355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Густав Хэсфорд » Старики и бледный Блупер » Текст книги (страница 24)
Старики и бледный Блупер
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:37

Текст книги "Старики и бледный Блупер"


Автор книги: Густав Хэсфорд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

Второй спук – средних лет, с рептильими глазками, челюстями и неестественно черными неандертальскими бровями.

Отличная парочка: Серф-Нацик и Недостающее Звено.

Серф-Нацик говорит: "Мы тут с твоим мозгоправом о тебе поговорили. Он говорит, что ты угрожал шум поднять, пойти с жалобами вверх по команде, к газетчикам – если б мы тебя в изолятор заперли или попытались в говно опустить, уволив с позором".

Я говорю: "А чьи вы, на хер, будете? ЦРУ? АНБ? G-2? S-2? ФБР? Из штабной контрразведки? Из консульства? Из Управления специальных помощников посла?"

– Эн-ай-эс, – говорит Серф-Нацик.

– Ага, – вторит ему Недостающее Звено. – Мы из Эн-ай-эс.

Я по-вьетнамски опускаюсь на корточки. Говорю: "Служба расследований ВМС". Смеюсь. "Снова спуки".

Глядя в окно как в зеркало, Недостающее Звено часто затягивается сигаретой, подрезая тем времен волосья в носу маленькими блестящими ножничками.

Серф-Нацик говорит: "Тебя тюряга ждет. Ты виновен в нарушении 104-й статьи Унифицированного военного кодекса: оказание содействия противнику и недостойное поведение перед лицом врага. За оба полагается смертная казнь. Ты слушай, мы тебя расстрелять можем. Я о расстрельной команде говорю. Мы тебе, засранцу, Эдди Словика устроим. У нас обвинение против тебя готово: агитировал американских солдат сложить оружие. Ага, говоришь, послужил немного с теми, кто в пижамах воюет. Ну и вот, ждут тебя шесть футов под землей за сотрудничество с врагом в военное время. Дэвис, для тебя все кончено".

Я говорю: "Я не сотрудничал. Я вступил. Я записался добровольцем".

– Значит, признаешься в том, что страну свою предал?

Я говорю: "Я признаюсь в том, что предал федеральное правительство. Федеральное правительство – это еще не страна. Ему нравится так думать, и ему чертовски хочется, чтобы честные граждане так думали, но это не так. Я верю в Америку и рисковал ради Америки больше, чем любой из тех, кто свально размножается в гнездах паразитов, называющих себя регулятивными органами. Томас Джефферсон не забрасывал крестьян напалмом. Бенджамин Франклин не расстреливал студентов, выступающих против незаконной войны. Джордж Вашингтон не в силах был солгать. Из-за моего правительства из лицемерных бандитов мне стыдно быть американцем. Я выхожу из вашего вьетнамского похода за смертью".

Недостающее Звено говорит: "Мы отдадим тебя за измену под военно-полевой суд. Мы тебе охереть какую вечную сладкую жизнь тут устроим, милый. Мы одной бюрократией тебя до смерти замучаем".

– Шел бы ты с глаз моих долой, лошара жалкий. Что ты можешь? – во Вьетнам зашлешь?

Недостающее Звено попыхивает сигаретой, окутавшись клубами дыма.

Серф-Нацик открывает окно.

Недостающее Звено говорит: "Хорош меня морозить. Задолбал уже, вечно окна открываешь".

Серф-Нацик говорит: "Хорош меня травить. У меня из-за тебя рак будет".

– Да у меня с пониженным содержанием смол!

– Я дыма не люблю, – говорит Серф-Нацик. – Воняет.

Недостающее звено выпускает дым.

Серф-Нацик говорит: "Покажи-ка ему".

– Не буду, – говорит Недостающее Звено. – Не хочу показывать. Он мне не нравится.

Серф-Нацик говорит: "Давай, показывай. Я есть хочу".

Недостающее Звено ворчит: "Ага, я типа тоже есть хочу". Он вытаскивает какие-то бумаги из внутреннего кармана пальто и отдает их мне. Бумаги – ксерокопии газетных вырезок из полудюжины известных газет. Заголовки: "Рядовой морской пехоты в плену", "Под пытками Вьетконга", "Жертва промывания мозгов", "Героя войны уделали по восьмой статье". На одной из вырезок – фотография, на которой я с гордостью принимаю "Серебряную звезду". Некий большой генерал, которого я в жизни не видел, пришпиливает медаль мне на грудь. Заголовок: "Джайрин, герой, вернувшийся из плена, получает медаль за доблесть".

