Текст книги "По колено в крови. Откровения эсэсовца"
Автор книги: Гюнтер Фляйшман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Глава 23. Слухи о неблагонадежности
Наша рекреация превратилась в учебный класс. Вновь прибывшие пересказывали множество событий, находившихся в явном противоречии с той лапшой, которую нам по радио вешало на уши имперское министерство пропаганды. Солдаты рассказывали о том, что наши войска отступали под натиском превосходящих сил русских, открыто выражали опасения, что нас просто выдавливают с Восточного фронта. Говорили о перебоях войскового снабжения, об отсутствии зимнего обмундирования, словом, обо всем до боли знакомом, за исключением, пожалуй, того, что отныне солдатам Восточного фронта официально предписывалось реквизировать теплые вещи для своих нужд у местного населения. Вот только иногда, к несчастью, люфтваффе, заметив с воздуха наших бойцов в теплой одежде не по форме, принимали их за партизан и действовали соответственно. Раненые из числа офицеров и медперсонал причисляли таких откровенных солдат к пораженцам, но тем это было невдомек. Кого или чего им было бояться – они были безногими и безрукими, а кое-кто высказывал эту мысль и вслух: «Каким образом меня еще можно наказать, если я уже наказан? И за что меня наказывать? За то, что правду говорю?»
Мне не было известно ни одного факта, когда находившегося на излечении в госпитале раненого потащили бы в полицию. Правда, кое-какие слухи на подобные темы циркулировали, в особенности в офицерских кругах. Именно в варшавском госпитале я впервые услышал о массовых уничтожениях деревень и мирного населения на Восточном фронте. Несколько человек из служивших в рядах вермахта и СС были свидетелями геноцида евреев, русских, того, как стирали с лица земли целые села. Кое-кто из солдат рассказывал, как догола раздетых евреев сотрудники полиции СС и СД подводили к вырытым рвам и в упор расстреливали. Поговаривали о массовых захоронениях в лесах и болотах тел зверски умерщвленных жителей.
Сначала все это представлялось мне небылицами, плодом досужих домыслов. Первое, потому что не мог подыскать более-менее внятное логическое обоснование подобных акций. Я готов был поверить, что объектом их могли стать партизаны – тем более что собственными глазами видел, как в 1941 году в Итцыле вздернули на виселице у дороги отца Деметриуса и Рахиль.
Да, но стереть с лица земли целые деревни? Ради чего? Рассказчики приводили единственное объяснение – «ликвидация евреев». Мне приходилось воевать и во Франции, и в Бельгии, на Украине, в России, и я нигде ни с чем подобным не сталкивался, если не считать уже приведенного мною примера конца июня 1941 года в Итцыле. Нотам речь шла о партизанах. По всей вероятности, акции против партизан все же проводились, но я был твердо убежден, что в условиях войны они оправданны. Если гражданское лицо берет в руки оружие для борьбы с противником, с ним надлежит обходиться как с врагом.
Были и другие слухи, связанные с этими рассказами. О концентрационных лагерях. Да, мы знали об их существовании. Однако большинство из нас представления не имело о том, что в них происходило. Безо всяких колебаний утверждаю, что я лично понятия не имел об использовании их в качестве «фабрик смерти». Потому что безоговорочно верил в то, что мне говорили. А говорили мне следующее: концентрационные лагеря созданы с единственной целью: изолировать от общества политических противников и уголовных элементов. Я не сомневался, что концентрационные лагеря представляли собой рабочие лагеря, где заключенные принудительным трудом вносили вклад в развитие промышленности. Если быть предельно откровенным, я знал, что угодить в концлагерь можно было отнюдь не только за воровство или политическую деятельность определенного толка, но я никогда не слышал ни о газовых камерах, ни о крематориях, ни о массовом геноциде вплоть до того апрельского дня 1943 года в варшавском госпитале.
Обсуждение всех перечисленных вопросов, разумеется, не могло не вызывать любопытства, однако невзирая на то, что все мы умели держать язык за зубами, все же дело дошло до специального распоряжения прекратить беседы на упомянутые темы. В распоряжении указывалось, что все, о чем мы говорили, не соответствует действительности и что обсуждение подобных тем пагубно влияет на боевой дух солдата. Мне кажется, я был чудовищно наивен, причем сразу во многих отношениях. Я считал проявлением глупости, что, дескать, попал под власть этих слухов, поверив в них. И заявил себе, что, мол, если все есть правда, то мне бы непременно сообщили об этом в письмах из дому.
По иронии судьбы наш госпиталь располагался в двух шагах от варшавского гетто. В начале апреля мне было разрешено покидать госпиталь при условии, что я буду являться на дневную и вечернюю поверку. Пару раз я прошелся вдоль высоких стен гетто, однако вряд ли это могло прояснить мне, что именно происходило за ними. Я видел посты охраны, крепкие ворота, возле которых осуществлялся контрольно-пропускной режим, однако наличие их было вполне объяснимо с моей точки зрения – а может, там, за ними, промышленные предприятия особого режима? Потом я полакомился пирожными и чаем в варшавских кафе да приобрел кое-какие безделушки, чтобы послать их родителям.
Однажды ночью, это было уже в конце апреля, мы были разбужены стрельбой. Усевшись в постелях, мы с тревогой переглянулись. Стреляли рядом с госпиталем, и кое-кто тут же высказал предположение, что, мол, уж не русские ли прорвались в столицу генерал-губернаторства.
Подойдя к окнам, мы решили посмотреть, что же все-таки происходит. Кое-кто из наших предусмотрительно забрался под койки, другие стали подумывать о том, как достать оружие, – дескать, в городе идут уличные бои. Глупость, конечно. Но даже я, проведший два года на передовой, допустил воистину идиотскую оплошность – прилип к окну освещенного помещения! Глупее и придумать было трудно.
Стрельба не утихала почти всю ночь, однако наши врачи и медперсонал, как говорится, и в ус не дули. Иными словами, пытались убедить нас, что, дескать, нам ничего не угрожает. Но уже на следующее утро всех нас амбулаторных больных собрали в рекреации и отобрали у нас пропуска для выхода в город. И впервые наложили запрет на прослушивание радиопередач.
Перестрелки затянулись на целых два дня, в конце концов один медик из люфтваффе под большим секретом сообщил нам, что, оказывается, евреи варшавского гетто организовали восстание против охранявших их частей СС. Кроме этого, он проинформировал нас о том, что предстоит освободить помещение для поступавшей с Восточного фронта крупной партии раненых. Мне дали полчаса на сборы и, получив со склада обмундирование, я должен был явиться к поджидавшему нас автобусу. Пока я шел до него от дверей госпиталя, я успел окинуть взором обнесенное стенами гетто. Над ним поднимались клубы черного дыма, и из-за стен по-прежнему доносилась стрельба. По-видимому, я невольно замедлил шаг и случайно увидел то, что видеть не полагалось, потому что какой-то гауптштурмфюрер грубым окриком велел мне поторопиться к автобусу.
Автобус, направляясь на север, остановился на железнодорожном переезде в городке Венгрув. Показался медленно идущий состав. Конца ему не было видно, и мы приготовились к скуке долгого ожидания. Прошел паровоз, мельком взглянув на него, я углубился в чтение газеты.
– Черт! Ну и дела! – изумленно воскликнул кто-то из сидевших за моей спиной.
Я бы не обратил на это внимания, если бы не поднявшийся в нашем автобусе ропот. Все повскакивали с мест и бросились к окнам. Я тоже повернул голову, но ничего примечательного не увидел. Состав как состав, обыкновенный товарняк. Но тут кое-что привлекло мое внимание. Пальцы, торчавшие из забранных колючей проволокой окошек скотских вагонов. А за ними, в глубине, лица. Целый состав людей. Куда из везли? И зачем? Поезд миновал переезд, и какое-то время спустя мы остановились в небольшой деревне под названием Гусвек. Здесь располагалось переоборудованное под госпиталь для выздоравливавших дворянское имение. Там мы и разместились.
Время от времени в госпиталь прибывали военные, проглядывали наши карточки и всех, кто считался фронтопригодным, увозили. Я, который вдоволь нахлебался госпитальной жизни, чуть ли не на коленях умолял офицеров вытащить меня отсюда, однако, даже мельком проглядев записи в моей карточки, они и слушать меня не пожелали.
В первых числах мая меня отрядили нести караульную службу в деревне Гусвек, и я, впервые за несколько месяцев надев каску и взяв в руки оружие, почувствовал себя другим человеком. Личный состав караула был набран из служащих СС, вермахта и люфтваффе – все из нашего госпиталя для выздоравливавших. Нас на автобусе довозили до места, где русские военнопленные занимались укладкой каменных мостовых и строительными работами.
Русские, как мне показалось, даже были рады заняться вполне мирным делом. Никакой враждебности в отношении нас я не заметил. По-моему, их вполне устраивало, что они находились не на передовой. Пока они корячились с камнями, мы стояли поодаль с винтовками на плече. Руководили работами местные поляки, так что нам оставалось наслаждаться пребыванием на свежем воздухе.
Каждое утро мы, сойдя с автобуса, наблюдали, как пленных приводили сюда под охраной СС. Иногда их привозили на грузовиках, а иногда пригоняли пешком. Потом кто-нибудь из наших унтер-офицеров подписывал соответствующий документ, после чего пленные на 8 часов переходили под нашу ответственность. В наши обязанности входило следить за тем, чтобы они не били баклуши и не сбежали. Двое русских пытались шутить с нами. Один из них был помоложе, коренастый бывший пехотинец, звали его Вячеслав, второй был постарше, звали его Юрик, бывший сержант Красной армии.
Однажды Вячеслав задал нам такой вопрос:
– А вы нас не пристрелите, если мы перекурим?
Нам было в высшей степени наплевать на то, курящие они или нет, лишь бы работа не стояла. Наш старший конвойный ответил:
– Нет, можете курить. Не пристрелим.
– Тогда угостите нас сигареткой, – попросил Юрик. Во время перерыва на обед мы разговорились. Надо
сказать, оба оказались довольно занятными людьми и меньше всего напоминали «недочеловеков» вопреки утверждениям нашей пропаганды. Нельзя сказать, что мы сдружились за эти несколько дней, но мне удалось узнать, что у обоих в Советском Союзе остались семьи, они рассказали нам о них.
Потом, когда наш старший выписался из госпиталя, на его должность назначили меня. И я позаимствованными из госпитальной столовой картофельными оладьями и хлебом потихоньку прикармливал Вячеслава и Юрика. Другие конвойные тоже следовали моему примеру. Еды в госпитале было вдоволь, бывало и не все доедалось, а пленных кормили весьма скудно.
В середине мая мы, прибыв, как обычно, на автобусе, стали дожидаться доставки наших пленных. Подъехал грузовик, но из кузова стали выбираться не русские военнопленные, а группа изможденных людей в арестантской одежде в сине-серую полоску с шестиконечной звездой на груди. Старший конвойный СС, который доставил пленных, передал мне, что они прибыли из лагеря в Треблинке и что я наделен полномочиями открывать по ним огонь в случае малейшего неповиновения или отказа работать, а также при попытке к бегству. Едва транспорт отбыл, как мы с нашими товарищами переглянулись. Одни были изумлены ничуть не меньше меня, другие же восприняли все как само собой разумеющееся, не выказав ни малейшего удивления.
И в течение нескольких следующих дней в мое распоряжение ежедневно поступало 14 человек заключенных концентрационного лагеря в Треблинке, причем каждый раз в группе было один-два новых человека. Я не находил объяснения тому, почему их постоянно заменяли, но вышло так, что к концу недели состав группы полностью обновился.
Не могу понять, почему мне тогда в связи с этим ничего не пришло в голову. Наш госпиталь для выздоравливающих раненых располагался в 20 километрах от Треблинки, и в мои обязанности входила охрана заключенных-евреев оттуда на период их использования на работах. Мне неизвестны случаи, чтобы заключенных ликвидировали где-нибудь по пути в лагерь по завершении рабочего дня. Мои товарищи конвоиры относились к заключенным-евреям точно так же, как и к военнопленным русским. Мы приносили им картофельные оладьи и хлеб. Мы не знали, что подобные вещи запрещены, но никто нам об этом не обмолвился.
Не знаю, какова была судьба заключенных, которых мне довелось охранять во время работ в Гусвеке. Надо сказать, я предпочитал не вступать с ними в контакт, поскольку они считались злейшими врагами рейха. Поневоле отбросишь в сторону личные предпочтения, если они идут вразрез с тем, что предписано тебе властными структурами. Но мои товарищи-охранники никогда не допускали жестокого отношения к заключенным-евреям, позволяя им отдыхать и не вмешиваясь в их работу.
В июне меня решили выписать, несмотря на то что мне пока что трудно было сгибаться и поднимать тяжести. Врачи сочли меня ограниченно фронтопригодным. Скорее, «тылопригодным». И вот 50 или 60 человек таких же, как я, посадили в автобусы и привезли на железнодорожную станцию Венгрув. Оттуда отправлялся состав, доставивший нас в запасной батальон в Плауэн, куда потом на двое суток ко мне приехали родители, поскольку теперь я служил на территории Германии.
20 июня 1943 года началась моя служба в запасном батальоне, где мы целыми днями занимались строевой и другой подготовкой. Нам было сказано, что большинство снова вернется на Восточный фронт. 3, 5, 6-й и 7-й полки СС отчаянно нуждались в пополнении личным составом. Я провел несколько недель с солдатами, которых собирались перебросить в Советский Союз, где предполагалось включить их в состав 5-го полка СС.
В августе дошла очередь и до меня. Но я получил назначение во 2-й полк связи, дислоцированный в Паде-Кале во Франции. Где по счастливому стечению обстоятельств служил и мой давний друг Фриц Крендл.
Глава 24. Прозрение
Я прибыл в Кале в середине августа. Мне было поручено заниматься перехватом радиосообщений противника, находившегося по ту сторону пролива Ла-Манш. Вторжение союзников было делом решенным, поэтому ОКХ и ОКВ считали, что главным пунктом высадки станет район Кале, поскольку именно в этом месте Ла-Манш наиболее узкий.
Странно было заниматься прослушиванием британских радиопередач. Я перехватывал сообщения, передаваемые Би-би-си для групп французского Сопротивления, речи Черчилля, массу хорошей музыки, но среди этой массы не было ничего, что хотя бы отдаленно указывало на возможность высадки союзников на побережье Франции.
Большинство солдат и офицеров 2-го полка СС составляли те, кто прошел Восточный фронт, личный состав продолжал возвращаться оттуда, и поговаривали о возвращении в Россию, как только в полку завершится пополнение личным составом и отдых.
В конце сентября мы встретились в Фрицем Крендлом. Он хвастал, что, мол, служба у него не бей лежачего, и что Алум по-прежнему сражается в рядах 5-го полка СС, и что Акерман погиб на Кавказе.
В Кале на самом деле служба была отнюдь не тяжелой. Я занимался установкой антенн и радиооборудования, нес караульную службу на вышках и крышах домов. Мы с Крендлом старались как можно больше времени проводить вместе.
К Рождеству мне дали двухнедельный отпуск, и я съездил в Лейпциг, где встретился с родителями. Выехал я из Кале 23 декабря, вернуться обратно предстояло 5 января 1944 года.
Германия вообще и Лейпциг в частности произвели на меня гнетущее впечатление. Хоть мне постоянно приходилось слышать об авианалетах союзников, но я не мог представить себе в полной мере их последствий, пока не увидел все собственными глазами. И люди переменились. Не осталось ничего от безудержного оптимизма прежних лет. Большинство населения было целиком поглощено работой и тем, как выжить в условиях войны и, надо сказать, стоически относилось к трудностям.
Родители тяжело переживали гибель моих братьев, и когда мы в канун Рождества сидели в номере лейпцигской гостиницы, меня не покидало ощущение отчужденности. Даже в такой день, даже накануне праздника Рождества наши разговоры вертелись вокруг творимых в отношении евреев зверств, лагерей смерти и рабского труда. Конечно же, и до моих родителей доходили различные слухи. И хотя мне самому пришлось охранять заключенных из лагеря Треблинка, до разговора с родителями я не представлял себе масштабов использования рабского труда в рейхе.
Отец с большим уважением отнесся к моему рассказу о службе при генерале Роммеле и рассказал, что фельдмаршал не скрывал своего скептического отношения к Гитлеру. Я, правда, несколько растерялся, услышав из уст отца подобные вещи, но поверил его словам. Я испытывал глубокое уважение к герру генералу, но ведь Гитлер был фюрером, высшим руководящим лицом страны. Роль герра генерала в танковых войсках явно недооценивалась в определенных кругах. Только СС, считавшиеся элитой вооруженных сил, решали все. В силу принадлежности к этим формированиям я, невзирая даже на то, что стоял на самом низу иерархии, обязан был разделять их взгляды и принципы. Но это отнюдь не означало, что высказываемые герром генералом идеи были для меня пустым звуком. Одним словом, в тот предрождественский вечер мне выпало узнать весьма любопытные вещи. По словам отца, герр генерал заявил ни много ни мало, что победы фатерланду невидать. Лично я отказывался принять подобную точку зрения, поскольку твердо верил, вероятно, даже тверже, чем следовало, что мой личный вклад в эту войну, как и вклад моих товарищей, несомненно, окажет положительное влияние. И в то же время, хотя я ничего подобного вслух высказать не решался, оценка войны герра генерала значила для меня куда больше. В конце концов, Роммель был фронтовиком и фельдмаршалом. Гитлер же сумел дослужиться в Первую мировую войну лишь до чина ефрейтора. Я всецело доверял военному опыту герра генерала, считая его куда более обширным и глубоким, нежели таковой Гитлера. Роммель воевал на передовой и, по моему мнению, реально оценивал ситуацию. Фюрер же следил за ней из бетонного бункера, и вся поступавшая туда информация миновала сначала его адъютантов, а потом и штабистов, которые и принимали все важные решения за него.
Кроме всего прочего отец порекомендовал мне не очень-то бахвалиться тем, что в свое время я служил при Роммеле, поскольку еще неизвестно, как это может отразиться на мне – ведь генерал Роммель открыто заявлял о своем несогласии с партийной линией. Отец сказал, что кое-какие высказывания фельдмаршала здорово отдавали пораженчеством, однако если бы сам Гитлер не благоволил ему, к Роммелю давно бы уже были приняты соответствующие меры.
Неудивительно, что я проявлял интерес ко всему, что было связано с лагерями смерти, к творимым там зверствам и вообще с использованием принудительного рабского труда. Мать не участвовала в разговоре, а отец налил две рюмки коньяка, и я впервые в жизни выпил с родным отцом. Отец излагал все продуманно и аргументированно, без эмоций, и мне никогда не забыть этого разговора с ним в номере маленькой лейпцигской гостиницы.
– Сын, дело ведь в том, что наши власти истребляют евреев.
– Истребляют? – переспросил я.
До сих пор термин «истреблять» я слышал лишь в отношении бактерий, паразитов и вредных насекомых.
– Карл, кое-кто не желает в это поверить. Впрочем, это отнюдь не означает, что эти люди не в курсе того, что творится. Ты помнишь Вернера Бюхляйна?
Вернер учился несколькими классами старше меня. И, соответственно, вступил в СС на несколько лет раньше меня.
– Конечно, помню, отец.
– Так вот, год назад он вернулся с Восточного фронта. Неплохо бы тебе увидеться с ним, пока ты дома. И порасспросить его о том, что ему пришлось увидеть.
Отец рассказал, что Вернер сам признался, что участвовал в творимых бесчинствах против евреев и русских. Речь шла, разумеется, о мирном населении. Он упомянул и Треблинку, и Освенцим, и, по его словам, эти лагеря были предназначены исключительно для умерщвления людей. Я отказывался поверить в это.
Несколько дней спустя, уже после Рождества, я распрощался с родителями. Отец, крепко пожав мне руку, пожелал:
– Возвращайся поскорее, сынок. Мать, обняв меня, сказала:
– Больше мы тебя ни о чем не просим – только вернись живым.
Я все же решил навестить Вернера Бюхляйна. Он служил в 3-й танковой дивизии СС «Мертвая голова» к моменту вторжения в Советский Союз и в 1942 году, подорвавшись на мине, лишился правой ноги. Мы поговорили о войне и на другие темы. Я чувствовал, что он не склонен распространяться на темы, о которых говорил мой отец, я же не знал, как поделикатнее расспросить его об этом. Но потом, набравшись храбрости, без обиняков спросил:
Сначала Вернер воспринял мои вопросы недоверчиво – мало ли, а может, я подослан, чтобы разнюхать о его пораженческих настроениях, это же подрыв боевого духа нации. Я передал ему содержание разговора со своим отцом, пояснив, что хочу ясности.
– Карл, целыми деревнями, – признался он. – Целыми деревнями, а в каждой – по тысяче жителей, а то и больше. И все они на том свете. Просто сгоняли их как скот, ставили у края рва и расстреливали. Были особые подразделения, которые постоянно этим занимались. Женщин, детей, стариков – всех без разбору, Карл. И только за то, что они – евреи.
Только тогда я со всей отчетливостью осознал ужас сказанного Вернером. Я смотрел на культю вместо ноги в пижамной штанине и думал: нет, этому человеку уже нет смысла ни врать, ни приукрашивать.
– Но зачем? – допытывался я.
– А затем, что приказ есть приказ. Слава богу, мне вовремя ногу оторвало. Больше я бы не выдержал. Иногда мы расстреливали одних только стариков и детей, иногда мужчин, женщин и подростков отправляли в лагеря.
– В лагеря?
– В Освенцим, Треблинку, Бельзен, Хелмно. А там потом их превращали в полутрупы, а потом и в трупы. На их место пригоняли новых. И так не один год.
Вернер излагал эти жуткие факты спокойным, бесстрастным тоном, будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся. И вдруг резко сменил тему, будто речь шла опять же о совершенно тривиальных вещах.
– Так ты сейчас во 2-м СС? – спросил он.
Я перечислил ему, чем приходилось заниматься за годы войны, и мы, потягивая сидр, стали пересказывать друг другу разные фронтовые байки.
Тогда я не знал, как оценить то, что мне пришлось узнать. Я понимал, что наши руководители не имели права поступать так с мирным населением завоеванных стран, но самую суть, краеугольный камень бесчеловечных акций уяснить не мог. В свой первый бой я шел с искренней убежденностью, что защищаю фатерланд и дело национал-социализма. И вел огонь из оружия, будучи убежден, что делаю это ради Гитлера, ради Германии, ради нашего руководства. Во время кампаний в Нидерландах и Франции все было очень четко, ясно и прекрасно срабатывало. Но вот стоило мне оказаться в России, как прежние идеологические штампы о защите фатерланда и так далее перестали срабатывать. В предыдущие кампании я служил герру генералу, и его патриотизм и верность воинскому долгу убеждали меня в том, что сражаться ради блага и безопасности отечества все же стоит. Я искренне верил, что, сражаясь за Германию, я вношу свой вклад в историю. В России же, оказавшись под командованием людей вроде Кюндера, помешанных на карьере и готовых ради нее на все, я многое понял. Я видел, как от пуль и осколков десятками гибли мои товарищи, причем погибали именно по причине наплевательского отношения к ним со стороны командования. ЧТо же выходило? Для отправки огромного количества евреев в лагеря смерти железнодорожные составы имелись, а вот для войскового подвоза их, видите ли, не хватало?
Именно тогда я стал по-иному подходить к пропаганде, присматриваться к ней, подвергать ее анализу. Признаюсь, моя необразованность здорово мешала мне в моих скромных попытках докопаться до истины. Я заставил себя пролистать несколько номеров штрайхеровского «Штюрмера»[28]28
«Дер Штюрмер» (Der Sturmer) – издаваемый в гитлеровской Германии Юлиусом Штрайхером пропагандистский листок, отличавшийся ярым антисемитизмом.
[Закрыть] и, просмотрев иллюстрации, представлявшие евреев в самом идиотском свете, прочесть статейки аналогичного характера и содержания. Даже на фоне остальных изданий «Штюрмер» выглядел до крайности примитивно, будучи рассчитан на людей, начисто лишенных критического восприятия. Трудно было поверить в то, что там было написано. Однако немцы постарше верили, но ведь именно для этой прослойки был характерен оголтелый антисемитизм. Мне было известно о «Нюрнбергских законах», я понимал, что применительно к евреям действовали совершенно иные уголовно-процессуальные нормы, в соответствии с которыми они лишались многих прав. Государство официально санкционировало травлю евреев, но я никак не мог уразуметь, как оно могло санкционировать их физическое уничтожение.
Я не настолько хорошо знал о евреях, чтобы проникнуться к ним безоговорочной симпатией или, напротив, воспылать к ним ненавистью. В общем, «еврейский вопрос» никогда особенно не волновал меня. Я не участвовал в крестовом походе против них – простому солдату мало дела и до религиозных, и до социальных предпочтений к кому бы то ни было. И мы проливали кровь не ради очищения рейха от евреев. Ни разу этот вопрос не всплыл и в период кампании в Нидерландах или Франции. Как не всплывал он и в период осуществления операции «Барбаросса» с нападением на Советский Союз. Возможно, наши офицеры и были в курсе политики, проводимой в отношении евреев, вероятно, согласно тому, что мне пришлось услышать от Вернера, некоторые из наших частей также выполняли задачи, политическая цель которых была не совсем ясна.
Я ничего не знал о систематическом умерщвлении евреев вплоть до Рождества 1943 года. Именно тогда я своими ушами услышал рассказы живого свидетеля этих варварских актов.
Пока я был в России, никакие идеологические течения меня не интересовали. Я не сражался ни за Гитлера, ни за Германию, ни за СС, одним словом, я был далек от политики. Я сражался за свой взвод, за моих товарищей. Остальное меня не интересовало. Именно осознание своего долга и ответственности перед боевыми товарищами и направляло все мои поступки.
В Кале я вернулся 5 января 1944 года. Наш полк по-прежнему находился в стадии пополнения личным составом. Деятельностью мы были явно не перегружены, большую часть времени мы с Крендлом болтались по городу. Однажды вечером мы решили сходить посмотреть развлекательную программу, и, уже сидя в зале, я вдруг услышал:
– Эй, радист!
Осмотревшись, я увидел, как ко мне, раскинув руки, направляется какой-то шарфюрер. Когда он подошел ближе, я узнал Рольфа Хайзера.
– Знаешь, у меня так и не было возможности по-настоящему отблагодарить тебя за то, что ты тогда спас меня, – заявил он.
Прежде всего, следует сказать, что я никогда не считал всерьез, что спас его. Но Хайзер тут же стал пересказывать эту историю своим подошедшим товарищам. Тут же отыскался повод для торжества, по настоянию Рольфа мы с Крендлом должны были как полагается отпраздновать встречу.
И все-таки должен сказать, что я давно не чувствовал себя настолько легко и свободно, как в тот вечер. Хотя большую часть его я вспоминал с трудом. Мы всей компанией обошли решительно все кабаки портового города Кале. По-моему, даже не обошлось без скандала. Я не помню, как оказался в казарме, но зато на всю оставшуюся жизнь запомнил жуткое похмелье утром.
Случайно я узнал, что герр генерал был назначен на должность командующего нашими силами обороны на Атлантике, и штаб его располагался там же, в Кале. Штаб представлял собой строго охраняемую территорию, а пропуска на нее у меня, разумеется, не было. Однажды днем мы занимались рутинной работой, но внезапно объявили общее построение. Вскоре прибыли штабные автомобили. Из «Мерседеса» вышел герр генерал, мне тут же захотелось заявить о своем присутствии, но я не мог действовать вопреки уставу. Я рассчитывал, что он сам заметит меня, но Роммель так и не увидел. Окинув взором строй, он взмахом фельдмаршальского жезла приветствовал нас, потом вернулся к машине и уехал.
В конце января войска союзников высадились в Италии вблизи Анцио. Стали циркулировать слухи, что, мол, нашему полку предстоит переброска на восток для участия в контрнаступательной операции. Впрочем, каких только слухов не было тогда, однако никто с определенностью не мог сказать, куда именно перебросят наш 2-й полк СС. Советы между тем вступили на территорию восточной Польши, а за несколько дней до контрнаступления у Анцио был подвергнут бомбардировке монастырь Монте-Кассино. В результате перечисленных акций союзников обстановка коренным образом изменилась, и весь наш 2-й полк СС был готов к началу боевых действий. В марте советские войска развернули крупномасштабную наступательную операцию на Белорусском фронте, а союзная авиация впервые совершила налеты на Берлин и Гамбург в светлое время суток. А мы, опаленные боями ветераны, сложа руки торчали в Кале! Мы обратились к командованию с просьбой предпринять необходимые шаги для отправки нас на фронт.
Но на фронт нас не отправили. Нам разъяснили, что наше присутствие необходимо здесь, в Кале, для отражения возможного удара союзников, намечавших высадку на побережье Франции. За апрель Советская армия сосредоточилась для операции по возвращению Крыма, и уже к середине мая Крымский полуостров был в руках русских. Наши же действовавшие в Крыму силы оказались в кольце окружения противника.
Тогда я, пожалуй, впервые убедился, что и наша хваленая военная машина рейха отнюдь не неуязвима. Сталинград явился серьезным ударом, способным пошатнуть боевой дух, но там речь шла о Восточном фронте, о боевых действиях в условиях суровой зимы и, конечно же, вследствие острой нехватки всего необходимого: провианта, боеприпасов, топлива, техники. Любому солдату известно – чтобы воевать, необходимы боеприпасы, и не только они одни. А вот сдача русским Севастополя и всего Крыма была серьезным сигналом.
К концу марта наши войска вынуждены были отступить из Анцио. Радио трубило о том, что это, мол, никакое не отступление. По словам министра пропаганды, упомянутые меры были заранее рассчитанным маневром – заманить противника в Европу, а уже там разгромить его.
В конце мая – начале июня 1944 года бомбардировщики союзников нарушили нашу до сих безмятежную жизнь в Кале. Это совпадало с данными перехваченных мною радиосообщений из Англии. Согласно данным нашей воздушной разведки, которая произвела аэрофотосъемку района порта Дувра и графства Кент, там сосредотачивались значительные силы врага. Наше верховное главнокомандование неоднократно заверяло нас, что именно Кале – цель высадки союзников уже в силу своего географического положения, поскольку именно здесь находится самый узкий участок пролива Ла-Манш, и место это идеальное в качестве плацдарма для наступления сразу после высадки. И налеты авиации противника убеждали нас в том, что противник пытается ослабить наши позиции и перерезать пути снабжения.