Текст книги "Белая ночь любви"
Автор книги: Густав Херлинг-Грудзинский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Джеймс в Венеции восторгался прежде всего светом. Он называл его "всевластным чародеем" и "при всем уважении к Тициану, Веронезе и Тинторетто высшим по рангу художником, нежели они". Море и небо встречаются на середине пути, порождая ни с чем не сравнимый сплав.
С годами, однако, восхищение стало вытесняться все более и более усиливающимся холодом. Старая Венеция умирала, а возможно, уже и умерла. "От самого меланхоличного города осталось только одно: его собственная, прекраснейшая в мире могила. Только здесь прошлое отправлено на вечный покой с такой нежностью и с такой смиренной печалью воспоминаний. Только здесь реальность выглядит столь чужеродной, напоминая кладбищенскую толпу без погребальных венков". Когда Урсула читала эти слова, у нее колотилось сердце. Она сама ощущала нечто похожее, наблюдая игру красок грандиозной венецианской радуги – от торжественного гимна в честь света до бледнеющих и грустных оттенков декаданса, – однако выразить это в словах, подобно великому англо-американскому прозаику, ей вряд ли бы удалось. Джеймс к тому же открывал Венецию самую старинную, привлекая далекое прошлое к объяснению ее двойственности. Порой Венеция становилась для него таким же мифом, как Москва для чеховских трех сестер. А нельзя ли (спрашивала она себя) перенести в Венецию действие знаменитого рассказа Джеймса "The Altar of the Dead"? Видимо, подспудно думая о такой возможности, Урсула настойчиво предлагала Лукашу идею инсценировки этого рассказа; она представляла себе одноактную пьесу по образу и подобию "Белых ночей" Достоевского – вместе они сложились бы в диптих о любви рождающейся и умирающей. Лукаш отказался наотрез – быть может, из-за нежелания обращаться к теме умирающего чувства. Хотя они вполне могли бы снова сыграть пьесу для двоих: он с цветами на ее могиле и она, точнее, ее призрак, блуждающий за мраморной завесой. А может, его испугала аллегория их собственной странной любви, воплощенной и в то же время постоянно ускользающей – но куда? Алтарь мертвых! Она жила в его объятьях расцветая, чтобы затем угаснуть и застыть любовным надгробьем. Но ведь он хотел жить и любить вечно! Его любовь никогда не остывала, никогда не считалась с тем, что должна рано или поздно состариться, умереть и превратиться в каменный памятник.
Голова ее тяжелела, а книга выскальзывала из рук. Урсула уже готова была заснуть, однако шумное общение Лукаша со своим венецианским другом – обрывки песен вперемежку с пьяными возгласами – не позволяло ей расслабиться и забыться. Она снова открыла книгу; название очередной главы, героем которой был Гуго фон Гофмансталь, сопровождалось интригующим подзаголовком "Ведь там всегда все были в масках". Маску Урсула давно считала квинтэссенцией Венеции.
И именно маска была темой всей главы. Таннер завершал ее замечанием о том, что по джойсовскому "Улиссу" можно реконструировать Дублин 1909 года. После чего добавлял: "Но вряд ли удастся реконструировать Венецию Гофмансталя, самоуничтожающуюся у него и как город, и как его характер". Венеция идеальная, почти абстрактная, лишенная и тела, и духа. Вся суть главы прочитывалась в подзаголовке. Андреас, герой неоконченной новеллы Гофмансталя, "едет в Венецию (на самом деле) потому, что люди там всегда скрываются под масками". Так что Гофмансталь представил Венецию как teatrum mundi – не как колыбель театра или его исток, а как своего рода театральную форму жизни. Карнавальная маска плотно прилегает к лицу, практически срастаясь с ним и становясь новым лицом.
И действительно. Урсула подняла голову от книги; было тихо, слышался лишь размеренный плеск воды, бьющейся о берега Большого канала. Ее охватила внезапная дрожь: то ли страх, то ли тревога. Вдруг тишину нарушил отдаленный звук сирены, сопровождаемый пением и смехом; большая гондола постепенно приближалась к дому Арлекина, все громче звучала музыка, все отчетливее становились слышны перемежаемые хохотом непристойные куплеты. Гондола медленно проплыла мимо окон, были видны лица в масках, а на мачте развевался продолговатый флаг с надписью: СКОРО КАРНАВАЛ, ЖИЗНЬ – ЭТО ТЕАТР, А ТЕАТР ЭТО ЖИЗНЬ. Когда гондолу накрыл на горизонте всплывший из глубин канала бархатный покров ночи, побежденная сном Урсула наконец выпустила из рук книгу; не выключив настольной лампы, она уткнулась лицом в подушку.
Разбудили ее звуки, больше всего напоминавшие пьяную уличную сцену. Это и вправду оказалась пьяная сцена, хотя и вовсе не уличная. Действие разыгрывалось между окном спальни и креслом Лукаша, в пяти метрах от постели Урсулы. "Тебе нельзя столько пить перед операцией!" – крикнула она, но Лукаш и Арлекин ее даже не услышали. Она посмотрела на часы: было уже три ночи.
Рядом с креслом Лукаша стоял ящик с вином, они пили без всякой меры, а пустые бутылки бросали в канал. Арлекин принес из своей комнаты (или из домашнего архива) множество масок. Они менялись ими, шутливо пикировались, после каждой стычки разражались хохотом и падали друг к другу в пьяные объятия. Арлекин разыгрывал перед Лукашем эффектные сценки, поражая своей прекрасно сохранившейся, несмотря на возраст, гибкостью и ловкостью. Большинство масок представляло собой головы птиц, искусно вырезанные из дерева и раскрашенные в их подлинные цвета. Лукаш долго не хотел расставаться с головой ворона, а Арлекин – с маской стервятника. "Барон Корво, барон Корво, барон Ворон!" – выкрикивал Лукаш, вспомнивший, видимо, об англо-венецианском писателе, который много лет работал здесь над книгами (почему им так и не удалось инсценировать и поставить "Адриана VIII"?), постоянно охотился на красивых местных мальчиков, терпеть не мог женщин, похвалялся – поскольку был католическим семинаристом – знанием литургии, под конец жизни написал свой шедевр "Жажда и поиск полноты", бедствовал, однако возвращаться из возлюбленной Венеции в ненавистную Англию не собирался и однажды утром скончался, сидя на постели и завязывая шнурки. Как и Урсула, Лукаш часто (и даже сейчас, когда был пьян) думал о навязчивой венецианской идее "полноты" (the whole). Не висела ли она в местном воздухе? Бисексуальному Арлекину по душе пришлась старинная маска венецианской куртизанки, такой уродливой, что аж мурашки бежали по коже. Лукаш же из всего орнитологического богатства выбрал маску птицы, особенно ему дорогой: чайки. Прежде ему не приходило в голову, что внешняя мягкость сочетается в этой птице со скрытой агрессивностью. С чайкой на лице он и оставался до тех пор, пока наконец не заснул в своем кресле. Урсула принялась его раздевать. Они напоминали борцов, сошедшихся в схватке: ворочать Лукаша Урсуле удавалось с трудом, тем более что после попойки тело его заметно потяжелело. Снимая с Лукаша одежду, она целовала его, целовала его старческое тело, тихо повторяя, как когда-то в далеком прошлом: "И все-таки я тебя люблю".
Лукаш так и не встал с постели до самого начала января; его часто навещал Арлекин, кающийся и играющий роль покладистого слуги, преданного только одному из своих двух господ.
Урсула сидела рядом и читала ему вслух английские детективы, которые он всегда любил, и книги о театре из гостиничной библиотеки. Перед операцией зрение у него ухудшилось. Каждый раз, когда ему случалось задремать более или менее надолго, Урсула убегала в город с Таннером в руках. Иногда ее сопровождал все сильнее сокрушающийся Тонино-Арлекин.
Урсула внимательно наблюдала за Тонино. "Не могу его раскусить", говорила она себе. Взять, к примеру, возраст. Судя по продолжительности карьеры, он был ее ровесником. Однако его юношеская гибкость, его балетная походка, артистичное владение телом – благодаря всему этому он выглядел значительно моложе. В манерах Тонино ощущалось некое мужское кокетство, и Урсула готова была поверить ходившим по Венеции слухам, будто, оплакав смерть дочери и жены, он порой позволял себе утехи особого свойства. То есть, говоря прямо, бисексуальность свою не сдерживал и ночи в опустевшем доме часто проводил не один.
Впрочем, вовсе не это возбуждало ее любопытство. Главной загадкой был Тонино-актер, величайший в мире исполнитель главной роли в комедии Гольдони единственной роли на сцене за все сорок лет актерской карьеры. В театральных кругах это вызывало и удивление, и восхищение. Удивление, поскольку он сам отказывался от любых прочих ролей, даже в пьесах самого близкого ему жанра commedia dell'arte. Категорическое "нет". Он чувствует себя хорошо только в обличье Арлекина и хочет быть только им, хочет умереть "слугой двух господ". А восхищение – ибо роль эту он довел до абсолютного совершенства; и когда всем казалось, что уже ничего нельзя ни убавить, ни прибавить, внезапно появлялась новая деталь, некий неожиданный (или даже невероятный) штрих. Тогда он со смехом заявлял: "Вы считаете, что мой Арлекин завершен. А вот и нет, потому что я сам никогда, до самой гробовой доски, не буду завершен и отшлифован окончательно. Бог всегда придумает и подарит мне что-нибудь новое и до сей поры неизвестное".
Это звучало так убедительно, что все привыкли говорить: "Арлекин получил еще один сувенир от Господа Бога". Однако в серьезных дискуссиях дело не ограничивалось дружескими шутками. Тонино был представителем редкого и даже уникального театрального жанра. Он имел полное право считать своим карнавальный лозунг "Жизнь – это театр, а театр – это жизнь". Он год за годом терял присущие ему индивидуальные черты, которые постепенно замещались чертами его сценического персонажа. Тонино Тонини переставал существовать, а на его месте возникал Arlecchino, servo di due padroni. Возникал, ставя под сомнение саму идею театра. Ситуация, воссоздаваемая средствами драматургии, – всегда в той или иной степени отражение реальной жизненной ситуации. В разных формах: в стихии человеческих страстей, как у Шекспира, в трудноуловимой зеркальной игре между реальностью и вымыслом, как у Пиранделло, в покорном и скромном вслушивании в драму, вырастающую из обыденной жизни, как у Чехова. Но чему должен служить в театре – среди прочего и в commedia dell'arte – неизменный сценический образ, пусть и достигший совершенства, но все же неизменный (или меняющийся почти неощутимо)? Не сопряжено ли это неизменное совершенство с риском выхода за границы театра, туда, где актер из сценического персонажа превращается в персонаж реальной жизни, обладающий полным набором обыденных как забавных, так и трагических – черт?
Венецианского Арлекина горячо любили. Со сцены он сошел неожиданно, в расцвете сил, попросту сказав: basta. Через несколько лет (уже после описываемых здесь событий) он столь же неожиданно сошел и с жизненной сцены, также в расцвете сил, оставив в завещании образец текста для своей надгробной плиты на венецианском кладбище: Arlecchino, sempre Arlecchino .
Может быть, театр – это своего рода монастырь? Но он не был таковым ни для Урсулы, ни для Лукаша. Он был их любовью и верой. Они преклоняли колена перед алтарем, произносили короткую молитву и, перекрестившись, шли дальше, не забывая, в чем воплощена для них самая высокая, хотя и далеко не всепобеждающая, любовь.
В гостиничной библиотеке Урсула нашла нашумевшую когда-то книгу английского театрального "реформатора" Гордона Крэга о "монументальном театре". В варшавские студенческие годы Лукашу уже приходилось с ней сталкиваться, поскольку ее высоко ценил Гиллер. Не зная английского, Лукаш просматривал выполненные Крэгом эскизы декораций. Они показались ему смешными. Любой "монументализм" выглядит в театре напыщенно и убивает его суть. Однако Лукаш не решился тогда вступить в спор с Гиллером, который как раз поставил по книжному рецепту лондонского миссионера одну знаменитую польскую национальную драму. "Театральный монументализм" был принят прохладно, поскольку считавшаяся "национальной" польская драма не вписывалась в своеобразную стилистику "декламирующих скульптур". Чтобы сохранить реноме "волшебника театра", бедному Гиллеру пришлось постараться как можно быстрее загладить свой промах. На помощь ему пришел "Наш городок" Торнтона Уайлдера – с актерами, меняющими декорации и расставляющими сценический реквизит. Эта хотя и не слишком изощренная уловка все же смогла отвлечь на себя внимание критики и публики.
Английская книга, которую принесла Урсула, заканчивалась своеобразным "венецианским проектом" (наверное, поэтому кто-то и подбросил книгу в гостиничную библиотеку). Идея новаторского проекта Крэга состояла в том, чтобы поставить "Лоренцаччо" Мюссе в Palazzo Ducale, Дворце дожей. Лукаш, sir Luke, внезапно загорелся (может быть, по причине болезни?) этой идеей, которую самому "новатору" так и не дали реализовать. Было 4 января. Он встал с постели, все еще слабый, и категорически потребовал отправиться во Дворец дожей на "осмотр площадки". Урсула и Тонино вели его под руки.
Они вели его, дрожа от страха. Пока Урсуле удавалось избегать художественных галерей со знаменитыми полотнами и фресками: она понимала, что увидит Лукаш немного, а невозможность увидеть больше серьезно его расстроит. Теперь же с самого начала, от Scala de l Giganti при входе во дворец, опасность этого проявилась в полной мере. Освободившись от посторонней поддержки, Лукаш уверенным шагом поднимался по высоким ступеням; казалось, он сам чувствует себя одним из гигантов. Не осмеливаясь ему мешать, они шли чуть позади, как пара телохранителей. "Эта лестница – хорошее место, – тихо бормотал он, обращаясь скорее к себе, нежели к ним, – для "Лоренцаччо" было бы в самый раз. – И, подумав, добавил: – Но нужно посмотреть и залы, нужно посмотреть и картины". Возможно, уже толком и не помня пьесу Мюссе, но тем не менее охваченный неожиданным порывом, он все убыстрял шаг. Не поспевая за ним, Урсула провожала его испуганным взглядом; Тонино бежал с ним рядом , как преданный пес.
Залы выглядели вполне подходяще. Урсула с путеводителем в руке читала их названия: зал Совета десяти, Сенат, зал Большого совета, зал Щита, зал Философов, – а Лукаш спокойно слушал, временами удовлетворенно улыбаясь. Идея английского театрального теоретика захватывала его все больше и больше. "Лоренцаччо, Лоренцаччо", – триумфально шествовал он под трубный глас этого имени.
Однако у картин случилась катастрофа. Урсула снова поясняла: Тинторетто, Веронезе, Бассано, Карпаччо, Тициан. Но этого ему не хватало. Он подходил к полотну совсем близко, вызывая неудовольствие смотрителей, пытался рассмотреть изображение, едва не касаясь холста ресницами, и пару раз даже пытался его потрогать. Отходил от картины Лукаш с явным раздражением, и теперь сопровождающим уже приходилось крепко его держать. Урсула пыталась его успокоить: "Лукаш, Лукаш, дома я все тебе расскажу". Это, видимо, рассердило его еще больше; быстрым шагом, увлекая за собой Урсулу и Арлекина, он вернулся на самый верх Scala del Giganti. Там он, собрав все силы, вырвался из объятий сопровождающих, вознамерившись спуститься самостоятельно, но... споткнулся и покатился вниз. Поднимающиеся наверх туристы поймали его на следующей лестничной площадке. Урсула склонилась над Лукашем, а Арлекин приподнял его голову; падая, Лукаш содрал кожу на лбу, и из ранки текла кровь. Прибежал дежурный санитар. К счастью, ничего страшного, если не считать многочисленных ушибов на всем теле, не произошло. После оказания первой помощи их отвезли домой к Арлекину. Похоже, что весь инцидент был следствием временного помрачения сознания с момента входа в Palazzo Ducale. А возможно, и с момента новой встречи – после многолетнего перерыва – с книгой Крэга.
Одними синяками дело не ограничилось. В таком возрасте любое наружное повреждение может сказаться на состоянии внутренних органов. Лукаш был не в силах даже приподнять голову, чтобы удобнее улечься на высоких подушках. Он наконец начал понимать, что его идея отправиться во Дворец дожей была безумием: он на время просто лишился рассудка. И Лукашу стало стыдно: он, режиссер с мировым именем, законодатель театральной моды, гуру для начинающих, позволил себе на старости лет клюнуть в Венеции на английскую приманку, которую пренебрежительно отверг бы любой молодой студент варшавского Института театрального искусства. Он лежал молча, постанывая временами от боли и опустив веки, чтобы не встречаться глазами с Урсулой и Арлекином. Однако даже взгляд из-под полуприкрытых век позволил ему оценить, насколько накануне операции ухудшилось его зрение: еще недавно он без труда мог прочесть большую неоновую вывеску Assicurazoni Generali в глубине квартала, в каких-то трехстах метрах от квартиры Арлекина. Теперь же яркая надпись выглядела как заходящее за облака солнце.
Урсула сидела у его постели, поглаживала лежащую на одеяле руку, иногда вставала, чтобы поцеловать его в лоб и губы, – так она не только проявляла нежные чувства, но и пыталась отогнать тревожные предчувствия. Операция была назначена на седьмое января, а сегодня было пятое. Что делать, что делать? Она знала, что десятого января профессор Антинори улетает в Америку читать лекции в университетах. Они с бедным Лукашем оказались в тупике. Неужели напрасно ехали в Венецию и Падую и в Лондон придется возвращаться ни с чем?
За чашкой кофе в patio она поделилась своими опасениями с хозяином. Тонино пользовался в Венеции огромным уважением. Она уже успела понять, что всю общественную жизнь итальянцы выстраивают, по сути, на системе рекомендаций и протекций. Для Антинори и его команды было, безусловно, большой честью то, что к ним из Лондона приехал sir Luke; они прекрасно помнили, как много писала пресса о лечении и операции жены Сахарова. Однако все соображения такого рода в Италии быстро забываются. Куда важнее авторитет известных личностей. Арлекин нанес визит Антинори, который хотя и имел клинику в Падуе, но жил с семьей в Венеции. И уже ранним вечером Урсула провела их обоих в спальню, где лежал покалеченный Лукаш.
Знаменитый окулист довольно внимательно осмотрел своего пациента. По мнению врача, трогать Лукаша не стоило, поскольку переезд – по воде, а затем по суше – в Падую мог вызвать внутреннее кровоизлияние, а оно, пусть даже незначительное, сделало бы операцию невозможной. "Maestro, – обратился он к хозяину, – я могу отложить операцию, но только на один день. Оперировать будем 8 января. Накануне, с вашего, maestro, позволения, мои сотрудники оборудуют здесь операционную. По дороге сюда я видел большой и хорошо освещенный patio. Если будет холодно, мы закроем его навесом. Но пока холодного января прогнозы нам не обещают".
Урсула и Тонино проводили благодетеля до пристани на Большом канале.
7 января ранним утром из Падуи приехала бригада профессора Антинори: молодой врач, ассистент и медсестра Ивонна. Уже к обеду операционная была готова, и они отправились обратно в свою клинику. 8 января, тоже с самого утра, должен был появиться Антинори.
До Лукаша доносились отголоски суеты в patio, он прикидывался спящим и крепко закрывал глаза, будто пытаясь таким способом лучше подготовиться к тому, что его ждет. Страха он не испытывал, хотя и понимал, как много зависит от этой рискованной попытки. Если операция окажется неудачной, то он никогда больше не увидит Урсулу и ему придется на ощупь убеждаться, что она по-прежнему рядом, днем и ночью. А если удачной – то он может прожить еще несколько лет, чтобы под конец бросить на нее прощальный взгляд. Мысли о том, что Урсула умрет первой и оставит его одного, Лукаш избегал и боялся. Многие годы, наверное еще с рыбицких времен, Урсула была источником его жизненной силы. Хотя и с перерывами, но все же. Насколько это объяснялось любовью, а насколько – привычкой? На склоне лет в привычку превращается и сама любовь. Удивляло его одно: поразительно сильный страх перед тем, что в эпилоге тебя ждет одиночество. Лукаш слегка улыбнулся: можно было бы сказать "в последнем акте", но "эпилог" он счел более подходящим словом.
Временами он проваливался в короткие, мимолетные сны, которые, что любопытно, сопровождались порой столь же короткими и мимолетными воспоминаниями. И вспоминались вовсе не какие-то важные события их жизни, скорее в голове, мгновенно исчезая, проносились отдельные образы. Молодые годы в Рыбицах: река, поле, мельница, усадьба, контора. Дорога к вокзалу в Седльце. Мелькнула оккупированная, а затем восставшая Варшава, чуть медленнее проплыли мытарства в Германии, затем, уже быстрее, – послевоенный Лондон и бедная, наполненная неприязнью Урсулы комнатка в Камден-тауне. Все относившееся к театральной учебе было затянуто туманной дымкой; зато из тумана вдруг всплыл момент их лондонского воссоединения в оправе "белых ночей". И все это время ныла под кожей старая заноза: излучина рыбицкой реки...
Не сумев справиться с мукой ожидания, Урсула оставила Лукаша на попечение Арлекина и выбежала на улочку, которая извилистым путем вела к академии. С Лукашем Урсула не ходила по художественным музеям, теперь же, освободившись на пару часов, она позволила себе расслабиться перед своим любимым полотном. Перед загадочной "Грозой" Джорджоне, перед изображенной на картине парой, которая, когда на нее ни посмотри, всегда выглядит иной. Обнаженная женщина с младенцем казалась частью пейзажа, плодом щедрой земли, омытым дождем. Ах, все было бы по-другому, если бы она не потеряла в Гродно ребенка! А может быть, это и к лучшему? Может, ребенок от родственного союза стал бы их вечной мукой? А был ли частью того же пейзажа опирающийся на длинную палку мужчина? И да, и нет. Как будто гроза не задела его. Он что-то символизировал – так же, как и обнаженная мать. Но что? Хотя главное на картине – все же пейзаж после грозы: свежий и ясный после дождя, плодородный и животворный пейзаж. Он не исчезнет никогда. Джорджоне удалось достичь того, к чему он наверняка стремился, показать, что бессмертие природы и смертность человека неотделимы.
Урсуле редко случалось думать о Лукаше и о себе как о крепко связанных узами брака супругах. Да, конечно же, она его любила, и с каждым прибавляющим старости годом – все больше. Однако при этом чувствовала все яснее и яснее, что любовь эта складывается из двух чувств, одновременных и вместе с тем, казалось бы, несовместимых. Она была его женой и его сестрой. Но она не была его женой-сестрой. Когда-то она читала прекрасную новеллу о такой же паре, жившей много веков назад, и была потрясена не только эмоциональным драматизмом этого союза, но и тем, сколь ловко писательнице удалось представить грех как добродетель...
Ночь перед операцией отчасти напоминала утонченную психологическую пытку. Повернувшись спиной к окну, Лукаш слабеющим взглядом впивался в Урсулу, которая, не раздевшись, лежала на своей постели. Чтобы избавиться от неизбежной боли, она смотрела не на него, а в окно, за которым, подобно быстро плывущим облакам, отдельными полосами тянулся туман. По сводкам метеорологов, сгущающийся туман к утру мог накрыть всю Венецию, небо над которой в первые дни месяца было таким ясным.
На Лукаша периодически набегали волны неглубокого сна, то и дело выбрасывавшие его на островки воспоминаний. Островки эти, как и прежде, располагались где-то в его рыбицкой молодости. Может быть, в минуты опасности человек действительно всегда вспоминает свои первые важные поступки? Возможно, судьба заставляет нас вновь обратиться к неверным шагам, впоследствии обернувшимся серьезными ошибками? Хотя если говорить о Лукаше, то его молодые годы прошли пусть и не без печали – из-за родителей, – но все же намного лучше, чем у многих его ровесников. Если бы не сломанная и плохо сросшаяся нога, он был бы брызжущим энергией здоровяком, смелым и предприимчивым, полным жизненной силы. А часто ли молодой человек влюбляется в девушку сразу и на всю жизнь? Ну и пусть в сестру – у него на этот счет не было никаких предрассудков. Так почему же рыбицкие пейзажи и рыбицкая молодость вызывали у него теперь, на пороге смерти, внезапные и столь глубокие приступы меланхолии? Может быть, потому, что... Жизнью – и своей, и Урсулы – он управлял как опытный рулевой, что давало ему право испытывать не просто удовлетворение, а гордость. Однако все благолепие отравлялось существующей где-то подспудно и не желающей исчезать каплей яда. Люди любят друг друга, вместе живут, с годами их любовь становится все сильнее и глубже, но все же они почему-то никогда не срастаются настолько, чтобы сама мысль о расставании порождала страшные физические мучения. Может быть, из его жизни, в целом удавшейся, выпал естественный для других процесс подготовки к смерти и к разлуке с самым близким человеком?
Урсула, не отрывая глаз от проплывающего за окном тумана, в своих воспоминаниях тоже (будто читая его мысли) скользила по ушедшим годам. Она не боялась расставания, она только хотела, чтобы он ее опередил, так как была уверена, что справится с одиночеством. Ее мучило нечто иное, что могло бы испугать Лукаша, если бы она ему в этом призналась. Она любила его, но чувство это временами уходило в тень. Порой она осознавала, что ее любовь не была столь же чистой и безоглядной, как его. Иногда ей на миг являлось иное обличье того же чувства. Такое, что его уже нельзя было назвать просто любовью. И именно это заставляло ее в последнее время все чаще вспоминать, что они все же брат и сестра. Впрочем, имело ли это сегодня хоть какое-то значение? Мужу скоро 85, жене – 77. Какой смысл на склоне лет переживать, что из всех заработанных в жизни денег половина оказалась поддельными? Ведь все – или почти все – уже потрачено.
Лишь далеко за полночь Лукаш наконец заснул по-настоящему крепко; он дышал, смешно присвистывая, и во сне ощупывал руками те места, которые все еще болели после падения во Дворце дожей. Наверное, он к тому же еще был голоден, поскольку профессор строго-настрого запретил есть накануне операции.
Она встала и опустила жалюзи, инстинктивно опасаясь, что он может увидеть туман. Затем села на постель и, обняв его большую голову, покрывая поцелуями опухшие щеки и плотно закрытые глаза, зарыдала так громко и надрывно, что наверняка должна была его разбудить. Однако он спал крепко и поэтому не услышал, как прорывается сквозь плач странная молитва, в которой настойчиво повторяется его имя: "Лукаш, Лукаш, мой Лукаш, мой любимый Лукаш".
На рассвете первой пришла Ивонна, разбудив Урсулу, которая открыла ей двери. Медсестра, молодая и симпатичная женщина, француженка, села в углу patio, вынула из сумки какие-то инструменты и разложила их на столике. Было еще рано, и она, развалившись на старовенецианской деревянной лавке и склонив голову на грудь, явно усталая и невыспавшаяся, задремала. Урсула посматривала на нее с неприязнью.
Ивонна походила на один из тех часто встречающихся в повествовании персонажей, кого можно сопоставить с ружьем на стене в чеховских пьесах: если автор его повесил, то под занавес оно обязательно выстрелит. Подобному персонажу в соответствующий момент надлежит сыграть важную роль, хотя зритель может и не связывать с ним таких, как с чеховским ружьем, ожиданий. Именно поэтому из всех сотрудников профессора Антинори только Ивонна названа здесь по имени.
Выпускница школы медсестер в Руане, она несколько лет назад приехала в Венецию на летние каникулы в составе туристской группы. А после каникул из сентиментальных побуждений осталась в Венеции, переехав затем в Падую, где профессор Антинори взял ее в свою глазную клинику. И хотя поначалу она, как и прежде в Венеции, старалась быть скрытной и осторожной, однако вскоре всем стало известно, что ей свойственна та слабость к мужчинам, благодаря которой женщина зарабатывает репутацию нимфоманки. Партнеров она искала главным образом в Венеции, где ее знали не так хорошо, как в Падуе, однако в падуанской клинике поговаривали о ее мимолетном романе с директором, который жил в Венеции с женой и уже взрослыми детьми.
На операцию она приехала рано, потому что провела бурную и бессонную ночь в маленькой венецианской гостинице. Нимфомания, как утверждают знатоки, на определенной стадии приводит не столько к сексуальному пресыщению, сколько к постоянно растущему физическому переутомлению. Тело будто постепенно отходит, отключается от личности. В запущенных случаях гипертрофированный сексуальный инстинкт атрофируется. Писатели любят использовать оборот "сексуальная скука". Но дело вовсе не в скуке. Происходит своего рода распад личности, одно из проявлений которого – прогрессирующая рассеянность.
Вот зачем и нужно было то самое чеховское ружье, висящее на стене, чтобы выстрелить в последнем акте. Неизвестно, что на самом деле произошло в кульминационный момент операции. Известно лишь, что Антинори внезапно зашипел как ошпаренный и грубо оттолкнул Ивонну от операционного стола. А погруженный в глубокий наркоз Лукаш даже не шелохнулся.
Несмотря на горячие просьбы, Урсуле не позволили находиться в patio. Из-за густого и влажного тумана перед началом операции над patio натянули брезентовый навес. После операции Антинори заклеил глаза Лукаша широким пластырем до самого темени, после чего забинтовал всю верхнюю часть головы. Повязку и пластырь он обещал снять через двадцать четыре часа, непосредственно перед своим отъездом в Америку.
После того как врачи ушли, Урсула попросила Арлекина снять брезентовый навес над patio и оставить ее одну со все еще не вышедшим из наркоза Лукашем.
Как случается порой в Венеции, густой туман, слегка рассеявшийся и даже пропустивший вниз немного анемичного солнца, затем, будто вздувшийся и вытесненный наверх, бережно окутал весь город белым покрывалом.
Сидя на высоком табурете у изголовья кровати, Урсула дважды пыталась положить голову на подушку рядом с головой Лукаша. Из этого ничего не вышло, и ей осталось лишь с болью смотреть на узкую полоску лица, не закрытую повязкой. Неизвестно почему, – ведь Урсула не была свидетелем сцены, разыгравшейся между Антинори и Ивонной, – но она была уверена, что иллюзиями себя тешить не следует. Если операция действительно оказалась неудачной, то перед ней лежит полумертвый любовник, муж и брат. Во что превратится их жизнь в Лондоне? Урсула оцепенела при одной мысли о том, что Лукаш больше не сможет ее видеть. Она попыталась представить себе остаток их жизни в Уимблдоне. Лукаш, которого Урсула и Мэри водят под руки, тяжелый и грузный, раздражительный и склонный к агрессивным вспышкам гнева по мельчайшему поводу. И все же! Все же, кто знает, может быть, именно теперь, когда до конца жизни ему суждено оставаться ее ребенком, она любила его сильнее, нежели раньше, когда они были и родственниками, и супругами. Урсула внезапно поняла, насколько переменчиво складывались их отношения, несмотря на казавшееся очевидным (за исключением небольших перерывов) постоянство. Их небольшая семья возникла, по сути, в полном отрыве от любых других родственных связей. Его русская мать-актриса пропала без следа в России, их общий отец погиб на войне, а ее мать – если она вообще еще жива где-то там в Израиле – никогда не пыталась отыскать свою дочь. Вот так, вдвоем, они и пойдут вместе – но вместе ли? – до самого конца. Размышляя об этом, она ощутила прилив невероятной нежности и снова принялась, повторяя его имя, целовать повязку.