Мой отец не от стыда умер. Я ведь герой.

Серф-Нацик говорит: "Валяй, давай интервью газетам. Расскажи им свои бредни. Попробуй – вдруг станешь гуру для мерзости хипповской, что против войны. Неужто корпус морской пехоты мог сделать героя из предателя? Ты храбр, ты предан, но немного запутался, вот и все. Можно понять. Просто у тебя чердак не в порядке. Винтиков не хватает".

Я говорю: "Понимаю. Вы боитесь признать, что кто угодно может решиться начать войну против вас. Идеи у людей появятся… Никогда нельзя показывать американского солдата, идущего против правительства Америки, слишком много народа спросят, почему так, слишком многие спросят, что не так, а на спуковских карандашах резинок нет".

Серф-Нацик лыбится. "А нет никаких спуковских карандашей. И спуков нет. Нас тут сроду не бывало".

– Сроду не бывало, – говорит Недостающее Звено. Он шарится в бритвенных принадлежностях на моей койке. Моя койка такая образцовая, что кинешь четвертак на одеяло – он подпрыгнет. Недостающее Звено исследует мои бритвенные лезвия, потом берет письмо, адресованное моей матери, в котором я сообщаю ей, что еще не умер, и что скоро приеду домой живым и невредимым. У нас на ферме телефона нет.

Я говорю: "Положи письмо на место, перхоть подзалупная, не то тебе обрубок шеи бинтом перемотают".

Недостающее Звено глядит на меня, ничего не говорит, затягивается разок сигаретой и бросает письмо на подушку.

– Есть пошли, – говорит Серф-Нацик. Потом мне: "Мы с тебя глаз спускать не будем".

Спуки разворачиваются на выход, и Недостающее Звено тоже говорит: "Ага, глаз спускать не будем".

Я говорю: "А мы с вас не будем глаз спускать".


* * *

Перелет на «Птице свободы» от Японии до Калифорнии в чреве «Американской крепости» – 18 часов мечты для двух сотен просоленных и продубленных вьетнамских ветеранов. До отвала холодного пива и круглоглазых стюардесс.

Может, война и похожа на сказку про Золушку, в которой мужчины превращаются в солдат, но процесс увольнения на авиабазе морской пехоты Эль-Торо, что к югу от Лос-Анджелеса – сплошная скучная и утомительная перекличка, от больших белых отделенных казарменных отсеков через сборные бараки, что раскиданы по всей базе, до красного кирпичного штаба и заново обратно.

Медобследования. Куча образцово-показательной херни, которой так любят заниматься в войсках в Америке. Выплатили жалованье – я получил накопившееся за год. Вылезли из казенного белья, деньги получили – и от солдата до насрато ровно за восемь часов, прочь из Зеленой Мамы и обратно в Мир.

Мы понимаем, что уже почти гражданские, когда нас отводят в актовый зал, и типы из полицейского управления Лос-Анджелеса произносят речь, зазывая в свои ряды.

После зазывательной речи получаем приказ направляться в соседнее здание для прохождения следующего этапа предусмотренных для нас процедур.

В здании за столами расселись крысы, шуршат бумагами, как несушки на насесте в ожидании позыва на кладку яиц.

Писарюга, крыса-служака, не отрывая глаз от бумажек, пихает мне листок бумаги, не удосужившись глаз поднять. "Это твоя ДД 214, – говорит. – Не теряй".

Жду, что дальше. Писарь-крыса не обращает на меня внимания.

– Ну, кореш, дальше-то куда?

– Чего?

– Процедуры. Куда дальше?

Писарь-крыса поднимает на меня глаза и вздыхает. Как и все гребаные крысы-служаки, он представляет собой причудливую смесь наглости и бестолковости, на его лице – неприветливая ухмылка сволочного типа, который ни за что не несет ответственности и отлично это знает. Он стар, устал от всего, и на важную персону вовсе не похож. "Господи…" – произносит он. Хмурится. Лицо у него белое, как рыбье брюшко, и усеяно красными прыщами. "А все, тупорылое созданье. Свободен". Он говорит – очень медленно, жалобным голосом человека, которому достался чересчур шустрый младший братик: "Те… бе… по… нят… но…?"

Я говорю: "И все? Больше ничего?" Заметив его ухмылку, говорю: "Слышь, братан, отвесь халявы. Я же в первый раз увольняюсь".

Крыса с надутым видом пялится на свои бумажки, меня игнорирует.

Я поворачиваюсь и направляюсь к двери. Когда я кладу руку на ручку, крыса говорит: "Если хочешь выйти с базы, бумаги надо проштамповать".

Разворачиваюсь и иду обратно к стойке: "Чего?"

Крыса поднимает печать: "Бумаги надо проштамповать, если хочешь выйти с базы".

– Ну так проштампуй. В чем дело-то, у тебя рука сломана?

Крыса сидит с надутым видом, не отвечает.

Я говорю: "Или хочешь, чтобы я тебе руку сломал?" Но я не откручиваю ему башку и не сру промеж плеч. Не мое это дело. Больше не мое.

Крыса жмется. "Я не могу проштамповать твои бумаги. У тебя бумаги не в порядке".

– Чего там не так?

– Они не в порядке.

Я стою у стойки напротив крысы и ничего не предпринимаю. Жду. Не возмущаюсь.

Война, похоже, чем хороша? – все крысы в тылу сидят. В поле, во Вьетнаме, я мог доверить свою жизнь любому хряку, пусть бы даже видел его в первый раз, и даже имени его не знал. Так славно представлять себе, что где-то есть крысы, которые шлепают туда, где их ждет какое-нибудь орудие с расчетом, но такого никогда не бывает, потому что крысы знают, как уходить от драки. Крысы знают, как сделать так, чтобы классные парни за них дрались. А потом, когда прижмет, воины конторских битв уползают под покровом ночи и пристраиваются к своим счетам в швейцарских банках.

Маленькие Гитлеры, нацисты в исполнении Уолли Кокса, крысы правят миром не за счет мужества или способностей, а благодаря примитивному весу цифр, тщательно лелеемой инертности, льстивым мифам, почитаемым всеми, и неистребимой преданности бестолковости, непробиваемой как броня. Они поубивали всех тигров, и во главе теперь стоят кролики.

Я жду. Я не спорю.

Гребаная крыса-служака говорит: "Ладно, не буду тебя напрягать. В первый и последний раз. Но в следующий раз – предупреждаю! – сначала бумаги в порядок приведи, а потом уже сюда прись".

Бумага хрустит под крысиными пальцами. Крыса с силой бьет печатью по справке об увольнении по медицинским показаниям – убедительно, как гром небесный.

– Ладно, – говорю. – Все. Можешь обратно в свою кому падать.

Покидая сборный домик и пытаясь сообразить, что именно написано в бумагах, которые у меня в руках, я слышу, как гребаная крыса-служака отвечает на замечание, отпущенное кем-то из глубины конторы. Он говорит: "Ага. Хряк тупорылый. Очередной тупорылый хряк".

В глубине конторы кто-то смеется.

На улице, в холодном свете ненастоящего солнца, я тоже смеюсь. Я не хвалю себя: "Благодарю за службу, морпех". Вместо этого я говорю себе: "Именно так".

Тащить службу в вооруженных силах своей родины – все равно, что тащиться в колонне с группой других преступников, осужденных за преступный патриотизм – за тем исключением, что в колонне тебя убивают за попытку сбежать, а в армии убивают за то, что ты там есть.

По пути к автостанции я размышляю о своем тусклом и безнадежном будущем – будущем, в котором живут хмурые конторские клерки, преданные своим компаниям служащие, дежурные по классу, которые вырастают и становятся полицейскими, безмозглые госслужащие, бесполые сельские учителки и чопорные библиотекарши, и контролерши из "Гитлерюгенда" на платных парковках, и полный набор бюрократов с обрюзглыми рожами, разъевшихся и обнаглевших на отобранных у налогоплательщиков деньгах, снимающих сливки с молока, доставленного на стол другими. В этом проклятом мире везде заправляют гребаные крысы-служаки, а Вьетнам дал мне религиозное образование, и по вере моей я ненавижу крыс.


* * *

Я все еще в военной форме, качу на автобусе из Эль-Торо в Санта-Монику, штат Калифорния, через Лос-Анджелес.

Когда засыпаю в автобусе, вижу сон, в котором Чарли Чаплин оборачивается в человека-волка и выблевывает детскую ручонку. Часть меня истекает кровью в этом сне.


* * *

Лос-Анджелес – это большой бетонный лагерь для беженцев, затерявшийся в гордиевом узле автострад, место, где на дверях магазинов железные решетки, и где улицы патрулируются бездомными тетками, которые собирают обрывки и объедки.

Санта-Моника – город на берегу.

Во Вьетнаме Боб Донлон беспрестанно рассказывал о прелестях бара "Весельный Дом". Он из него легенду сделал.

Снаружи на стене бара висят два здоровенных лодочных весла.

Внутри Весельный Дом представляет собой разобранный на части карнавал, куски которого расклеены по стенам длинной узкой пещеры, свалка древностей и музей диковин. На стенах и потолке висят клейма для скота, рекламные плакаты старых фильмов, латунная водолазная маска, чучело акулы, деревянный фургон с немецким железным крестом времен Первой мировой, нарисованным на боку, старый мотоцикл, каноэ, чучело росомахи, чучело ондатры, чучело слоненка, куклы-клоуны в человеческий рост и картина – человек ковыряется в носу и вытаскивает оттуда миниатюрный чизбургер. Дальше еще полно всяких вещей, но видно плохо.

На полу дюймовый слой опилок и арахисовых скорлупок.

В промежутках между заглатыванием кувшинов пива я излагаю Катрине, сексуальной немке-барменше с завораживающими ногами, ладной как серебряный доллар, вечную мою печаль:

"Мы, как индейцы, бьемся за право жить на своей земле. На земле мы – мужчины. Мы свободны. И помощи ни у кого не просим. В городах мы – беженцы. Катрина, однажды агенты по делам индейцев передали индейцам скот от правительства. На убой. Гордые воины племени Сиу не знали, что им делать со скотом. Они не знали, как его забивать, чтобы потом съесть. Когда они совсем отчаялись, то напугали стадо и, когда оно бросилось наутек, индейцы притворились, что коровы – это бизоны, погнались за ними и стали убивать стрелами с кремневыми наконечниками. В лагерях для беженцев мы забыли, что такое достоинство. Скоро нас заставят выпрашивать подачки у гребаных крыс-служак и жить только на них. В городах мы крысам нужны. Они в городах хозяева".

Катрина плоховато говорит по-английски, потому и слушатель из нее хороший. Прервав болтовню на полуслове, я прошу Катрину позвонить за меня Донлону. Даю ей его номер. "Скажи ему: Джокер говорит, чтобы пряжку надрочил и скорее привалил, рики-тик как только можно".

Катрина звонит, сообщает Донлону мое Папа Лима – текущее местонахождение.

К тому времени как прибывает Донлон с девушкой-хиппи, я уже дохожу до состояния упившегося морпеха, цепляюсь за стойку и забрасываю Катрину предложениями о замужестве, как спортивными дротиками, что-то бормоча о Сонг, Дровосеке, Хоабини и Джонни-Би-Куле.

Донлон и девушка-хиппи отвозят меня к себе домой и укладывают в постель.


* * *

За завтраком проводить встречу старых друзей особо некогда.

– Добро пожаловать домой, братан, – говорит Донлон. Он обнимает меня. Он побледнел и потолстел. – Джокер, это моя жена Мэрфи.

– Привет, Мэрфи, – говорю я. На Мэрфи джинсы и кожаный жилет, под которым ничего нет. Спереди на жилете два желтых солнца и зигзаги из желтых линий. У Мэрфи очень большие груди, и время от времени можно увидеть коричневый полумесяц соска. Красоткой ее не назовешь, но она очень домашняя, очень милая. Она ничего не говорит. Не улыбается. Подходит ко мне, обнимает, целует в щеку.

– Пойдем, Мэрфи, – говорит Донлон. – Опаздываем.

Донлон оборачивает вокруг бицепса и фиксирует булавкой белую повязку с красно-синим пацификом. Мэрфи надевает повязку с надписью "МЕДИЦИНСКАЯ ПОМОЩЬ".

– Располагайся как дома, Джокер, – говорит Донлон. – Мы вечером вернемся, может, припозднимся.

– А куда вы?

– В Уэствуд, к Федеральному Зданию. На акцию протеста, ВВПВ организует.

– Кто?

– ВВПВ, "Вьетнамские ветераны против войны".

– Я с вами пойду.

Донлон говорит: "Там ведь и до драки может дойти".

Я смеюсь: "Куда вы, туда и я".

Мэрфи уходит в спальню и возвращается с рабочей рубашкой, какие носят лесорубы, и парой линялых джинсов. "Можешь эти надеть".

Я говорю: "Не надо, хоть и спасибо, Мэрфи. Я в форме пойду. Я горжусь тем, что я морпех".

Донлон смеется: "Служака!"

Пожимаю плечами: "Морпех – всегда морпех".


* * *

Пока мы катим в Уэствуд в оранжевом «Фольксвагене»-"жуке" Донлона, он рассказывает: «Мы типа ждали, что ты заедешь. Видели твою фотографию в „Лос-Анджелес таймс“. Там писали, что Мудня засувенирила тебе „Серебряную звезду“ за то, что ты был образцовым и примерным военнопленным. Все наши были рады узнать, что ты в плену оказался. В Зеленой Машине тебя занесли в без вести пропавшие, но мы-то все знаем, что это значит. Мы-то прикидывали, что замуровали тебя гуки в тоннеле где-нибудь к северу от зоны».

– Да уж, милое зрелище.

Мэрфи говорит: "Плохо было в плену?"

– Нет, не так уж плохо.

Донлон говорит, ухмыляясь: "Ну и как, с Бледным Блупером удалось лично повстречаться?"

Я отвечаю: "А правда, у плюшевого медведя вата внутри? А правда, Супермен летает в кальсонах?"

Донлон отвечает: "Херня какая".

Я говорю: "Нет. Докладываю обстановку: мы с Бледным Блупером закорефанились. Мы вместе зависали во вьетконговском клубе для рядового и сержантского состава".

Донлон смеется: "Именно так".


* * *

Пока добираемся до Федерального Здания, Донлон успевает рассказать мне все последние новости. Донлон изучает политологию в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе. Скотомудила жив; он сбежал из вьетконговского концлагеря в Лаосе. Он до сих пор в Мудне, служакой заделался, служит сейчас в Кэмп-Пендлтоне.

Статтен живет в Нью-Джерси, у него ребенок с "заячьей губой".

Гром – коп в полицейском управлении Лос-Анджелеса, он там знаменитый снайпер в спенцазе.

Дрочила умер от рака толстой кишки в возрасте двадцати двух лет.

Папа Д. А. – алкоголик, подался в наемники, сейчас в Силусских скаутах где-то в Африке.

Боб Данлоп вступил в клуб "рак месяца" и помирает сейчас от рака ротовой полости.

Деревенщина Хэррис выстрелил однажды себе в голову, но выжил. Когда его спрашивают, не служил ли он во Вьетнаме – отрицает, что он ветеран Вьетнамской войны.


* * *

Федеральное Здание – такое огромное, что подавляет собою весь Уэствуд, шикарную кучку бутиков, примостившихся напротив студенческого городка Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе. Федеральное Здание возвышается над обширным ветеранским кладбищем, которое простирается настолько, насколько видно глазу, и похоже на Памятник Неизвестному ветерану.

На газоне перед входом вдоль бульвара Уилшир тысячи людей стоят под солнцем. Повсюду видны флаги и плакаты. Симпатичная малолетка стоит в футболке с надписью: "К черту честь нации – снова нас не поиметь". Замечаю женщину средних лет с плакатом, на котором написано от руки: "Мой сын погиб, чтоб Никсон мог гордиться".

Донлон паркует машину за десять кварталов от места, мы возвращаемся туда пешком и присоединяемся к народу. Выслушиваем кучу пламенных речей. Один из ветеранов говорит: "Во Вьетнаме не извиняются". Другой: "Вьетнам – как осколок, застрявший у меня в голове".

Донлон подходит к микрофону и говорит: "Прошу всех стукачей из ФБР поднять руки".

Ни одна рука не поднимается, но все начинают оглядываться на соседей.

Один из парней за спиной Донлона поднимает руку. На голове его повязана красная бандана. Он говорит: "Я сознаюсь!"

Всеобщий смех.

Донлон говорит: "Народ! Это же Король". Говорит Королю: "Ваше Величество, опусти-ка свою бестолковую королевскую задницу на табуретку". Король изображает рукой дворцовые церемониальные движения и отходит назад.

Донлон продолжает: "Ладно, а сейчас я попрошу всех, кто думает, что один из стоящих рядом субчиков – стукач от ФБР, поднять руку".

Все озираются, смеются, и все руки вздымаются вверх.

Донлон выполняет "кругом!" и обращается к Федеральному Зданию. "Йоу, Джей Эдгар. Как делишки?" Потом, уже к людям: "ФБР – высочайшее достижение государственного аппарата. Они спецы по телефонам с пушками в карманах".

Зрители смеются и аплодируют.

У большинства мужчин в толпе – неухоженные бороды, на них хипповские бусы, пацифики и элементы военной одежды – заплесневевшие тропические панамы, линялые повседневные куртки, усыпанные нашивками подразделений и значками, представляющими все рода войск.

Донлон дотягивается до меня рукой и подтаскивает к микрофону. "Это Джокер, один из братанов, только что из Нама. Валяй, Джокер, отмочи какой-нибудь прикол".

Я гляжу на зрителей и думаю, о чем же стоит поведать людям, которые собрались вместе для борьбы со своей собственной войной. Когда толпа затихает, и я обретаю уверенность в себе, я говорю: "Против штыков с песнями не попрешь".

Чей-то голос сердито спрашивает: "О чем это ты?"

– Ага, – поддерживают другие.

Я говорю: "Я о том, что вы здесь – душевный, славный народ, но вы сами себя дурите, полагая, что лозунги на упаковках от жвачки остановят войну во Вьетнаме".

Среди слушателей раздается недовольное ворчание, слышны неодобрительные свистки, люди поближе придвигаются к помосту.

Король выпрыгивает вперед и говорит: "Он правЗа оружие! За оружие!" На лице у него свирепое выражение. "Долой свиней!"

Донлон отпихивает Короля обратно, обращается одновременно и ко мне, и к толпе: "Джокер, "Вьетнамские ветераны против войны" строго соблюдают принцип ненасильственных действий. Мы ни с кем не будем драться. Даже с самим Никсоном, лучшим в мире производителем черепов в Сан-Клементе". Он пошлепывает себя по нарукавной повязке. "Я уполномоченный по миру. Это означает, что моя задача – делать так, чтобы все наши сопротивлялись аресту исключительно посредством пассивного сопротивления, и никак не иначе".

Я говорю Донлону и толпе: "Желаю удачи".

Никто не успевает произнести ни слова, как слева по борту возникает внезапная суматоха. Мы все поворачиваем головы туда и видим длинную двойную цепь самых что ни на есть здоровенных в мире полицейских, которые надвигаются, упрятав лица под затемненными плексигласовыми забралами. Полицейские имеют при себе длинные утяжеленные ореховые дубинки. Форма у них такая синяя, что сами они будто черные. Они наступают, серебряные жетоны сверкают на солнце как осколки горящего металла.

Черные линии смыкаются и начинают молотить дубинками по краю толпы, атакуют без предупреждения и без пощады. Прежде чем мы успеваем как-то отреагировать, все приходит в хаос, когда справа по борту свечкой забрасываются в толпу контейнеры со слезоточивым газом, а за ними следует вторая двойная цепь копов – блокирующее подразделение.

Задыхаясь от слезоточивого газа, люди бегут куда попало, пытаются вырваться.

Я замечаю, как Мэрфи лихорадочно раздает влажные кухонные полотенца, чтобы люди могли использовать их как примитивные противогазы.

В толпе демонстрантов то там, то сям нестройно запевают "Нас не запугать", а тем временем отделения тактического назначения в белых касках и синих бронежилетах проталкиваются через демонстрантов, молотя дубинками по всем вокруг. Некоторые из ветеранов выходят из себя и начинают замахиваться на копов кулаками, а уполномоченные по миру тем временем пытаются их удержать.

Король подхватывает один из продолговатых серых контейнеров со слезоточивым газом и швыряет его обратно в полицейских. Дымящийся контейнер попадает копу в коленную чашечку, и тот падает. Это приводит полицейских в еще большую ярость.

Я вижу, как Донлон и несколько других уполномоченных по миру упрашивают полицейских проявить милосердие. Полицейские не обращают внимания на уполномоченных по миру и бьют их утяжеленными дубинками.

Я пробираюсь к Донлону и слышу, как сержант полиции отдает приказ: "Мудохать всех волосатиков, кто еще шевелится".

Копы сосредотачивают внимание на пятнадцатилетней девчушке. На девчонке – мальчиковый свитер. Свитер золотистого цвета, и на нем черная буква – знак школьной спортивной команды. Один из копов заходит сзади и берет ее в захват, прижимая горло утяжеленной дубинкой, душит ее дубинкой, надавливая плашмя на горло. Язык вылезает изо рта. Она задыхается.

Домохозяйка средних лет с плакатом "Мой сын погиб, чтоб Никсон мог гордиться" тянет копа за руку, но он стряхивает ее с себя. Коп говорит: "Отвяжись, сука. Сейчас и до тебя доберемся".

Домохозяйка бьет копа картонным плакатом. Коп отпускает девчонку в свитере школьной команды, и она без сознания валится на землю. Потом поворачивается и бьет домохозяйку по лицу утяжеленной дубинкой.

Копы добираются до микрофона, где двадцать вьетнамских ветеранов-инвалидов в креслах-каталках сбились в кучку. Копы вышвыривают увечных и безногих ветеранов из кресел на землю, те пытаются уползти, а копы бьют их утяжеленными дубинками.

Я вижу, как Донлон пытается стать на защиту катал, и следую прямо за ним, любого готов убить. Донлон пытается уговорить полицейских, убедить их, пытается их успокоить. Но копы прислуживаются к голосу разума не более, чем коричневорубашечники в нацистской Германии. Когда Донлон говорит копам, что увечные – это раненые ветераны, копы звереют еще больше.

Один из копов поворачивается и бьет Донлону утяжеленной дубинкой по лицу. Донлон падает.

Полицейский, ударивший Донлона, отворачивается от него и возвращается к избиению катал. Те из катал, у кого есть руки, поднимают их над собой, блокируя удары.

Я пробираюсь к Донлону, и в это время один из копов, участвующий в зверской драке, роняет каску. Я подбираю каску, похожую на головной убор гладиатора-марсианина.

Я нападаю на того копа, что ударил Донлона. Когда он переводит глаза на меня, я уже швыряю каску, и каска бьет в плексигласовое забрало копа, и забрало трескается, и нос у копа ломается, и кровь разбрызгивается по плексигласу изнутри, и он уже ничего не видит. Пока коп снимает свою каску, я беру его за горло в захват и упираю коленку в поясницу.

Я говорю: "Бросай дубинку, а то хребет сломаю".

Кто-то с силой бьет меня утяжеленной дубинкой по почкам, очень больно, и я падаю.

Пока полицейские надевают на меня наручники, я лежу распластанный на палубе. Донлон лежит рядом, он без сознания.

Один из копов подходит к Донлону и говорит: "Мы тоже вьетнамские ветераны, мудило". Коп плюет Донлону в лицо.

Другой коп говорит: "А ведь этот парень без глаза останется".

Кот, который плевал, говорит: "Ага. Сначала живешь в трудах тяжких, потом подыхаешь". Оба смеются.


* * *

Нас вместе с сотней других военнопленных согнали в кучу. Для свиней мы больше не люди. Мы больше не граждане Америки. Мы теперь вьетконговцы. Мы – противник. Мы – лохи из Москвы. Мы – круглоглазые беспаспортные гуки.

Кроме того парня, которого прозвали Королем. Король машет перед копами удостоверением ФБР, и они его отпускают.

Белокурый коп подходит ко мне, разглядывает с головы до пят. Ворчливый, лыбящийся засранец. "Глянь-ка. Вот так-так, – говорит он, и еще два копа подходят на меня полюбоваться. Блондинчик постукивает мне по груди утяжеленной дубинкой. "Глянь-ка на этот иконостас. Три "Пурпурных сердца". А сержантских нашивок нет".

Блондинчик приближает свое лицо к моему и говорит: "Мне из-за тебя стыдно, что я вьетнамский ветеран".

Я отвечаю: "А мне из-за тебя стыдно, что я человек".

Белокурый коп пошлепывает утяжеленной дубинкой по ладони, обтянутой перчаткой. "Да, назревает, похоже, очередное сопротивление аресту".

И вдруг какой-то коп, не снимая каски и не поднимая забрала, протискивается мимо трех этих копов и говорит: "Этого я забираю".

Коп в каске утаскивает меня прочь и грубо зашвыривает на заднее сиденье черно-белой патрульной машины с автоматами по продаже жвачки на крыше, которые выстроены в ряд и мигают синим цветом. Изнутри машина пахнет рвотой, виски и дешевым одеколоном.

Когда патрульная машина трогается с места, белокурый коп с приятелями машут на прощанье и многозначительно посмеиваются. Я чувствую себя лицом, подозреваемым в причастности к Вьетконгу, которого по-дружески пригласили прокатиться на чоппере.

Я смотрю через железную перегородку на копа, который снимает каску и с широкой улыбкой поворачивается ко мне.

Гром смеется. "Джокер, засранец этакий. Откуда ты, на хер, взялся? Мы тут думали – тебя Бледный Блупер похерил к херам в Кхесани, за день до того, как мы слиняли. С тобой не соскучишься. Фокусник ты, на хер".

Неловко вспрыгивая в сидячее положение, я говорю: "Гром, гребаная ты крыса-служака. На кой черт ты в копы подался? Эх, кореш, рад же я тебя видеть!"

Гром пожимает плечами. "Знаешь, тут, наверное, половина управления – вьетнамские ветераны. Ну, что тебе сказать? Работа хорошая. Платят хорошо. Выслуга до пенсии – двадцать лет. Я ж ни фига не Эйнштейн. Меня тут к снайперам определили. Вот только гуковских офицеров я теперь не херю. А херю козлов всяких, нарков, котов".

Я говорю: "Ага, ясно, и опасных преступников вроде тех, что были там".

– Послушай, – говорит Гром, поглядывая на меня через плечо и продолжая вести машину. – Я эту херню терпеть не могу. Серьезно. Донлон же мне друг. Я его искал, когда тебя нашел. Кто-то мне сказал, что его поранили. Я тоже в ВВПВ, Джокер, только в городе никому не рассказывай. Приказ есть приказ.

– Донлона-то серьезно ранили?

Гром говорит: "Слушай, поедем-ка тут в одно местечко. Вытащу тебя из наручников, по паре пива выпьем. Подождем, пока в городе эти гребаные крысы-служаки демонстрантов не перепишут. Я позвоню в участок, узнаю, куда Донлона дели. Вот Мэрфи я там не заметил. Выбралась, скорей всего".

– Заметано. Спасибо. И спасибо, что подмог.

Гром говорит: "Не за что, братан. Мы же одна семья".

Боюсь ответить как-нибудь не так и ничего в ответ не говорю.


* * *

Через пару часов юристы ВВПВ вытаскивают Донлона на свободу под залог, и Гром отвозит меня в госпиталь в Санта-Монике, куда его доставили.

Гром остается в машине. "Нельзя, чтоб видели, как я с Донлоном беседую. Я тебя подожду. Потом в аэропорт отвезу".

Я захожу в госпиталь один. Мэрфи – в приемном покое. Кто-то еще из ветеранских жен вместе с нею.

– Как ты?

– Спасибо, ничего, Джокер. Рада тебя видеть.

– Он как, спит?

– Да, – Мэрфи глядит на меня, стараясь не выдать своих эмоций. – Он без глаза остался.

Молчу. Потом говорю: "Мне надо ехать дальше, Мэрфи. Меня дома ждут. Три года не видели".

Мэрфи поднимается, обнимает меня. "Я все понимаю. Все нормально. Ты тут больше ничем и не поможешь. Писать-то будешь?".

Я говорю: "Само собой. Вы-то как? Ничего не нужно? Деньги у меня есть, накопились".

Мэрфи говорит: "Спасибо за предложение, перебьемся".

Из палаты Донлона выходит медсестра. Медсестра из тех, что работают в больницах добровольно и носят белые халатики с красными полосками – сексуальная такая, пляжного типа, с длинными светлыми волосами и большими голубыми глазами.

Я говорю: "Можно на него взглянуть, на секундочку?"

Красная полоска начинает протестовать, но Мэрфи касается ее руки, и Красная полоска говорит: "Ладно. Но только на секундочку. Договорились?"

Я захожу в палату к Донлону. Его накачали наркотиками по самые жабры. С одной стороны его голова вся в бинтах. Голову его стреножили, чтоб не шевелился. Глаз закрыт пенопластовой глазной ванночкой.

Стою у койки. Я будто снова в палате для выздоравливающих в Японии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю