355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Бакланов » Жизнь, подаренная дважды » Текст книги (страница 2)
Жизнь, подаренная дважды
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:44

Текст книги "Жизнь, подаренная дважды"


Автор книги: Григорий Бакланов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

Год 1939-й

В этом, в 39-м, году меня на месяц отправили в Москву к младшей тетке, к Фриде Григорьевне, она была похожа лицом на мою маму. Профессия у нее была не часто встречавшаяся тогда: стенографистка. Ее приглашали на разные высокие совещания, однажды на таком совещании присутствовал Сталин. От нее я впервые услышал слова: «наркомат», «местком», но представлялось мне по звучанию слов совсем не то, что они означали.

В ту пору (я говорю о начале 30-х годов) еще живы были отец и мама, и с нами вместе, в Москве, на Донской улице, жила Фрида, молодая, незамужняя, очень я ее любил. Она вышла замуж, в тридцать восьмом году мужа ее, бухгалтера, арестовали, срок – десять лет. В огромной общей квартире в Обыденском переулке ее, жену «врага народа», сразу переселили в самую крохотную, пяти– или шестиметровую комнатку, и маленький ее сын засыпал под стук пишущей машинки, а она многие годы спала по три, по четыре часа в сутки, но все десять лет посылала мужу посылки. Любви между ними, как я понимаю, не было, но была порядочность, был долг. После войны его выпустили, а вскоре вновь забрали: всех, отбывших десятилетние срока и выживших, везли домучивать. И вновь – посылки, вновь – ночи напролет за пишущей машинкой, а во время войны, в эвакуации, зимой, не миновал ее и лесоповал. Но какой это был добрый, кроткий человек. Она же и предложила, чтобы меня прислали на месяц в Москву, мол, сирота. Это при ее-то положении. Правда, жил в Москве еще мой дядя, по-домашнему – дядя Мотя: Макс Григорьевич Кантор. Он занимал какую-то ответственную должность на заводе, работал очень много. Своей семьи у него не было, а была многолетняя любовь с замужней женщиной, с Юлией Федоровной, ее муж знал об этом. Тем не менее из семьи она не уходила, не могла: была взрослая дочь, Евгения, Женя, с мужским характером и мужской по тому времени профессией – авиационный инженер-конструктор в каком-то КБ. Кстати, квартиру на Беговой улице, где они жили, дали именно ей, Жене: что-то четыре или пять комнат. Вот Женя ненавидела Макса Григорьевича, и в общем-то ее можно понять. Но не судите да не судимы будете, жизнь сложна. Женя пять раз выходила замуж, разменяла эту великолепную квартиру, разводясь с третьим мужем, а потом он же стал ее пятым мужем и вновь переехал к ней.

Юлия Федоровна была сдержанный, исключительно порядочный человек, все у нас в семье, все Мотины сестры любили ее. Помню ее уже седой, волосы на голове аккуратно уложены, белая выстроченная кофточка, высокий воротничок, черный шнурок-бантик. В 43-м году, после Северо-Западного фронта, после артиллерийского училища, ехал я на Юго-Западный фронт через Москву и одну ночь ночевал у Юлии Федоровны. И это ощущение чистоты, тишины, несмятых, выглаженных для меня простыней, милое ее лицо с поседевшими бровями – долго мне это вспоминалось. А засыпая в ту ночь в чистоте и в тепле, я видел при свете луны из окна огромный до потолка и во всю стену буфет темного дуба с массивными накладными серебряными петлями.

Но это все – позже, до этого надо было целую жизнь прожить. А пока что школьником отправили меня на месяц в Москву, и я попал в страну чудес: метро, поразившая меня станция «Маяковская»; задрав голову, я стоял и смотрел на самолеты, мозаикой выложенные на потолке. Какими устарелыми, неподвижными выглядят они сегодня. Красная площадь. Сельскохозяйственная выставка. Тут видел я все, что у нас будет, а пока что выставлено в Москве. Породистые быки величиной чуть не со слона, коровы-рекордистки. А ткани какие, кожа неимоверной красоты, а какие машины, станки… В Воронеже мы в четыре, в пять утра становились в очередь за дешевыми конфетами-подушечками, сахара в продаже не было, хотя Курская, Воронежская, Орловская – это те области Центрального Черноземья, где сажали сахарную свеклу. Мы выстаивали очередь за сливочным маслом, давали его в руки по 400 граммов, номер очереди писали чернильным карандашом на ладони.

Повез меня дядя и в Тушино на праздник авиации 18 августа. Тысячи людей, сидя на земле под жарким солнцем, смотрели в небо, а самолеты кружили, переворачивались, делали мертвые петли, проносились быстрей мысли, наполняя всех нас гордостью. И никто не подозревал, что в это время уже идут тайные переговоры с вождями фашистской Германии, решаются судьбы нас всех, стрелки часов уже переведены и целые страны разрезают по карте, как пирог. А мы такие веселые ехали с праздника.

Как-то раз дядя попросил подождать его на улице, а сам зашел в учреждение. Люди стояли у газетной витрины. Я тоже подошел. Газета «Правда». Фотография: Молотов и Риббентроп. Сталин в белом кителе. Рядом. Люди смотрели, читали сообщение молча. Молча отходили, как бы не видя друг друга. В дальнейшем, в марте 40-го года, Риббентроп скажет министру иностранных дел Италии Чиано: «Я чувствовал себя в Кремле словно среди старых партийных товарищей». Но все это и узнается, и понимать начнем много позже.

А в тот вечер, раздевшись, а я уже лег, дядя сидел на кровати, босые ноги в тапочках – на полу, свет потушен. Двумя руками взял он складку на животе и, держа ее вот так, сказал: «Думаешь, это хорошо? Нет, это совсем не хорошо…» Он не о складке на животе говорил, он говорил о приезде Риббентропа в Москву и обо всем, что с этим связано, но и это я понял много позже. И еще он сказал: «А Кагановича – ты заметил? – не пригласили на переговоры». Это я заметил. Каганович – еврей, Риббентроп – фашист, мы уже не с позиции силы, даже не на равных вели переговоры, мы подлаживались, играли по их правилам.

Дядя был человек суеверный. Уходя из дома, стоя уже в дверях, он говорил непременно: «Будьте здоровы, до свиданья, всего хорошего». И ждал, пока ему ответят: «Будь здоров, до свиданья, всего хорошего». Без этого он уйти не мог. В 41-м году было ему уже около сорока пяти, на заводе, как я говорил, он занимал солидное положение, за ним заезжала машина, в то время это значило многое. Надо полагать, была у него бронь. Но в первые дни войны он пошел в ополчение, они были в одной дивизии с моим Юрой: Юра – в артиллерийском полку, Макс – в стрелковом полку, санитар. Я не знаю, как он погиб, ничего больше не знаю о нем. Да, был особый нравственный климат в те месяцы 41-го года, когда над страной, над всем народом нависла угроза гибели. И кто-то бежал из Москвы, а кто-то, всё бросив, шел защищать ее.

После войны я случайно нашел у родственников стеклянный негатив с отколотым уголком. Отпечатал. В белых летних брюках, в белой рубашке, холеный, крупный, сложив руки на груди, Макс Григорьевич Кантор сидит на краю цементного фонтана, нога в белой парусиновой туфле – на весу, лицо загорелое, курчавые волосы с сединой…

Техникум

В школе у меня было два друга: Алик Небольсин и Дима Мансуров. Димка. И вот в девятом классе, когда нас приходили настойчиво агитировать в военные училища и уговорили одного, Семыкина, он пошел в училище связи, Алик вдруг узнает: можно поступить сразу на второй курс авиационного техникума. Два года учебы, и ты – техник, самостоятельный человек. И работать будем здесь же, в Воронеже, на 18-м заводе, на левом берегу реки.

Мои дядя и тетя, у которых я жил, ни в чем не отличали меня от своих детей, и двоюродная сестра, моя ровесница, не просто была мне как родная, а стала родной. И все же мне хотелось скорей быть самостоятельным. Я относительно неплохо рисовал, мог бы по клеткам рисовать портреты вождей к праздникам. Но кто доверит мальчишке такое не просто ответственное – политическое дело? Я писал плакаты на кумаче, в поликлиниках, в учреждениях давали мне разрисовывать стенгазеты, писать лозунги, делал я это легко, а вот приходить, просить было тяжело, стыдно, вроде – побираюсь. Но, в общем, зарабатывал какую-то мелочь. Разумеется, семья не бедствовала, то, что мне удавалось заработать, в семейном бюджете не играло никакой роли, но мне самому это было важно. Вот говорю: «не бедствовали». Это – так. Но когда купили дяде шубу с каракулевым воротником, это стало в семье событием. Как раз в то время отдали или продали Китаю КВЖД – Китайско-Восточную железную дорогу. И служащие, кавежединцы, так их называли, приехали на родину, в Советский Союз, в том числе – в Воронеж. Несчастные люди, вскоре их объявят шпионами, врагами народа. Один из них продавал почти новую черную ратиновую шубу с черным каракулевым воротником. Ее купил дядя. Это было чудо, а не шуба, такого мягкого на ощупь, толстого, выделанного в елочку ратина я еще не видел, я и слова такого не знал. На моей памяти это была самая значительная покупка в семье.

Так вот, Алик узнал, что можно поступить в авиатехникум, и мы вдвоем с ним поступили. Сразу – на второй курс, в самолето-монтажную группу. И странное дело, математика, которую я терпеть не мог в школе, стала мне интересна: и интегральные, и дифференциальные исчисления. А стипендия была семьдесят пять рублей. Что они значили? Мои первые часы, за которыми я многие сутки выстаивал очередь в магазин (хотелось наручные, с решеткой поверх стекла, такие у нас в классе носил Копытин и во время урока то и дело любовался ими, но мне достались карманные, толстые), так вот они, эти часы, стоили как раз семьдесят пять рублей. Килограмм сливочного масла (только его не продавали килограммами) стоил двадцать четыре рубля. На стипендию худо-бедно жить можно было.

С Димкой Мансуровым, хотя я уходил из школы, мы расставались не навек. Помню, пошли в баню и потом много часов ходили по Воронежу, строили планы, как будем жить дальше. И придумали вот что: я закончу авиатехникум, пойду работать на завод и буду помогать ему, пока он будет учиться в институте. Потом пойду в институт я, а он тогда будет помогать мне. Одним словом, программу разработали на много лет вперед. А до войны оставалось два года.

Воронежский авиатехникум я всегда вспоминаю с теплом в душе. Помещался он в красном кирпичном здании бывшего Благородного дворянского собрания. Учиться было интересно, давалось мне все легко, в том числе – слесарное дело. Самое первое задание – сделать чугунный утюг. Шершавая отливка, ручкой вниз зажимаешь ее в тисках и зубилом срубаешь поверхность, ту самую, которой будут гладить. Зубило – в левой руке, молоток – в правой, не тюкай потихоньку, прицеливаясь, а со всего маха бей, не глядя, как слесаря бьют: взблеснет молоток за плечом – удар, взблеснет – удар. Пока освоил это, не раз сбивал кожу на суставах, хорошо еще суставы не раздробил. Потом – напильником. Потом – пришабрить. Двадцать пять точек требовалось на квадратном сантиметре, не меньше, и гладкой, зеркальной становилась поверхность утюга. В дальнейшем делали мы плоскогубцы, кронциркули, штангенциркули, а для себя, тайно, – ножи. Отпустишь старый напильник, то есть раскалишь его на огне и дашь остынуть, металл становится мягким, удобным в обработке. Я и выгибал их, почему-то нравились мне кривые кинжалы, обоюдоострые. Когда потом снова закалишь металл в воде или в масле, остры они становились, как бритва. Я и побрился впервые в жизни самодельным кинжалом, сбрил раньше времени пушок на щеках.

И все в авиатехникуме было хорошо, но появился у меня враг, Володька Киселев. Был он, если память мне не изменяет, лет на пять старше меня и даже, кажется, женат. Иной раз сидишь на лекции, он сзади, и затылком чувствуешь исходящую от него ненависть. Помимо всего прочего, мнил он себя артистом, оба мы – в драмкружке, близится что-то вроде соревнований, первый приз – 50 рублей. Но даже и этих пятидесяти дороже – ПЕРВЫЙ! В школе играл я однажды в пьесе Островского «Свои люди – сочтемся». Сначала меня позвали писать декорации, потом втянулся: Алик Небольсин – Подхалюзин, я – Рисположенский. Но в авиатехникуме это уже было дело принципа. Володька Киселев бледнел, когда ему говорили, что у него – талант, он – первый и первое место заранее – его, один из преподавателей репетировал с ним его роль.

Когда-то мой Юра читал в школе монолог Скупого рыцаря: в гриме, в костюме, сундуки с воображаемым золотом стояли на сцене. У меня сохранилась эта фотография. От него, от его одноклассников, я запоминал Пушкина наизусть: они, бывало, читают, а мне слышно в другой комнате, и запоминаю, как услышалось: «Так думал молодой повесарь,/ Летя в пыли на почтовых, / Всевышней волей Изувеса/ Наследник всех своих родных…» Кто такой Изувес,что означает повесарь? Я не понимал смысла этих слов, для меня что «повеса», что «повесарь» – никакой разницы. И не знал ничего про бога Зевса, страшно изумился, когда прочел: «Всевышней волею Зевеса…» А я уже так хорошо представил себе этого Изувеса.

Должен признаться, приходил я не только ради того, чтобы повидать Юру или послушать Пушкина: я был тайно влюблен в его одноклассницу, девочку с пепельными волосами и родинкой на щеке, в Иру Касиванову. В классе, где учились Юра и Юдя, было несколько детей обкомовских работников, все они в один день стали сиротами, не только их родителей арестовали, арестованы, как говорили, были даже шоферы. Это и ее судьба.

Вот так же точно, как «Евгения Онегина», я впервые услышал монолог Скупого рыцаря.

И вот – пустая сцена, нет ни грима, ни декораций, но полутьма обозначает подвал. Я вышел со свечой. Читаю, и внутренняя дрожь пробирает меня:

 
Лишь захочу – воздвигнутся чертоги;
В великолепные мои сады
Сбегутся нимфы резвою толпою;
И музы дань свою мне принесут,
И вольный гений мне поработится,
И добродетель и бессонный труд
Смиренно будут ждать моей награды.
 

«Смиренно» я произнес препротивнейшим голосом, прямо-таки проблеял. Еще и пальцем указательным подрожал, тыча себе под ноги, в пол, где «смиренно будут ждать моей награды». Но дальше, после перечисления всего, что подвластно Скупому рыцарю, шли великие слова, значение которых вряд ли я тогда понял, но все же что-то и тогда почувствовал в них: «Я знаю мощь мою: с меня довольно / Сего сознанья…»Моего сознанья с меня довольно. Мурашки шли у меня по лицу, когда я зажигал свечу. Зажег. Поставил на пол. Свеча упала. В зале не рассмеялись. Снова зажег. Опять свеча упала. Но не погасла. Я взял ее в руку. Рука дрожала. Дрожал огонь свечи у меня перед лицом. Я чувствовал в себе физическую немощь старика: все ему подвластно, а жизнь из него уходит. И даже голос откуда-то взялся старческий, дребезжащий. Я ушел со сцены обессиленный. Болела голова. Но первый приз был мой.

В дальнейшем пути наши с Володькой Киселевым разошлись: началась война, немцы подходили к Воронежу, авиатехникум эвакуировали в тыл, в Куйбышев, на Волгу. Я остался в Воронеже: хотелось на фронт.

Практику после второго курса мы проходили на 18-м авиационном заводе. Было лето 41-го года. Мы делали штурмовики «Ил-2». Но работать поставили меня не слесарем, а клепальщиком. В левой руке – металлический брусок: поддержка. Произносить полагалось с ударением на первом слоге: п о ддержка. В правой – пневматический молоток. И сажаешь заклепку за заклепкой: клепали крылья самолета. Кстати, в восьмидесятых годах, то есть сорок лет спустя, увидел я в Харькове, на авиационном заводе, ту же поддержку и тот же пневматический молоток, будто родных повстречал. И здесь, как мы когда-то, клепали ими в узкостях.

Самым трудным для меня в ночную смену было время между часом и двумя. Лечь бы куда-нибудь под станок и заснуть, слаще той мечты не было. И вот едешь утром трамваем с левого берега реки в город, клюешь носом. Входят женщины на остановке. Ну почему я должен уступать ей место? Она спала, а я работал. А сам уже стоишь.

И впервые на заводе жизнь вошла в противоречие с тем, что вдалбливали нам в школе. Увеличили норму, а расценки оставили прежними. По всем школьным понятиям рабочие должны были радоваться: они работают на себя, на свою страну, всем станет лучше. Это в капиталистических странах, где работают на капиталиста, рабочие недовольны, устраивают забастовки… Забастовки не было, но ходили хмурые, ворчали, высказываться вслух опасались. Для меня это было поразительное открытие. На два года, всего только на два года я был младше своего брата, но он многое понимал, я же был верующим, а верующий по природе слеп.

Но вот первые дни войны. Митинг на заводе. Директор завода Шенкман с трибуны в микрофон объявляет: с этого дня завод будет выпускать вдвое больше штурмовиков, их ждут на фронте. И – общее воодушевление, это принимают на ура.

Война

Теперь и вспомнить стыдно, самому не верится, но мы обрадовались, когда услышали по радио: война. Люди плакали, какие лица были у людей! Даже сейчас, когда смотришь эти старые фотографии – люди под репродукторами слушают заикающуюся речь Молотова, – мороз пробирает по коже. А мы с Димкой Мансуровым, радостные, побежали в военкомат: вот оно пришло, наше время. Перед военкоматом толпился народ, пьяный цыган в хромовых сапогах с напуском стоял картинно, бил себя в грудь: «Цыгане бьют в тэрц!..» Застряла в ушах эта фраза. Мы все же пробились к какому-то воинскому начальству, сейчас нас запишут, направят, пожмут руку на прощанье… Нас прогнали. Наш год еще не призывали в армию. Может быть, там, у границ, откуда откатывался фронт, там брали наших одногодков, но Воронеж далеко от фронта. И мысли такой не могло быть, что немцы придут сюда.

Вскоре начали передавать по радио воспоминания солдат Первой мировой войны, побывавших в плену у немцев. Один, помню, жаловался: свеклу пареную приходилось есть… После почти двухлетней дружбы с фашистами трудно было перенастраивать пропаганду на другой лад. Тогда, после приезда Риббентропа в Москву, сразу исчезли с экранов антифашистские фильмы: «Семья Оппенгейм», «Профессор Мамлок».

Решился бы Гитлер вторгнуться в Польшу, начать Вторую мировую войну, если бы мы не обеспечили ему тыл, не заключили с ним договор, по которому Западная Украина и Западная Белоруссия, Бессарабия отходили к нам, если бы, сторговавшись, не благословили его, по сути дела? Что сейчас гадать… Первого сентября, в первый после каникул день, когда мы шли в школу, на Польшу обрушились бомбы, началась Вторая мировая война. Семнадцатого вслед за немцами вторглись в Польшу мы, начался так называемый освободительный поход. Помню, прочел в газете, как польский офицер с гранатой полз в хлебах подорвать наш танк, «извивался, как гадина, как змея».Нет, мне не хотелось, чтобы подорвали наш танк, но было что-то постыдное, злорадное, нечеловеческое, как писали про этого польского офицера, которого успели застрелить. Не случайно до сих пор помню.

Был у нас ламповый приемник ЭКЛ воронежского радиозавода, его потом отобрали, когда началась война: у всех тогда отобрали приемники. А пока война шла в Европе. Вечерами горело окошко приемника, свист, треск, завывание: это чтобы мы не слышали слова правды про нашу войну с Финляндией. И громко на многих волнах раздавалась немецкая речь, немецкие победные марши. Что мы знали? Ничего мы не знали. Пропаганда наша, насквозь лживая, поддакивала Гитлеру в те дни, а люди душой были с побежденными французами, с англичанами, которых Luftwaffe бомбил еженощно на их островах, а они не сдавались, с ними мы связаны судьбой, а не с немцами, которые уже завоевали полмира. Это было народное чувство, народное понимание происходящего. Как забыть, что еще недавно добровольцы наши сражались против немецких, итальянских фашистов в Испании? И была подспудная уверенность, что войны с немцами не избежать, чего уж радоваться их победам? Не знали только, что самое тяжелое поражение мы уже потерпели: в 37-м году, когда Сталин фактически уничтожил Красную Армию. Цифры эти и факты сообщали не раз, но их надо помнить и знать, великая трагедия берет свое начало отсюда.

Из 5 маршалов арестовано и расстреляно было 3.

Из 2 армейских комиссаров (= генерал армии) арестован и расстрелян 1 (второй, Гамарник, застрелился, чтобы избежать ареста).

Из 4 командармов 1 ранга (= генерал армии) арестовано и расстреляно 3.

Из 2 флагманов флота 1 ранга (= адмирал флота) арестовано и расстреляно 2.

Из 12 командармов 2 ранга (= генерал-полковник) арестовано и расстреляно 12.

Из 2 флагманов флота 2 ранга (= адмирал) арестовано и расстреляно 2.

Из 6 флагманов 1 ранга (= вице-адмирал) арестовано и расстреляно 6.

Из 15 армейских комиссаров 2 ранга (= генерал-полковник) арестовано и расстреляно 15.

Из 67 командиров корпусов арестовано и расстреляно 60.

Из 28 корпусных комиссаров арестовано и расстреляно 25.

Из 199 командиров дивизий арестовано и расстреляно 136.

Из 397 комбригов арестовано и расстреляно 221.

Из 36 бригадных комиссаров арестовано и расстреляно 34.

В дальнейшем за четыре года войны мы не понесли таких потерь в высшем командном составе. А всего было арестовано, расстреляно, сидело в каторжных лагерях 43 тысячи офицеров и генералов, Красная Армия была обезглавлена, немцы знали это, знали, что восполнить такие потери невозможно.

С 20-го года все должности начальников штабов дивизий и выше в РККА были укомплектованы командирами, окончившими Академию Генерального штаба в царское или советское время. К 22 июня 1941 года только 7,1 процента командиров имели высшее образование.

Генерал армии С. Калинин был назначен командующим Сибирским военным округом. Он принимал дела от капитана: все строевые офицеры от майора и выше были посажены! Из четырех командующих армиями в Киевском особом военном округе двое не имели военного образования. В своих послевоенных воспоминаниях маршал С. С. Бирюзов рассказывает, как он в те самые тридцатые годы, окончив академию, получил назначение в 30-ю Иркутскую дивизию на должность начальника штаба. К его прибытию эту должность исполнял старший лейтенант. И в кабинете комдива сидел тоже старший лейтенант. Все старшие офицеры дивизии были арестованы, командование дивизией вынуждены были принять на себя командиры рот.

Трагедия 41-го года была следствием страшного разгрома Красной Армии, который учинил Сталин в 37-м, 38-м и последующих годах. И никогда не счесть нам, сколько солдатских жизней пришлось положить, сколько пролито крови, чтобы на войне наши командиры выучились воевать, стали генералами, маршалами.

Говорят, первой пулей на войне убивают правду. Вот что сообщали нам первые сводки.

«Сводка Главного Командования Красной Армии за 22.VI.1941 года.

С рассветом 22 июня 1941 года регулярные войска германской армии атаковали наши пограничные части на фронте от Балтийского до Черного моря и в течение первой половины дня сдерживались ими. Во второй половине дня германские войска встретились с передовыми частями полевых войск Красной Армии. После ожесточенных боев противник был отбит с большими потерями. Только на Гродненском и Кристынопольскомнаправлениях противнику удалось достичь незначительных тактических успехов и занять местечки Кальвария, Стоянув и Цехановец(первые два в 15 км и последнее в 10 км от границы). Авиация противника атаковала ряд наших аэродромов и населенных пунктов, но всюду встретила решительный отпор наших истребителей и зенитной артиллерии, наносивших большие потери противнику. Нами сбито 65 самолетов противника».

На следующий день уточнялось: «По уточненным данным за 22.VI. всего было сбито 76 самолетов противника, а не 65, как это указывалось в сводке Главного Командования Красной Армии за 22.VI.41 г.». И мы радовались, что уничтожено, не 65, а 76 самолетов противника, что «противник отбит с большими потерями», да как же не радоваться этим почти что победным сводкам. Еще не прочитывалось, сколько героического (а в большинстве своем это останется безвестным) и какая трагедия уже обозначились между строк. Хотелось верить, верить. И откуда было знать, что уже уничтожены почти все наши самолеты, сосредоточенные на приграничных аэродромах, и это во многом определит ход первых месяцев войны. Начиная с 26 июня пойдут сводки «От Советского Информбюро». Их слушали, как слушали бы голос господа бога, если бы он раздавался из репродуктора.

Но вот появилось Луцкое направление: «На Луцком направлении в течение дня развернулось танковое сражение, в котором участвуют до 4000 танков с обеих сторон. Танковое сражение продолжается». Искали по карте: где ж этот Луцк? Далеко от границы… Но – радостный слух опережал события: наши разгромили немецкие танки. Теперь пойдут… И ждали, ждали, когда это появится в сводке. Мелькнуло еще раз Луцкое направление, Луцк, но как-то неопределенно, не про то, что ждут. Зато все больше места стали занимать сообщения о том, что красноармеец такой-то обнаружил группу немецких солдат. «15 солдат было уничтожено метким огнем отважного красномейца». Что «крестьяне Западных областей Украины и Белоруссии с первых дней войны проявляют высокую бдительность». Что «недалеко от села N крестьяне задержали двух подозрительных людей». Это оказались разведчики банды немецких диверсантов. «32 диверсанта были убиты, остальные захвачены в плен». Что «за последнее время в занятых Германией странах патриоты значительно усилили свою борьбу против поработителей». И – новые направления, новые города появлялись в сводках, все дальше, дальше от границы.

Вдруг – слух, пробудивший ярость, он сразу многое объяснил: изменил командующий Западным фронтом Павлов. Вместе с начальником штаба Климовских они бежали к немцам в автомобиле. Но наш танк догнал их на шоссе и расстрелял из орудия. Вот оно, оказывается, в чем дело.

Павлов был командиром танковой бригады в Испании, сражался смело, был удостоен звания Героя Советского Союза. В 40-м году его поставили командовать Западным Особым Военным Округом: на направление возможного главного удара. Именно здесь немцы сконцентрировали в дальнейшем основные силы, отсюда, прорвав фронт, развивали наступление на Москву. Почему на Западный Особый Военный Округ поставлен был Павлов? А некого больше было поставить после всех так называемых чисток, которые прошли в армии. До мая 37-го года этим округом (тогда он назывался Белорусский Военный Округ) командовал талантливейший наш полководец Уборевич. В 37-м году судим, расстрелян. Восемь полководцев проходили тогда по процессу: Тухачевский, Якир, Уборевич, Примаков, Фельдман, Корк, Эйдеман, Путна. Цвет нашего генералитета. Судей тоже было восемь: Буденный, Блюхер, Дыбенко, Белов, Каширин, Шапошников, Алкснис, Горячев. Судьи не надолго пережили тех, кого обрекали на смерть. Уцелели Буденный и Шапошников.

С 5 июня по февраль 38-го года Белорусским Военным Округом командует уже Белов, один из восьми судей, отправивших Уборевича на расстрел. Но недолгий ему был отмерен срок. С апреля 38-го года Белорусским, теперь уже Особым Военным Округом командует Ковалев. В июне 40-го года на Западный Особый Военный Округ поставлен Павлов. Значение округа, это видно даже по названиям, все время повышалось, уровень командования понижался. Павлов был и остался хорошим командиром бригады, а его поставили командовать округом, то есть фронтом. В первые же дни войны он потерял связь, управление войсками, фактически не знал, что творится на фронте.

После стольких заверений с высоких трибун, сопровождавшихся бравыми песенными заявлениями: «И на вражьей земле мы врага разобьем малой кровью, могучим ударом…», «Встретим мы по-сталински врага!..» – требовалось объяснить народу, что происходит, нужна была жертва, виновник всех бед. Десять дней или целые две недели Сталин пребывал в страхе и полнейшей прострации; один из теперешних историков нашел тому объяснение: у него болело горло… Наконец «верные соратники», сами ни живы ни мертвы, явились к нему (в первый миг он решил – пришли арестовать) и вручили брошенные бразды правления, побудили действовать. И были отозваны с фронта генерал Павлов и его начальник штаба Климовских, обоих судили и расстреляли. ИЗМЕНА! Вот слово, которое объясняло народу всё. Оно уже само зрело в народе.

А мы с Димой Мансуровым тем временем спешно проходили медицинскую комиссию в летную школу. Намечался сверхускоренный выпуск, набирали курсантов. Дима был шире меня в плечах, сильней, но по зрению я прошел комиссию за него. Возвращаемся, чувствуя себя летчиками, идем по проспекту Революции, главной улице Воронежа (бывшая Большая Дворянская), сверху вниз поглядываем на все остальные рода войск, попадавшийся навстречу. Зашли в сад ДК. Выстрел. Бежим туда. Еще выстрел. И вот запомнилось: на песчаной дорожке корчится человек, ноги ободраны, а от головы отстала кожа, но не лохмотьями, а как половинка мяча, наполненная кровью. И там же, на дорожке, – огромная бурая туша медведя, вся сужающаяся к носу, от него – ручей крови. И милиционер с наганом в руке. Это он застрелил медведя.

Сверхускоренный выпуск летной школы не состоялся: возможно, кто-то все же сообразил, что при такой подготовке это будут не летчики, а смертники, как доверить им самолеты, которые все на счету? Однако вот еще на что можно было надеяться: в армию призывали девятнадцатилетних, но тех, кто окончил школу-десятилетку, призывали с восемнадцати лет. И я срочно экстерном начал сдавать экзамены за десятый класс, и учителя соглашались принять, все сдвинулось в жизни. Экзамен по химии принимала строгий наш директор школы Екатерина Николаевна Попова. Мы сидели на скамейке на проспекте Революции, напротив ресторана и гостиницы «Бристоль», на другой скамейке сидел Дима Мансуров, подсказывал мне, потом к нему подсел пьяный и очень веселился.

– Ты на себя посмотри! – негодовала Екатерина Николаевна. – Нет, ты посмотри на себя и на Мансурова! Мансуров идет, я понимаю, от него прок будет. А ты что идешь?

Но аттестат мне был выдан. А в армию нас опять не взяли: нам обоим было по семнадцать лет. И вот тогда мы решили бежать в полк к моему Юре. По нашим расчетам он находился где-то в районе Смоленска. Смоленск был уже взят немцами, но разнесся слух, опять же – слух, что наши отбили город. Мы пришли на вокзал брать билеты до Смоленска. Разумеется, нам их не дали, но дежурный по вокзалу завел нас к себе в комнату, внимательно выспрашивал, откуда нам известно, что наши войска взяли Смоленск. Он тоже хотел верить.

Уже уехал в эвакуацию авиатехникум, в тыл, на Волгу. Готовили к эвакуации 18-й завод. Фронт приближался. Но впереди фронта, как хлопья сажи с пожарища, пригнало беженцев. Черные от солнца и пыли, иссохшие, они ехали в телегах под брезентовой крышей, шли пешком, кто в чем успел уйти, несли детей на руках, губы спекшиеся, а глаза… Страшно было глядеть в их глаза, они видели то, чего еще не видели мы. Впервые так явственно дохнуло войной.

Дядя мой, Давид Борисович Зелкинд, был уже призван в армию, шинель, узкие медицинские погоны на плечах: в Воронеже формировался армейский госпиталь. Он – на фронт, семья – в эвакуацию. Но оставалась надежда: под Воронежем Диминого отца назначили командиром полка связи, который тоже только еще формировался. И мы договорились так: Дима поедет к нему, попросит, чтобы нас взяли в полк, и до определенного часа сообщит мне. И он поехал, договорился, но была у него девушка, с ней и загулял он на радостях, а когда спохватился, мы уже уехали. Все это узнал от него потом, из письма. А после войны, когда Димы уже не было на свете, случайно узнал, что она вышла замуж. И далось ей это не просто: жених непременным условием ставил невинность невесты. Но нашли врача, и врач этот сумел убедить жениха, что в отдельных случаях так бывает, в медицине такие случаи описаны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю