принципах руководимого обер-боровом общества, покачивая головой и призывая себя работать с еще большей энергией.

И вот я внезапно оказался – ах! – на другой стороне мира, по ту сторону Правды и Лжи. Что мне еще пришлось увидеть в тот день, за двенадцать часов, вырезанных из моей жизни, прожитых как исключение из нее, – это уже другая история. Толчок был дан, я падал, я летел, у меня и теперь не находится слова, чтобы точно передать характер движения, которым я отрывался от железных правил, устоев и канонов. Ф. не удалось бы удержать меня, да он этого и не хотел. Еще до того, как мы попрощались, он успел сказать, что хотя и поручился за меня властям ГДР, но с пониманием воспринял бы мое желание остаться на Западе.

Я не понял его. Он говорил не на моем языке. Одним из имен табу была Надежда. Надежда молодого орангутана на то, что его зоосад превратится в Эдем, благодатный уголок земли, если он, орангутан, станет достаточно громко кричать и давать прутьям своей клетки все новые и новые названия. Что-то вроде рая, может быть, без трогательного соседства льва с ягненком, может быть, без невинности всех и вся – в общем, поскромнее. Табу еще действовало, я по-прежнему стоял, так и не обретя дара речи.

К платформе подошел состав надземки. Мы вошли в вагон. Поезд тронулся. С тыльной стороны он обогнул Шарите, где когда-то меня родила моя мать.

Ханс-Ульрих Трайхель
МОЯ ГРАНИЦА – ПОДОКОННИК
© Перевод М. Зоркая
1

А у меня границей был подоконник, где стояла свеча для Восточной зоны. Свечи были красные, опоясанная надписями вроде: «Свет для той стороны» или «На три части – никогда!» [11]11
  Послевоенный лозунг реваншистов, требовавших вернуть Германию к границам 1937 года, то есть вновь объединить ГДР, ФРГ и восточные земли, отошедшие к Польше.


[Закрыть]
Я часто сидел у окна со свечой, разглядывал надписи и глядел в ту сторону. Окно выходило во двор, где сохранился хлев и еще голубятня. Хлев был пуст, забит какой-то рухлядью. Но внутри все равно пахло животными. Иногда я заглядывал туда, чтобы вдохнуть этот запах.

Где-то там, за хлевом и соседским садом, усаженным высокими елками, была та сторона. Направление верное, это родители мне специально пояснили, когда я спросил, отчего свеча смотрит на двор. Оттого, мол, что там Восток, где живут мои дядья и тетки, мои двоюродные братья и сестры, которых я если и знал, так только по фотографиям и рассказам родителей. Я садился поближе к свече и глядел на Восток, а свеча горела для дядьев и теток, для двоюродных братьев и сестер, для дяди Густава и тети Кете, для дяди Вальтера и тети Марты, для Хайнца и Гретхен, для Мирко и Лолиты. Особенно для Лолиты. Из сестер она была самая красивая. Старше меня, уже взрослая девушка, почти на всех фотографиях одетая в волнующе узкие свитерки. На Востоке у меня было еще много других теток и дядьев, двоюродных братьев и сестер, там жила почти вся родня, только вот имена я позабыл.

На Востоке встает солнце – так меня учили в школе, а потому было не очень логично светить в ту сторону. Но все равно меня радовало, что зимой эта свечка стоит на подоконнике и что во всей Германии, или хотя бы во всей Северной Германии, на подоконниках стоят свечки и туда светят, хотя я не строил себе иллюзий насчет того, как далеко доходит свет. Он не достигал и двора, уж не говоря о соседском саде и тем более – о той стороне. Однако ее свет окрылял мою фантазию, и я воображал, как оно там, как живут на той стороне дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные. Разумеется, там встает солнце, но одновременно там царит вечная тьма. И в самые темные ночи дядя Вальтер, и тетя Марта, и все остальные тоже видят свет, который горит на нашем подоконнике, и видят, наверное, мое лицо, освещенное свечой, мое круглое, бледное и пухлое детское лицо, обращенное в северогерманскую ночь и в сторону Восточной зоны.

Для меня никто не ставит свечу на окошко, для меня не горит свет, я ведь и живу на Западе, а солнце встает на Востоке, на Западе оно ближе к зениту. Для меня не горит свет, я всего-то бледный и пухлый ребенок. Зато каждый год в декабре к нам приходила посылка со штолленом, дрезденским рождественским кексом. Восток благодарил за свет в ту сторону, а может – выражал сочувствие моему пухлому детскому лицу. На открытке, которая прилагалась к посылке, дядя Вальтер, тетя Марта, Хайнц и Грета, Мирко и Лолита желали нам счастливого Рождества. Иногда счастливого Рождества нам желали и другие люди, имена я позабыл, а запомнил главным образом упаковочную бумагу и картонную коробку, и бечевку я тоже запомнил. Упаковочная бумага – шершавая, с опилками – отдавала бедностью, отдавала границей между зонами, и бечевка тоже, и даже наклейка с адресом.

А вот кекс – нет. Рождественский кекс тянул на несколько кило, «и на тот год останется» – это мамины слова, кекс был огромен, как исполинский каравай, как целый окорок, ну или почти как целый. Его укладывали на буфет и не взрезали несколько дней или, может, несколько недель. «Штоллену еще надо отлежаться», – говорила мама, и отец вторил ее словам. Родители выражали свое почтение рождественскому кексу, и я тоже испытывал почтение. Главным образом к тому, что рождественский кекс должен еще отлежаться. Рождественский кекс, видимо, перенапрягся, произвел тяжелейшую работу, выполнил и перевыполнил норму. Он вобрал в себя весь изюм, и весь марципан, и весь миндаль Дрездена, Саксонии, Востока вообще. И вот рождественский кекс изнемог, ведь он такой большой, и грузный, и полный. Теперь он отлеживается на буфете, и взрезать его никто не решится.

Я бы с удовольствием отведал рождественского кекса. Но следовало ждать, следовало иметь терпение, «на три части – никогда», – огорченно размышлял я при виде кекса на буфете и каждый год, послюнявив палец, раз-другой уворовывал чуточку сахарной пудры или выковыривал изюминку. И каждый год я боялся, что мое воровство раскроется. Те места, где не хватало сахарной пудры, были видны явно, даже явственно, каждый день я их замечал, как и те места, где не хватало изюминок: зияющие раны, кратеры в кексовом теле. Почти чудо, что меня не поймали, не заперли в подвале, со стыдом и позором не выгнали за посягательство на рождественский кекс.

2

Но вот однажды в декабре вместо рождественского кекса пришла телеграмма из Зёммерды: умер дядя Вальтер. Дядя Вальтер – мамин старший брат, у нее было много старших братьев и несколько сестер, общим счетом тринадцать, а мама – предпоследняя из всех. Она решила поехать на похороны, чтобы попрощаться со старшим братом и поддержать тетю Марту. И отправилась со мною одним, без отца, который не мог бросить дом и магазин, да и вообще не испытывал особого желания ехать на похороны, тем более – на ту сторону и в Восточную зону. Меня поразило, что туда вообще можно попасть, хотя это оказалось вполне реальным. Смерть близкого родственника позволяла подать ходатайство, и ходатайство моей матери было удовлетворено.

Я радовался поездке, потому что она давала возможность получить собственный заграничный паспорт. Еще я радовался штемпелям при въезде и выезде, я рассчитывал на несметное множество штемпелей, которые мне поставят на границе. Спасения не будет от этих штемпелей, я привезу из поездки в Восточную зону паспорт, весь забитый штемпелями от начала и до конца! Но вышло иначе: мне выдали не паспорт, а анкету с фотографией, с моим круглолицым портретом, и на обратном пути анкету у меня забрали. Я вернулся домой без штемпелей, будто никогда и не бывал в Восточной зоне и в Зёммерде тоже не бывал никогда. Будто я не стоял у могилы дяди Вальтера на кладбище Зёммерды.

Правда, у могилы дяди Вальтера я так и так не стоял, во время похорон я оставался с другими детьми у дяди Вальтера на дворе, принадлежавшем отныне одной тете Марте – до тех пор, пока его не отобрали. А тогда двор, еще не отобранный у тети Марты, являлся целью моей первой автомобильной поездки на ту сторону. Мы въехали туда через Мариенборн, мама дрожащими руками вела машину через всякие контрольные посты, и я до сих пор удивляюсь, что это вообще оказалось осуществимым. Смерть дяди Вальтера дала такую возможность, хотя дядя Вальтер был простой человек, крестьянин, а может, кузнец, точно не припомню. Но я помню, как неподалеку от въезда в Зёммерду наш голубой «опель-рекорд» свернул на участок дяди Вальтера и тети Марты, где мама и тетя Марта бросились друг другу в объятия. Они не виделись с войны, а теперь вот дядя Вальтер умер. На похороны я не пошел, а остался дома со всеми другими детьми – двоюродными братьями и сестрами и троюродными братьями и сестрами, – поскольку они еще были маленькие, а не взрослые, как Лолита или Франц. Мне бы познакомиться с кузиной Лолитой, но ее там не оказалось, она тем временем переехала в Восточный Берлин, как и кузен Франц, он тоже жил в Восточном Берлине и беспробудно пил, о чем мне мама рассказала на обратном пути. Лолита же, напротив, не пила, а была замужем за большим чином в Национальной народной армии, за таким большим чином, что ему не разрешили поехать на похороны собственного тестя, а его жене не разрешили поехать на похороны родного отца. Не разрешили оттого, что они вступили бы в западные контакты, причем западными контактами являлись моя мама и в некотором смысле я. Если бы не западные контакты, оба они запросто могли приехать на похороны дяди Вальтера, а так мы с мамой оказались виноваты, что родная дочь не может похоронить отца. «Уж проще было запретить нам въезд», – сказала тогда мама тете Марте и в слезах снова бросилась ей на шею, ведь мама винила себя за такое злосчастье, ведь это она являлась западным контактом, и, наверное, данная ситуация примерно соответствовала тому, что следовало понимать под словами «на три части».

Обратный путь из Зёммерды я не помню, да и саму Зёммерду припоминаю смутно. Поля, дома, кусты. Проселочная дорога. Магазин с вывеской: «Предприятие государственной торговли». Может, мы побывали вовсе и не в Зёммерде, а близ Зёммерды, я этого не исключаю, потому что такой крошечной, какой мне показалась тогда Зёммерда, она быть не могла. Зато я очень хорошо запомнил, как с одной из двоюродных или троюродных сестер, которая была на голову выше меня и уже в переходном возрасте, во время похорон дяди Вальтера играл в игру, состоявшую, по сути, в том, что мы лепили друг другу пощечины до тех пор, пока у меня не запылали щеки и я чуть не расплакался. Вот была тупейшая игра, и почему-то у меня одного полыхали щеки и я один был на грани слез, хотя старался лупить кузину по щекам так же сильно, как она лупила меня. Будь я на годок-другой постарше, так сумел бы отбиться, и задним числом я порой думаю, что надо было залезть ей под свитер или еще куда, вот бы и у нее щеки загорелись, но тогда я этого не знал.

3

Моя граница была в Штеглице, на четвертом этаже торгового центра под названием «Форум Штеглиц». Я жил совсем рядом, так что в известном смысле от меня было лишь несколько метров до Восточной зоны и соответственно до ГДР. В «Форум Штеглиц» я и без того ходил за покупками, покупал книги, продукты, одежду, там размещалось туристическое бюро, переговорный пункт и что-то вроде рынка – овощи, рыба, мясо. Даже палатку, где жарили рыбу, и ту можно было отыскать. Рыбу в торговом центре я ел редко, зато регулярно поднимался на третий этаж в нотный магазин, где бренчал на выставленных пианино и электропианино. Но когда меня тянуло в Восточный Берлин, в ГДР, в «На три части – никогда!» и прочее, то мне всего-то и надо было покинуть нотный магазин, подняться по эскалатору еще на этаж выше и зайти в агентство по оформлению гостевых и туристических поездок в ГДР.

По сути, я и теперь не могу взять в толк, как это в «Форуме Штеглиц» могло размещаться подобное агентство. Ведь это агентство являлось до некоторой степени территорией ГДР. Прямо посреди западного общества потребления. Между обувью «Такк» и книжным магазином «Монтанус». Однако там был доподлинный Восток. Вовсе и не обязательно ехать на Фридрихштрассе и унижаться во «дворце слез» перед гэдээровскими пограничниками. То же самое можно устроить в «Форуме Штеглиц». И даже насладиться запахом печально известного чистящего средства «Вофасепт». Ни к чему из Шёнефельда лететь в Рим авиакомпанией «Интерфлюг» [12]12
  Шёнефельд – международный аэропорт Восточного Берлина, «Интерфлюг» – авиакомпания ГДР.


[Закрыть]
, чтобы, гуляя под пальмами и меж колонн, убедиться, как от тебя несет ароматом именно этого чистящего средства. Всего-то и надо заглянуть в агентство по оформлению гостевых и туристических поездок в ГДР, а это любой житель Штеглица мог осуществить очень быстро и между делом.

Нет, посещение агентства в «Форуме Штеглиц» вовсе не принуждало к посещению Восточного Берлина или ГДР. Даже заявление заполнять не требовалось. Достаточно было предъявить на входе удостоверение личности и получить анкету для однодневной визы в Восточный Берлин, приобретя таким образом неограниченное право находиться в приемной агентства по оформлению гостевых и туристических поездок. Никто не проверял, сдана анкета или нет. Ведь можно и передумать. Анкета ни к чему не обязывала. Можешь сидеть тут с утра до вечера, овеянный дыханием истории. Ледяным, замечу, дыханием. Дыханием бюрократии тоталитарного госсоциализма. Дыханием «штази». Дыханием приказа: «Стрелять!» Или дыханием «На три части – никогда», доносившимся сюда с Запада. Можешь выдохнуть его струей в лицо гэдээровскому служащему, отдавая анкету для визы. А у кого не было сильной аллергии на ГДР, тот мог воспользоваться пребыванием в агентстве для меланхолических мечтаний, как я и делал порой. Тогда мне вспоминалось Руппинское озеро, где я однажды побывал, и подгнившие деревянные мостки, ивы на озерном берегу, облака и ветер, булыжная мостовая в Нойруппине, аптека Фонтане [13]13
  Теодор Фонтане (1819–1898) классик немецкой литературы, уроженец Нойруппина, сын аптекаря.


[Закрыть]
, летняя жара, проселки и аистово гнездо.

4

– С сегодняшней точки зрения сам факт открытия агентства по оформлению гостевых и туристических поездок в «Форуме Штеглиц» кажется свидетельством упадка. Конечно, на любом обычном для Западного Берлина пустыре, какие остались еще с войны и использовались для торговли подержанными автомобилями, могли выстроить для агентства истинно гэдээровский барак. Крашеный в грязновато-зеленый или в бежевый цвет. Как микроавтобусы фирмы «Баркас», которые утром привозили служащих в «Форум Штеглиц», а вечером увозили. Я их видел десятки раз. Но ГДР явно не хотела больше строить бараки. Во всяком случае, в Штеглице. Ни грязновато-зеленые, ни бежевые. ГДР хотела в «Форум Штеглиц». Социализм, который хочет в «Форум Штеглиц», сам отнимает у себя последние силы. До старости ему не дожить. Так бы я думал, будь я тогда посмышленее. Но смышленым-то я не был. Сознаюсь, я думал главным образом о своих кузинах. Особенно о Лолите.

Томас Бруссиг
НАБЛЮДЕНИЕ
© Перевод А. Кацура

Готов рассказать, каким мне виделось тогдашнее положение. Как Вы знаете, свершить великий подвиг мне было предначертано судьбою. Само собой, во всех моих деяниях крылся особый, тайный смысл – смысл, остававшийся пока не проясненным. Но не подлежало сомнению: рано или поздно придет пора, и все обнаружится. Я окажусь замешанным в планы некоего человека, меня переведут в ничем не примечательное место и принудят делать вещи, недостойные суперагента. Некто всесильный и всеведующий, некто, чей письменный стол заставлен телефонами, некто, в чьих руках сходятся все нити, непременно даст знать, когда, по его усмотрению, пробьет мой час. Единственное, что требовалось во всем этом спектакле от меня, – терпеливо выжидать, играть свою роль и не подавать виду, что я матерый первоклассный шпион. Герою сей повести, заручившемуся лишь терпением и безграничной поддержкой с моей стороны, были уготованы настоящие испытания, и чем суровее и унизительнее, тем многозначительнее рисовалась его миссия в моих глазах. Еще вопросы? Вдобавок я, человек не шибко информированный, навострился жить в тенетах неопределенности и намеков. Хватало того, что мне и ему(будь он хоть самим министром Мильке) было известно: я – параграф особый, и каких бы катавасий ни пришлось теперь претерпеть, всё это – явление временное. На меня имеют виды,и происходящее со мной есть камешки одной мозаики, которые не сегодня завтра сложатся в картину и наполнятся смыслом. Какое-то чувство подсказывало: я в надежных руках. Главное действовать по предписанию, а что сверх того – не по моей части. Янадумал затаиться, и покамест все возложенное на меня оказывалось, таким образом, делом не моего ума и расчетов. Потому-то никакого вреда от меня не исходило. Не явторгался в чужие дома, похищал, преследовал, вселял неуверенность и страх. Я– только выжидал.

Однажды ноябрьским утром в семь часов раздался звонок в дверь. Из домофона послышался взволнованный голос Ойле: мол, с сегодняшнего дня новое задание, и я немедленно должен пойти с ним. В точности таким и представлялся моему воображению этот судьбоносный день – промозглая погода, дождь, внеплановая пустяшная операция. Ойле усадил меня в машину и погнал в центр. По пути мы не разговаривали, но кто почитывает романы или смотрел «Невидимый прицел» с Арнимом Мюллер-Шталем, знает: в подобных случаях говорят мало, а то и вовсе молчат. Ойле приехал на Шплиттермаркт и остановился перед ООО «УЗИМЕКС», где занимались внешней торговлей. Через минуту вышел Раймунд и присоединился к нам. Точнее сказать, старик Раймунд, лихой онанист-пофигист, зачинщик путешествий на Луну. В чем дело? Неужто розыгрыш? Какого черта он к нам подсел? Следует ли знать Ойле, что мы знакомы? Или проверка на прочность? (Как-таки поведет себя наш самый многообещающий талант, если устроить ему очную ставку с давним приятелем, да еще при свидетелях?) Сначала я просто таращился в окно, лихорадочно анализируя ситуацию. Я: внешне – сама невозмутимость и равнодушие, внутри – напряженная работа мысли и предельная собранность. Из такого парня в один прекрасный день обязательновыйдет толк!

Ойле завел мотор и выехал на Лейпцигерштрассе. Мы приближались к Чекпойнт-Чарли. Так я и думал: сейчас мне вручат конверт формата А4 и попросят тщательно ознакомиться с документами. На все про все дадут полчаса. Потом я получу поддельный паспорт – с новым именем! – и последние устные инструкции. Уже перед самым КПП быстро обернусь, и мне с безопасного расстояния покажут прощальный «Рот Фронт». Я, в точности как Тэдди во время тюремной прогулки, отвечу тем же, незаметно подняв сжатый кулак. А если не отвечу сейчас, то уж как пить дать – в последующей киноверсии событий.

Но мы свернули не налево к Чекпойнт-Чарли, а направо на Фридрихштрассе. Значит, везут к вокзалу Фридрихштрассе, соображал я. Там сходятся поезда западной и восточной железных дорог, и, по слухам, якобы существует потайной люк для агентов, этакая неприметная дверца; никем не охраняемая, но крепко-накрепко закрытая, за ней – пыльный проход, ведущий из подземной части вокзала прямо на улицу. Стало быть, это правда, вертелось в голове, ведь сегодня меняперебросят через этот коридор на Запад, ключик от роковой дверцы у Ойле в бардачке, и совсем скоро я уже сяду в метро или электричку, которые с интервалом в десять минут несутся под городом и полосой смерти. К чему лукавить, я был по-настоящему взволнован.

Коли зашла речь о Фридрихштрассе, мистер Кицельштайн, хочу Вам наконец-то поведать, как еще восемнадцатилетним юнцом я, терзаемый эротическими фантазиями, чаял всеми фибрами приблизиться к запретному Западу, как желал его: почувствовать, понюхать, услышать, пощупать. Я не торчал у Бранденбургских ворот – оттуда до Запада целых сто двадцать метров, – нет, я сидел, скрючившись, на корточках в шахте метро, и всякий раз, когда внизу проезжал поезд, расстояние между мной и Западом сокращалось до ничтожных четырех метров… Я часами куковал на вентиляционных решетках, ясное дело,по нужде, навеянной эротическими фантазиями, которые захлестнули меня после первого знакомства с каталогом «Квелле». Тогда однокласснику стукнуло восемнадцать, грандиозная тусовка и все дела, и вдруг в его хате этот кирпич: восемьсот страниц, четырехкрасочная печать на глянцевой бумаге или вроде того. Так это– Запад? Выходит, там все как в «Квелле»? Или есть разница? Акустические системы! Велосипеды! Фотоаппараты! Запад открылся вдруг совсем с другой стороны! Да они могут все! Разумеется, с точки зрения истории превосходство социализма является бесспорным, но велосипеды с двадцатью одной скоростью есть только в каталоге «Квелле»! Нежданно-негаданно я проникся к Западу нешуточным благоговением и говорил о нем исключительно шепотом. С той минуты я твердо верил, что в западнойсети и нигде больше частота тока действительно равняется пятидесяти герцам. Я упорно не врубался в шуточку Отто Ваалкеса, когда мужчина приходит с половинкой жареной курицы к ветеринару и спрашивает, насколько велики ее шансы. После изучения «Квелле» я и впрямь полагал, что на Западе ветеринару ничего не стоит исцелить полкурицы, так чтобы она снова закудахтала и снесла еще целую прорву западных яиц. Но велосипеды и фотоаппараты – все это казалось ничтожнымв сравнении с тем, что явилось моему взору на страничках, посвященных нижнему белью. Западные женщины! Ах, вот вы какие? И вы разгуливаете там!Невероятно! Эти светящиеся улыбкой лица! Эти кокетливо ниспадающие пряди волос! А какие фигуры! Какая кожа! Какие обворожительные взгляды! О ресницах уж и говорить нечего! Блеск! Фантастика! Да просто улет! Яразомлел не на шутку. Мой дух дал слабину. Всем существом меня влекло к ним, к этим чертовски прекрасным западным дивам. Мало того что на вечеринке я так и не нашел в себе силы оторвать глаз от женского белья и в довершении ко всему тайком выдрал четыре листа – тут-то впервые и вышла на свет Божий моя тяга к злодейству, – мне тем паче захотелось приблизиться к этим созданиям, приблизиться настолько, чтобы уловить запах их духов, их парфюмерию, услышать, как они хрустят чипсами. Но каким образом, скажите, искать близости с западными женщинами, если ты на Востоке? Близости самой что ни на есть настоящей, чтоб ближе некуда? Конечно, на Фридрихштрассе, над метро. Нас отделяли друг от друга четыре метра. Правда, я не видел Ее, но у меня имелось четыре листа, бережно хранимые в целлофановых папочках. Я часами просиживал на решетке вентиляционной шахты и всякий раз, заслышав внизу стук колес, бросал исполненный томления взгляд на красоток с вырванных страниц каталога, будучи твердо уверен, что поезд, который в этот момент несется подо мной, просто битком набит только такими. Мои обоняние и слух работали на полную катушку: быть может, вместе со сквозняком до меня и долетит пусть самое жиденькое облачко туалетной воды,быть может, нечаянно отворится какая-нибудь форточка, через которую ароматы западной женщины ударят мне в нос аккурат с ее кожи. А то и – как знать, раз форточка все равно открыта, – не разольется ли среди всего этого грохота самый неподдельный смех западной женщины? Помимо очевидного сходства с красотками из моих папочек у пассажирок подземки, как пить дать, имелись таинственные точки «G», о которых слагали легенды. И все это подо мной в каких-нибудь ничтожных четырех метрах! Полный отпад! Если бы я уже тогда был таким прожженным извращенцем, каким стал всего через пару лет, я бы изнасиловал вентиляционную решетку. Но у восемнадцатилетних еще имеются крупицы совести. Уж поверьте на слово: клянусь, я никогда не лежал посреди Фридрихштрассе и никогда не трахался с решеткой.

Так вот, Ойле, Раймунд и я свернули на Фридрихштрассе и взяли курс на вокзал, оставляя позади места моих юношеских страданий, молчаливых свидетелей нарождающейся тоски. Признаюсь, я немного раскис от сантиментов. К тому же и впрямь ожидал, что буду заброшен на Запад через роковую дверцу и уже через несколько минут окажусь в самом распрекрасном цветнике из каталога «Квелле», в самой гуще женщин с точками «G» и тех, кто позирует фотографам с резиновым членом во рту… Вот это перспективы! Какая поэзия!

Но и вокзал Фридрихштрассе остался позади. Что-о-о? А как же шпионский триллер! Как же квеллевские женщины? Или мы направляемся к другому пограничному пункту? Впереди еще два КПП: один на Инвалиденштрассе, другой на Шоссештрассе, то бишь той, что является продолжением Фридрихштрассе.

Увы, тачка повернула направо на Вильгельма Пика, и все мои мечты о десанте в радужный мир обратились в прах. Через двести метров Ойле обернулся, прижался к обочине, заглушил мотор и, вручив каждому планшет, бумагу и карандаш, закурил.

– Так, – сказал он, выпустив струю дыма, – а теперь наблюдайте.

Какого черта? Какого? Что происходит? На что тут смотреть? О чем он?

– Да тут все как всегда, – немного растерянно промямлил я.

– И тем не менее продолжаем вести наблюдение – сказал он, – и записывать.

Так сидели мы часами, молчали и записывали все, что происходило на наших глазах. Как правило, не происходило ничего. Но речь о другом. Я знал, проверяли и по этой статье: способен ли человек выносить скуку. Я уже отказался от Нобелевки, вознамеревшись стать миссионером истории; теперь мне безропотно предстояло явить стоическое терпение. Ведь был же какой-то смысл в том, что мы несколько недель кряду торчали перед этим домом, в той деятельности, вернее, бездеятельности, от которой сдали бы нервы даже у буддийских монахов. Раймунд часто ворчал: мол, все так скучно и бессмысленно, только я улавливал в его жалобах притворство и желание подточить мою силу воли. Эти двое были хитры, но и я не уступал им ни на йоту; короче, я не поддавался на провокации и продолжал добросовестно вести наблюдение, покуда Ойле и Раймунд препирались друг с другом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю