355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гюнтер Фляйшман » По колено в крови. Откровения эсэсовца » Текст книги (страница 25)
По колено в крови. Откровения эсэсовца
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 04:34

Текст книги "По колено в крови. Откровения эсэсовца"


Автор книги: Гюнтер Фляйшман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

Мы пробежали несколько кварталов, и тут Дитц, ахнув, упал ничком, сраженный тремя пулями в спину. Из ран хлестала кровь. Алум и Годовик, тут же подхватив оберштурмфюрера, потащили его. Пули рикошетили от каменной мостовой и груд кирпича. Мы ответного огня не открывали из боязни задеть отходивших наших.

Алум и Годовик случайно выпустили Дитца и тот со стоном упал наземь. Крендл, Губерт и Акерман тут же повернули головы и дали несколько залпов в сторону преследовавших нас русских. Теперь мне стало ясно, никого из наших между нами и противником уже не осталось. Надо сказать, ответный огонь слегка отрезвил русских, и темп преследования замедлился.

– Он же, считай, покойник, – сказал Алум. – Нам с ним далеко не уйти.

– Прошу вас, – хрипел Дитц, – не бросайте меня здесь, не оставляйте русским... Я... я смогу...

Присмотревшись к Дитцу, я понял, что это его последние минуты. Так человек выглядит на пороге смерти. Потом я перевел взгляд на смотревшего в сторону Алума и дождался, пока он повернется ко мне. После этого я уставился на его кобуру, надеясь, что он поступит с Дитцем так, как тогда с Фляйшером. Но Алум тут же отвел взор, и я понял, что на убийство из милосердия рассчитывать нечего.

– Они уже совсем рядом! – воскликнул Акерман. Я посмотрел на Годовика.

– Что ты предлагаешь?

Тот, хотя и был выше званием, чем я, предпочел не брать на себя ответственность.

– Не знаю, это не мой взвод, – коротко бросил он. Крендл, Акерман и Губерт продолжали вести огонь

вдоль улицы.

– Нам их не остановить! – крикнул кто-то из них.

В клубах дыма уже можно было разобрать силуэты русских солдат. Рядом с нами разорвалась выпущенная из гранатомета граната, и тут же раздался чей-то вопль. Когда дым рассеялся, я увидел, что у Годовика выше плеча оторвало правую руку. С искривленным от боли лицом, он, шатаясь, выпрямился и, действуя одной рукой, стал стрелять во врага.

– Уводи отсюда взвод! – из последних сил крикнул мне обершарфюрер.

Взглянув на лежавшего Дитца, я отдал приказ отходить. А Годовик единственной левой рукой обеспечивал нам огонь прикрытия. До гробовой доски мне не забыть эту жалкую культю и падавшие с нее на Дитца капли крови. Обершарфюрер Годовик пожертвовал собой, чтобы мы, остатки 2-го взвода, смогли отступить и соединиться с другим подразделением СС. И еще – я никогда не прощу себе, что тогда в Грозном оставил их там погибать – моего командира оберштурмфюрера Дитца и обершарфюрера Годовика.

Приказ наступать на городской парк по-прежнему оставался в силе. Нас взял под командование один шарфюрер, приказавший нашему взводу действовать вместе с его группой – ему необходима была радиосвязь.

И вот мы пошли в затяжную и нудную атаку. Приходилось сражаться буквально за каждый метр земли. Мы были вынуждены постоянно укрываться в развалинах близлежащих домов – патронами нас обеспечивали разбитные посыльные, доставлявшие их из нашего ближнего тыла. В эфире царила полная открытость, о правилах радиообмена уже никто и не думал, поэтому нам очень скоро стало ясно, что мы в Грозном угодили в плотное кольцо противника, которое предстояло прорывать в ожесточенных боях. Кроме того, русские один за другим перерезали наши пути снабжения боеприпасами.

Заняв оборону в каком-то полуразрушенном доме, мы довольно успешно отражали атаки русских. Губерт, Акерман и Алум устроились у окна и обеспечивали оборону, а заодно и разведку. Наш новый шарфюрер склонился над мятой-перемятой картой, время от времени пытаясь установить по рации связь с нашими основными силами. Наконец ответил какой-то офицерский чин, тут же осведомившийся о том, каковы наши силы и возможности противостоять неприятелю. Алум орал в микрофон, что мы под интенсивным пулеметным огнем, скорее всего, русские обстреливают нас из тяжелого пулемета типа «Дегтярев», установленного на одной из боковых улиц. Акерман доложил примерно о десятке русских, засевших в доме напротив. Едва Губерт повернулся о чем-то доложить, как пуля, насквозь прошив каску, уложила его на месте – он так и замер, привалившись к остаткам оконной рамы с разинутым ртом и недоуменным взглядом открытых глаз.

Поступило распоряжение покинуть дом и с остатками стрелкового подразделения продолжать наступать на городской парк. Уходя из дома, мы, прикрывая друг друга огнем, бежали в развалины укрыться от пуль и гранат врага. Русские, действуя сплоченной группой, подгоняли нас ураганным пулеметным и автоматным огнем. Крендл, перебегая от одной кучи битого кирпича к другой, вдруг, будто поскользнувшись, упал, успев крикнуть мне:

– Меня подстрелили!

Боже милостивый! Нет! Только не Фрица! Я даже не могу вспомнить, что в ту минуту подумал. Позабыв обо всем на свете, я кинулся к Фрицу Крендлу и схватил его за руку. И вот, оттаскивая своего друга в безопасное место, я вдруг ощутил острую боль справа в нижней части живота и в правом бедре, отчего я благополучно растянулся на камнях подле Фрица. Нас обоих ранили в этом бою.

Фриц, медленно повернув голову, посмотрел на меня.

– И тебя тоже ранили? – спросил он.

– Ранили, – ответил я. – И, кажется, сразу в два места.

– Выходит, это из-за меня? Никудышный из тебя спасатель, Кагер.

– Заткнись ты! И не вякай!

Стрелковое подразделение, оставшееся где-то позади, открыв огонь, стало продвигаться вперед. Помню только, что у меня перед глазами вдруг возникли чьи-то сапоги, а потом я почувствовал, что меня куда-то тащат. Нас с Крендлом втащили в какой-то магазинчик, надо мной склонилось чье-то лицо, и голос с сильным баварским акцентом стал успокаивать меня.

– Успокойся – это не Господь Бог, а всего лишь военврач. И ты пока что среди живых.

Подкожная инъекция в руку, перевязка – это я еще помнил. А вот что происходило потом – нет: я потерял сознание.

Очнувшись, я услышал отдаленный грохот боя, а рядом – крики и стоны раненых. Мы лежали прямо на земле среди тянувшихся вверх тополей и берез, укрытые тонюсенькими одеялами. Рядом со мной лежал Крендл. Он тоже очнулся.

– Как ты? – спросил он.

Кто-то из санитаров тут же завопил не своим голосом, призывая меня не шевелиться. Меня пока что не оперировали, и две русские пули до сих пор сидели где-то во мне.

Тут меня пронзила мучительная боль, не такая, какая бывает, когда тебя только что ранило, а куда более сильная. Врач впрыснул мне морфий и предупредил, чтобы я не двигался.

– Знаешь, Кагер, куда меня ранили? Не угадаешь – в жопу! – поставил меня в известность Фриц Крендл. – Можешь себе вообразить? Пуля прошла через всю мою задницу! Навылет.

– Счастье, что хоть не в голову, – ответил я.

В ответ мой друг рассмеялся, а мне жутко захотелось спать.

Я пришел в себя лишь пару дней спустя. Оказывается, в полевом госпитале мне сделали операцию, причем извлекли пулю только из бедра. А та, которая вошла в меня через нижнюю часть живота, оказывается, засела рядом с позвоночником, и доктора из-за отсутствия соответствующего оборудования удалять не решились. Слишком уж велик был риск, по их словам. Так что мне предстояла отправка в тыл. Причем врачи сказали, что меня эвакуируют куда-то на Украину и оперировать будут там, предупредив, что любая транспортировка – будь то самолет, поезд или же автотранспорт – сопряжена с сотрясением организма, а оно чрезвычайно опасно, поскольку засевшая в районе позвоночника пуля может начать блуждать и при этом задеть спинной мозг, что, в свою очередь, может привести к параличу. Более того, хирургическое вмешательство, даже проведенное опытным квалифицированным специалистом и при наличии соответствующего оборудования, вполне может завершиться с тем же результатом.

Судя по всему, мои носилки перетаскивали бывшие артиллеристы, то есть люди наполовину глухие, потому что носилки бухали на землю так, словно ящики с патронами. Поскольку и Фриц был лежачим раненым, он тоже подлежал отправке в тыл. Пока нас везли в санитарной машине, я после каждого ухаба скрещивал пальцы.

Наконец мы добрались до железнодорожной линии, и я, ждал своей очереди для погрузки в вагон. Меня пристегнули к носилкам ремнями, чтобы я не двигался. Так я, не вставая с носилок, и прибыл с фронта на Украину. Во время отправки нас с Фрицем разлучили. Сразу же по прибытии в госпиталь на Украине и оценки моего состояния меня переложили на другие носилки – на колесах и поставили к стене, где на таких же сооружениях лежало еще несколько бедолаг – моих товарищей по несчастью. И все мы дожидались своей очереди лечь на операционный стол. Время от времени к нам подходила сестра, вводившая обезболивающее или успокоительное. Не помню точно, сколько я так пролежал, но, во всяком случае, не менее суток. Воздух был пропитан запахом гноя, это было невыносимо.

Операция прошла благополучно, пулю быстро извлекли. Несколько дней я пролежал в отделении для выздоравливающих, так и не зная, куда отправили Фрица и как дела во взводе, сражавшемся в Грозном. Написал несколько писем домой, отдыхал и отъедался. Странно было оказаться там, где не стреляют, где тебе не приходится ежеминутно рисковать жизнью.

В конце концов явился врач и сообщил мне, что для полного заживления раны необходимо 24 недели. В этот период мне предстоит заниматься лечебной физкультурой, чтобы мышцы не атрофировались. Врач был непреклонен в своем решении, так что нечего было и думать о скором возвращении на фронт.

Я все время вспоминал Крендла, Алума и Акермана, но узнать, что с ними, не имел возможности. В целом, я мог считать, что свой долг перед фатерландом я выполнил. И ведь на самом деле – я делал все, что в моих силах, а иногда и то, что было превыше их. Война, которой конца не было видно, она уже не была моей войной. Я на нее не напрашивался, я ее не развязывал и никогда не претендовал на то, чтобы стать ее частью. Я истекал кровью на полях сражений, пару раз я оказывался буквально на волосок от гибели. Все, моя война закончилась. Теперь я уже не рвался на фронт.

Придя к такому заключению, я почувствовал себя гораздо спокойнее. Пока не узнал, что меня направляют в Польшу, в госпиталь для выздоравливающих тяжелораненых. Вдруг я понял, что я на самом деле окажусь в глубоком тылу, далеко-далеко от фронта. И еще понял, что на протяжении уже довольно долгого времени я сражался не ради Адольфа Гитлера, не ради моих командиров-офицеров и не за национал-социализм. Я сражался ради своих боевых товарищей из 2-го саперного взвода. Засасывавший меня патриотизм был чем-то неустойчивым, опасным. Разумеется, я стремился защитить Германию, но не стал столь же категорично утверждать, что стремился защитить и Гитлера. То, что я готов был сражаться за жизнь своих товарищей, сомнений для меня не представляло, но, с другой стороны, стал бы я рисковать собой ради Кюндера и ему подобных? Вряд ли. Шесть месяцев вдали от фронта! Ведь за такой срок может что угодно произойти. Мой взвод могут просто перебить, всех до единого. И даже война, и та может закончиться. Да, но кто ее выиграет? Мы? Или – кто ее проиграет? Мы? Я все же верил, что мы ее выиграем, и ничего не имел против оказаться на фронте, когда Советы испустят дух. Я чувствовал, что обязан защищать своих товарищей.

Все мои помыслы, в общем, никак нельзя было назвать целенаправленными. Каждый раз, когда я заводил разговор с врачами об отправке меня на фронт, они и слышать об этом не хотели, мотивируя это тем, что мне необходимо оправиться после столь серьезного ранения. Я же, в свою очередь, никаких убедительных контраргументов выдвинуть не мог. И в декабре 1942 года меня на поезде отправили из Украины в Польшу, где я продолжал залечивать раны до самого июля 1943 года.

Глава 22. Прояснение мотивов

Условия в варшавском госпитале были кошмарные. Для раненых не хватало лекарств, и большинство их было обречено на мучительную смерть. Невозможно было дозваться медсестру, чтобы та перевернула тебя на другой бок, но и это приносило лишь временное облегчение.

К тому же мне пришлось столкнуться в варшавском госпитале с явлением, до сих пор мне незнакомым. Многим из раненых снились бои. Невзирая на лошадиные дозы успокаивающих средств, этих несчастных продолжали донимать кошмары.

К февралю я уже мог самостоятельно передвигаться на костылях, хотя в остальном приходилось рассчитывать лишь на ограниченную стенами госпиталя милость персонала. Да и все равно на улице стоял холод, так что я большую часть времени проводил в обширном помещении, превращенном в рекреацию для выздоравливающих. Почти все играли в карты, в кости и слушали радио. Было несколько человек примерно моего возраста, которые были прикованы к креслу на колесах. У некоторых из них были ампутированы ноги. У других головы покрывали тюрбаны из бинтов; раскрыв рты, они сидели, глядя в пространство и пуская слюну. Здесь были пациенты без рук, с серьезными нарушениями речи. Такое окружение действовало на меня угнетающе. Я понимал, что мне еще крупно повезло с моими ранами, во всяком случае, они не шли ни в какое сравнение с тем, что выпало на долю некоторых несчастных.

Я уже опросил всех выздоравливавших насчет судьбы 5-й дивизии СС «Викинг» и в целом об обстановке в Грозном. Никто не мог сказать ничего вразумительного. Тогда самой обсуждаемой темой стала Сталинградская битва. Я мог лишь думать да гадать, перебросили ли туда и мой полк.

Не было никакой возможности разузнать о судьбе Крендла, Алума и Акермана. Письма из дому я получал регулярно, из них я и у знал, что все мои родные братья погибли на этой войне. Как и оба двоюродных, как и мой дядя, служивший в кригсмарине[27]27
  Кригсмарине (die Kriegsmarine) – военно-морские силы гитлеровской Германии – нем.


[Закрыть]
.

Потом до нас дошла весть о том, что в Сталинграде был пленен фельдмаршал Паулюс. Пару дней спустя я сидел в рекреации, когда туда на костылях зашел солдат. Обе его ноги были загипсованы. Я не поверил глазам – на нарукавной нашивке я прочел знакомые буквы – Wiking. Оказывается, еще до меня сюда прибыл боец из нашей 5-й дивизии СС! Подойдя к нему и представившись, я спросил, известно ли ему что-нибудь о нашем полке. Солдат рассказал, что битва за Грозный обернулась катастрофой, но что его полк продолжал наступать в глубь Кавказа. Ни Крендла, ни Акермана, ни Алума он не знал, зато знал Кюндера. Гауптштурмфюрер Кюндер погиб в декабре месяце 1942 года. Я тут же спросил себя, интересно, от чьей пули – от русской, или же его укокошил кто-нибудь из наших.

Время от времени амбулаторным больным назначалась лечебная физкультура. Кое-кому приходилось проделывать ее на костылях. Выйдя во двор госпиталя, мы, около часа передвигаясь по кругу, прогуливались на холоде. Как новорожденные слонята в цирке или зоопарке. После 60 минут пребывания на холоде нам милостиво разрешали войти в здание. Мы по этому поводу острили – мол, с одной стороны, раны залечивались, с другой – мы рисковали подхватить воспаление легких.

В первых числах марта я смог, хоть и не очень быстро, но передвигаться без костылей. Конечно, подниматься на ноги или нагибаться было трудно – побаливали нога и низ живота, но при хождении боли я почти не ощущал. Пребывание в госпитале явилось для меня своего рода испытанием на терпеливость. Я осатанел от больничного однообразия. Передаваемые по радио сводки ОКХ превозносили до небес наши победы, нас пытались убедить, что война, по сути, заканчивается. Надо сказать, я поддался на эту уловку – мне страстно захотелось вернуться в полк и встретить окончание войны в строю.

Я постоянно по поводу и без такового заговаривал с симпатичными медсестрами и даже увязывался за ними во время обхода пациентов. Взяв на вооружение остроумие, я рассказывал им массу фронтовых историй, не преминув упомянуть о том, как меня подстрелили.

Подобное поведение не могло остаться незамеченным для одной из самых злейших моих врагинь периода войны – сестры Эрментрауд. Эта особа была, наверное, самой мерзкой тварью из всех, с кем мне пришлось столкнуться в жизни. По иронии судьбы ее имя – Эрментрауд – означало «всеми любимая». Куда больше ей подошло бы что-нибудь вроде «всеми ненавидимой». Если сестра Эрментрауд замечала, что я общаюсь с кем-нибудь из других сестер-монахинь, рукава ее сутаны тотчас же возмущенно взлетали вверх, совсем как крылья огромной летучей мыши. Мне казалось, что четки ее вросли в кожу пальцев – я никогда не видел ее без них. Брови монахини поднимались, глазки суживались, щеки злобно багровели. Ее манера морщить нос только добавляла ей морщин, и без этого в избытке избороздивших ее лицо. Смахивавшим на кукареканье осипшего петуха голосом она отчитывала меня за «порочные и греховные приставания к невинным сестрам».

Мне доставляло воистину садистское удовольствие изводить ее. По крайней мере, это было хоть какое-то занятие. Она была из тех, кто всецело занят Богом и как следствие обрушивает на тебя водопады цитат из Библии. Я даже готов был поверить в то, что Библия писалась не без ее участия.

У меня и в мыслях не было проявить неуважение к ней или же к римско-католической церкви. И я часто задавал себе вопрос, а как бы она повела себя, случись ей пережить то, что выпало на долю меня и моих товарищей. Я почти не знал тех, кто лежал со мной в варшавском госпитале, но уверен, что никто из них и в мыслях не допустил бы, что Господь Бог способен сначала наделить человека музыкальными способностями, талантом, как, например, Лёфлада, а потом со спокойной душой отхватить ему пальцы. Проведя два года в статусе обреченной на проклятье твари, наглядевшись на всевозможные проявления мерзостности человеческой натуры, я не мог заставить себя поверить в то, что безногие, безрукие и безглазые калеки суть проявление «промысла Божьего». И постоянно мучился вопросом, а есть ли он, Бог, и уже стал склоняться к мысли, что сама идея Бога служила некоей хитроумной уловкой, необходимой для приращения численности и без того бессчетной когорты клерикалов. Я не сомневался, что религия представляла собой некий цикл баек, измышленных с единственной целью: нагнать на нас страху и через него понудить к благочестивому поведению. Я не в силах был осмыслить, как Господь Бог мог позволить любимым чадам своим зверски убивать, калечить и чудовищно измываться друг над другом.

Подобная философия – отнюдь не редкость для фронтовика. В особенности если он наделен полномочиями решать, кому жить, а кому гибнуть. Подняв указующий перст, Господь Бог сметает со своего пути злодеев. Мы тоже поднимали, правда, не указующий перст, а всего лишь винтовки или автоматы и делали то же самое. Нет, я далек от мысли приравнивать себя к Божеству в теологическом аспекте. И никогда не пытался. Бывали случаи, когда я, наведя винтовку на наступавших солдат противника, ловил в прицел кого-нибудь одного, потом какое-то время сопровождал его и, наконец, нажав на курок, убивал. Разве имел я право на это?

Между тем все объяснялось просто: не убей его я, он неизбежно убьет меня. Или кого-нибудь из моих товарищей. Ведь в ожесточенной схватке главенствует принцип анонимности. Сотни винтовок с обеих сторон выплевывают сотни пуль. Где гарантия, что солдат противника, в которого я выстрелил, погибнет именно от моей? А вдруг я дал промашку? А вдруг его свалила пуля другого? Именно такой подход и служит солдату прививкой от умопомешательства. Не понимаю, как снайперы в состоянии жить с вечным осознанием того, скольких себе подобных они отправили на тот свет.

Именно поэтому я и колебался тогда в Грозном перед тем, как вонзить штык в спину советского солдата. Ведь он был первым, кого мне предстояло убить лично. Вот я и выжидал, уповая на то, что их единоборство примет иной оборот: может, наш боец все же сумеет скрутить этого русского и сам, без моего вмешательства разделается с ним? Не пойму, почему меня тогда потянуло в эту рукопашную. Мне казалось, будто я стал невольным свидетелем тому, что начиналось без меня, чему-то, не имевшему ко мне касания*. Когда мотопехотинец выкрикнул: «Что сопли жуёшь! Бей!», я отчетливо почувствовал ненависть в его голосе. И подумал., что он стремится прикончить этого русского не только из соображений выжить самому, а из ненависти к русским вообще.

Не знаю, ненавидел ли я своих противников. Я никогда не забывал о том, что они защищают свою страну от вторжения врага, как и мы защищали бы свою, вторгнись к нам русские. Я часто вынужден был признавать, что русские – достойный противник. Наша концепция Untermenschen – «недочеловеков» и Ubermenschen – «сверхчеловеков» явно не срабатывала, являясь детищем нашего министерства пропаганды. Русские пили то же, что и мы, ели то же, что и мы, спали в той же грязи, что и мы, испытывали те же эмоции, они также, как и мы, истекали кровью и гибли.

У русского, которого я припорол штыком в Грозном, шансов на выживание не оставалось. В особенности после того, как панцер-гренадер несколько раз кряду всадил в него свой кинжал. Но мотопехотинец не стал бы проявлять подобную жестокость, не опереди его я. Я же воткнул свой штык в спину русскому. Тот даже не заметил, как все произошло. Когда он повернулся и поглядел на меня, я увидел перед собой лицо, которое никак не могло принадлежать «недочеловеку». Как, впрочем, и «сверхчеловеку». Или врагу. Или русскому. Передо мной было обыкновенное лицо обыкновенного человека, вдруг осознавшего, что пробил его смертный час. В глазах которого застыло изумление, а полураскрытый рот, казалось, вопрошал: «Почему?»

Этот вопрос «почему» в той ситуации вполне мог показаться до глупости неуместным. Куда логичнее прозвучал бы вопрос: «Почему бы и нет?» Русский солдат и наш мотопехотинец сошлись в смертельной рукопашной схватке с единственной целью убить друг друга. За несколько мгновений до этого русский едва не прикончил меня, но не успел, потому что погиб от точно такого же удара в спину штыком моего вовремя подоспевшего товарища. Разумеется, когда смерть заглядывается на тебя, как это произошло со мной в Боровиках, ты, как и любой другой, окажись он на твоем месте, задаешь себе вопрос «почему?» Почему я, а не кто-нибудь другой?

Разумеется, я мог бы ударить того русского штыком в плечо или ногу. Но я ударил его именно в спину, и видел, как у него горлом хлынула кровь – штык мой пропорол ему правое легкое. Что побудило меня нанести удар именно туда? Почему я не мог просто ранить его, но не убивать насмерть? Как мой поступок мог считаться проявлением «промысла Божьего», если только Богу, ему одному дано право казнить или миловать?

Наверное, отчасти поэтому я и решил избрать сестру Эрментрауд объектом для издевательств. Она с непреклонностью утверждала, что все деяния наши неотделимы от воли Божьей. Побудь она хотя бы сутки на передовой, от ее былой категоричности суждений и следа бы не осталось. В этом я ни на йоту не сомневаюсь.

Я решил противопоставить ее Священному Писанию основанную на логике аргументацию, в результате чего большинство наших бесед уподобились замкнутому кругу. И завершались они, как правило, тем, что покрасневшая от возмущения сестра Эрментрауд поднималась, уходила, бросив мне на прощание, что, дескать, будет молиться за мою заблудшую душу. Когда она говорила, что, мол, мне необходимо «обрести Бога», я всегда спрашивал ее, где она его в последний раз видела, с тем чтобы немедленно приступить к розыскам Его.

Сестра Эрментрауд пала жертвой моего псевдонаивного подхода. Я обрушивал на ее голову гору, на первый взгляд, совершенно невинных вопросов. Она отвечала, что, мол, да, Богу известно о наших страданиях, что мои товарищи сейчас в Царствии Небесном, обок Него. Когда же я спросил у нее, где же, в таком случае, души погибших русских солдат, она стала всячески увиливать от прямого ответа. Но я не отставал, высказав предположение, что они в Чистилище. Несмотря на непоколебимую веру в Бога и недурное знание Библии, внятного ответа на этот вопрос сестра Эрментрауд мне так и не дала. И неспроста: ведь, признай она, что души их на самом деле в Чистилище, это означало бы, что рано или поздно они тоже окажутся в Царствии Небесном. Однажды, не вытерпев, она без обиняков заявила мне, что, дескать, они в аду, поскольку они-де варвары. Тут уже устами сестры Эрментрауд вещал некто другой. Скорее всего, имперское министерство пропаганды. Тогда я спросил сестру Эрментрауд, а вот, скажем, бешеные псы, им что, тоже уготовано место на Небесах. Монахиня тут же ответила: «Ни в коем случае! У животных нет души!» Тогда я огорошил ее вопросом: отчего же тогда погибшие русские в преисподней? Каким образом они могли оказаться там? А затем, взяв на вооружение риторику того же министерства пропаганды, подлил масла в огонь: «Они ведь недочеловеки, короче говоря, нелюдь. И, как следствие, душ не имеют. Как же они могли попасть в ад?» В ответ сестра Эрментрауд лишь сокрушенно покачала головой и убралась, как обычно бормоча про себя обещания помолиться за мою греховную душу.

Спустя какое-то время мне было дозволено исполнять кое-какие обязанности. С того дня мне разрешалось сопровождать сестер во время их обхода пациентов, но при условии того, что я буду выносить за пациентами «утки», делать им перевязки и сменять белье на койках. Я не имел ничего против, поскольку это давало мне куда больше возможностей заигрывать с сестрами и находиться в их обществе. Но я не стал бы вести себя так, знай я в точности, чем все обернется.

Выносить за кем-то переполненные «утки» – дело не особенно приятное. Сестры только улыбались, видя, как я морщусь от отвращения. Даже сестра Эрментрауд не могла удержаться от улыбки, и я не без удивления отметил, что, оказывается, и эта особа умеет улыбаться.

Тяжелее всего было делать перевязки. То, что мне доводилось увидеть, когда бинты были сняты, потрясало меня и одновременно внушало жуткое отвращение. Впрочем, я сумел убедить себя, что и это мне пригодится по возвращении на передовую. Заодно я детально расспросил врачей и сестер о том, как правильно наложить или сменить повязку и как распознать наличие воспалительных процессов, и каковы признаки заживления раны.

Сестра Эрментрауд попросила сестер убедить меня купать своих раненых товарищей. Я наотрез отказывался, считая, что негоже одному мужчине купать другого. Да и сами раненые отнюдь не горели желанием, чтобы их купала особа мужского пола, когда вокруг полным-полно молоденьких сестричек. И тут я сообразил, что сестра Эрментрауд, попросту говоря, держит меня за дурачка, стремясь всячески оградить от дружбы с монахинями. Хоть я и отказался купать раненых, но в остальном исполнял решительно все ее требования. И делал это, чтобы досадить ей и расстроить ее планы.

К апрелю 1943 года я окреп настолько, что мог самостоятельно ходить, сгибаться, садиться и вставать, однако рана в нижней части живота заживать не хотела. Проникшая в рану вместе с пулей инфекция вызвала воспаление, никак не прекращавшееся, несмотря на применение антибиотиков и мазей. Но я чувствовал себя вполне здоровым, а по радио звучали сообщения об успехах на Восточном фронте. Мне не терпелось снова вернуться на фронт, однако рассказы вновь поступивших пациентов несколько отличались от радиосводок ОКХ. Если в них распинались о победах, то раненые говорили о кольцах окружения и затяжных оборонительных боях.

На мое имя в госпиталь пришло письмо, по номеру полевой почты я определил, что писали мне из Франции. Я никого не знал из тех, кто служил во Франции, да и почерк был мне незнаком. Имени отправителя не было указано, и я уже подумал, что это послание от герра генерала Роммеля. Разорвав конверт, я тут же убедился, что герр генерал здесь ни при чем: письмо было от Фрица Крендла. После выздоровления его перевели во Францию, и он попал во 2-й полк СС «Дас Райх», отправленный туда на отдых и перевооружение. Крендл писал, что целыми днями бьет баклуши, жрет до отвала, бегает по музеям, кино и французским бабам. Я тут же настрочил ответ и расспросил его о судьбе Акермана и Алума.

Известие о переводе Крендла во Францию взбудоражило меня. С первого дня войны мы с Фрицем были вместе и съели за это время не один пуд соли. Я не представлял себе, что, когда вернусь в 5-ю дивизию СС, его там уже не будет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю