Текст книги "Не встретиться, не разминуться"
Автор книги: Григорий Глазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
14
Странное письмо из Таганрога, потянувшее в дальнейшем из тугого клубка трагическую нить с вплетением многих судеб, Петр Федорович получил утром в субботу.
Созрели предосенние умиротворяющие безветренные дни, когда вот-вот паутина бабьего лета мягко зацепит тебя по лицу. Жались к земле по утрам туманы; пока не всплывет повыше теплое солнце, они оставались в ложбинах, медленно перетекали в низинах полого падавшего с угоров шоссе и стлались по желтевшим кукурузным полям, иногда вползали в город со стороны аэродрома.
Петр Федорович не был грибником, но любил в такую пору доехать троллейбусом до последней остановки у кольцевой дороги, по большой дренажной трубе перебираться на тропу, пробитую в жестких кустах багряного шиповника, и километра три брести до леса. Там, выбрав солнечную сторону, посидеть на пне или коряге и, вдыхая первую прель оголявшегося бора, слушать, как перекликаются грибники, там он о чем-нибудь думал и ждал, пока знакомая уже по здешним местам немолодая женщина в синих шерстяных спортивных брюках, заправленных в красные резиновые сапоги, в мягкой куртке, простеганной большими пузырящимися квадратами, выйдет из-за деревьев, держа в потемневших, липких от маслят пальцах нож и отяжелевшее пластмассовое ведро. Она показывала ему свой «улов» – это была не жадность, а радость жизни, а он с видом знатока, втянув носом свежую грибную сырость, хвалил и получал шутливое приглашение отведать «с лучком и со сметанкой». И случалось, тут же просыпался аппетит. И когда женщина скрывалась за мыском сосняка, Петр Федорович доставал из кармана плаща бутерброд с колбасой или сыром и с ощущением молодости и здоровья съедал его…
В эту субботу настроение идти туда было сбито письмом из Таганрога – корчившийся старческий почерк на выдранном из школьной тетради листке в клеточку: «Уважаемый товарищ Силаков! Не сразу разыскал ваш адрес, да и нужды в этом прежде не испытывал. Но мой товарищ по войне, бывший радист Хоруженко Иван Мефодиевич, прислал местную областную газету с материалами про торжества в Городе, где состоялось открытие памятника его защитникам и освободителям. И снова как обожгло, горло обида перехватила: торжествовали, да не все. Не было тех, кто тоже заслужил находиться среди почетных гостей у памятника, тех, которые не сдали Город, как считаете Вы и другие. Мы не позволили немцам сообщить тогда, что он в их руках. Но те люди – герои августа сорок второго года не признаны. Прочитал я Ваше интервью и хочу спросить: зачем же теперь на страницах газет и книг отдавать врагу этот Город, его землю, во глубине которой кровь его защитников? В Вашем интервью ложь. Ею Вы как бы обрекаете людей на вторую, но бесславную смерть. Бабанов Павел Григорьевич, бывший командир и начштаба 1-го СБОНа (сводный батальон особого назначения), который сломал синюю стрелку на немецких картах, не дал ей продвинуться там, где СБОН держал оборону».
Дочитав, Петр Федорович положил очки поверх письма и долго смотрел на него, словно там могли проступить еще какие-то слова, затем, хмурясь от оскорбительных строк, еще раз перечитал их, ощущая, как, сбившись с ритма, заторопилось сердце. Он достал из тумбочки валокордин, накапал в рюмочку и, залив сразу замутневшей водой, кривясь, выпил.
Удивление, гнев, обида, что незаслуженно обвинили во лжи, не давали покоя. В конце концов можно бы и плюнуть на это письмо, бросить его в мусорное ведро – экая печаль: какой-то там Бабанов из Таганрога, да плевать мне на тебя, мало ли вас, строчкогонов! Но что-то зацепило, обозлило, и Петр Федорович никак не мог отойти. «Нет, любезный Павел Григорьевич Бабанов, вы и не предполагали, на кого нарветесь! – злорадно подумал Петр Федорович. – Тут у вас сорвалось! Писали на арапа, просто как одному из тысяч участников обороны Города, а нарвались на участника особого!» – И мысль эта как-то успокоила. Петр Федорович обмяк, рот потянуло судорожной зевотой.
Вообще в последнее время с Петром Федоровичем происходило непонятное. Умевший и любивший засиживаться за полночь с книгой ли, с газетой, со своими думами один на один, когда вокруг тишина и покой, теперь он с каким-то странным нетерпением торопил время, – скорей бы сумерки, вечер, ближе к ночи, чтоб в постель – и заснуть. Не потому, что морил сон. Хотелось как бы отделиться от всего, исчезнуть для себя, уйти в глубину, где ни звука, ни просвета, спать, словно вдохнув наркоза. И едва ложился, радовался мысли, что он на пороге желанного небытия. Утром просыпался с сожалением, пробуждение означало конец сладостной глухоты и немоты, возвращение оттуда, где нет ничего из яви, нет воспоминаний, а приход дня – это опять долгое ожидание той радостной минуты, когда за окном снова стемнеет, можно снять протез – чужую лишнюю руку с мертвыми восковыми неподвижными пальцами, огромная тень от которых угрожающе-скрюченно отпечатывалась на стене, – и, натянув до подбородка одеяло, смежить веки. Но иногда его пугали это блаженство отсутствования, беспамятство: «Что со мной? – думал он. – Как старческое ожидание смерти». Испуг, однако, был краток. Каждый день Петр Федорович торопил приход ночи и вновь просыпался с сожалением. «Наверное, таково требование организма, – успокаивал себя Петр Федорович. – Устало тело, устали душа и разум. Пройдет», – философски заключал он.
Недоуменное раздражение от письма осело. И думал он уже жестче, спокойнее. Этот хромой Хоруженко, заявившийся тогда в гостиницу, плюгавенький, похожий на пьянчужку, может, и вовсе проходимец. Сунул под нос какую-то цидулку замызганную, без госпитального штампа и печати. Таких немало объявилось, новоявленных ветеранов. Вот и защитника нашел, какого-то Бабанова из Таганрога… Во-первых, что это за 1-й СБОН, был ли у нас такой тогда, во-вторых, имелся ли в нем начштаба Бабанов Павел Григорьевич?.. Ишь ты, публицист какой: «…зачем отдавать врагу теперь на страницах газет и книг Город»… Что значит «Город не был сдан»?.. Экая чушь!.. И кому сообщает – мне!..
Петр Федорович полистал книгу Уфимцева, отыскивая нужное место. Вот оно: «Огромный промышленный Город лежал по бокам сильной судоходной реки. Он разросся не в глубь суши, а вдоль речных берегов… Шли кровавые уличные бои. Превосходство у немцев было многократное, в танках и авиации – полное. Я, как командующий Оборонительным районом, понимал, что противник вот-вот расчленит нашу оборону, слабевшую с каждым днем, не получавшую подкрепления, переправится через реку на юге и севере и замкнет нас. Люди были измотаны многосуточными боями, полуголодным существованием. Наступило время единственного разумного решения – уйти из Города, увести еще боеспособные части, спасти их. После долгих сомнений я сообщил в штаб фронта. Ответа не было долго. Видимо, и там раздумывали, ждали согласия Ставки. Получил его на следующий день. Мой первый заместитель, полковник Губанов, уже несколько суток находился в частях, выдвинутых далеко на запад. Они держали оборону там, где река крутым изгибом уходила в степь, а затем возвращалась в черту Города. Здесь стало особенно сложно – ровное место, простор для немецких танков. В самом Городе противник с ходу прошел территорию завода «Сельмаш». Я приказал Губанову послать туда какой-нибудь батальон, а самому организовать вывод со всего участка артиллерии, пригодной техники, вывезти боеприпасы… В сорок четвертом году Губанов погиб: снаряд самоходки накрыл его машину на переправе… О том, что Город будет сдан, я как командующий должен был известить обком партии. Находился он в центральной части Города, километрах в 10–12. Я распорядился отрядить туда офицера с пакетом…»
…Резервная рота только числилась таковой. Вымотанная, выбитая на две трети, оглохшая от грохота в уличных боях, она как бы обретала слух, выхаркивала гарь, прозревала, ослепшая от чада, дыма, бессонья, – первые сутки обмывалась, ела горячее варево, спала в полуразрушенном здании бывшей МТС в пяти километрах от Города, выведенная в ближний тыл на двухдневный отдых из безумия трехнедельных гибельных боев, когда кровь сливалась с цветом кирпичного крошева рухнувших домов, а цвет лиц и рук шел в масть с дымами пожаров, въевшихся в небо.
В каморке с цементным полом, где прежде находилась инструментальная, старые деревянные стеллажи пахли промасленным железом, – наборами гаечных ключей, сверл, резцов. Здесь и устроились командир роты двадцатилетний лейтенант Силаков и его телефонист. На войне любой уголок покоя обживается быстро, неизвестно насколько судьба разрешит такую вольность, как ежедневное умывание или свободный сон в одних подштанниках, когда солдат, прежде чем заснуть, успевает блаженно, по-домашнему пошевелить пальцами ног или почесать голой, жесткой, как наждак, пяткой другую ногу…
Жаркий август безраздельно соединил духотой день с ночью и, казалось, землю с небом.
Силаков, легко одолев полкотелка постной пшенной каши и запив ее кипятком, в котором телефонист запарил степную мяту, вышел за порог в одной нательной сорочке, вылезшей из бриджей, босой, и, ощущая теплоту колкой травы, смотрел в ночную степь, темную на востоке, словно там не существовало ни человеческого жилья, ни самих людей, ни жизни птиц, зверей, комашек, злаков. Все пусто-темно. Угадывалась только прохлада реки и горбатый мост через нее, видимый днем вдалеке.
Силаков задрал голову. Высоко на черное небо демаскированно-открыто приклеились блестки звезд. Глубоко затягиваясь цигаркой, он, словно экономя, бережно выпускал дым через ноздри, наслаждаясь покоем, сытым урчанием в животе, ощущением его наполненности и тем, что впереди еще целых шесть-семь часов сна. За спиной, за прогретыми кирпичными стенами, застелив цементный пол сухой полынью, сопя, стеная, храпя, скрипя зубами, вздрагивая, что-то бормоча, спали его солдаты. И не могла юному Силакову прийти в голову страшная мысль, что пройдет пять, десять, двадцать и более лет, и кто-то из них, кто уцелеет, научится вроде невинно, но так, чтоб поняла, говорить своей секретарше: «Скажите ему, что меня нет, в длительном отъезде» и, услав ее, осторожно из-за шторы станет смотреть сквозь огромное окно, чтоб увидеть хотя бы спину просившегося на прием, согбенную спину человека в старом драповом пальто, а уже не в той короткой шинельке из зеленоватого английского сукна, на которой волок этого самого человека в сорок втором с перебитыми ногами через нейтралку к своим, петляя от воронки к воронке меж разрывами мин…
Родись такая мысль в голове Силакова, он бы ужаснулся: неужто они смогут тогда жить, существовать в одном мире, как сейчас в этом полуразрушенном здании МТС, где, поев из одного котелка, угостив друг друга махрой и огнивом, поделившись патронами, наконец, заснули доверчиво рядом, готовые в любую минуту спасти лежащего обок?..
– Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! – в проеме возник телефонист. – Вас просют из штаба.
– Кто? – Силаков поплевал на пальцы и пригасил цигарку.
– Не знаю. Приказано вас.
– Чего попить есть? – Силаков не спешил, старался угадать, кто и зачем.
– В котелке чай холодный.
Он пил медленными глотками, особой жажды не испытывал, так – тянул время, уж очень не хотелось в эту спокойную ночь никаких новостей или перемен. Поднеся трубку к уху, нажал клапан и вяло сказал:
– Силаков слушает.
– Силаков! Где пропадаешь?.. Чего так долго?.. – голос командира полка был нетерпелив, нервен, вот-вот обложит.
– По нужде выходил, товарищ подполковник.
– Ел за троих, что ли, лопухов подтереться не хватило?.. Немедленно заводи колымагу, бери двух автоматчиков, самых надежных. Поедешь в главный штаб. Соображаешь? К такому, как я. Соображаешь? Как нужно выглядеть, учитывай! Все! Действуй!..
– Да-а, тут не отбрешешься, – Силаков сунул трубку телефонисту, путаясь в догадках, что придумало ему начальство на сей раз…
Из главного штаба Оборонительного района, получив из рук начштаба пакет и выслушав объяснения, как найти обком партии, предостережения, наставления, какие-то слова об ответственности и о военном трибунале, Силаков отбыл на полуторке в сопровождении двух автоматчиков.
Над Городом в ночном небе качалось зарево, дым словно приподнимал и опускал его на своих буграх и столбах. Взлетали по-змеиному шипя немецкие ракеты и, разгораясь в зените белым светом, угасая на излете, медленно опускались на крыши домов, на брусчатку улиц, цеплялись за ветки в скверах и садах. Всполошенно, как разбуженный ночью пес, злобно заходился лаем пулемет, ему откликался другой, подстраивались автоматы. Потом опять все стихало, порою вскидывался одиночный винтовочный хлопок, и по небу, как спичка по коробку, чиркал быстрый светлячок трассирующей пули.
Ехали медленно, чтоб меньше шуметь, – задами, по тем кварталам, где одни дома уже стали остудившимися руинами, а другие разгорались в пожарище. Тут был, конечно, риск нарваться на немцев или схлопотать от своих – ночью, в неразберихе. Силаков, сидя в кабине, стриг глазами по сторонам, держа руку на автомате, лежавшем на коленях, и старался успеть увидеть то, что на войне всегда хорошо бы заметить первому. Шофер – дошлый немолодой сержант, водил машины до войны в Монголии и в горах Таджикистана. Не стесняясь Силакова, старше которого был вдвое, он материл дорогу, загроможденную поваленными фонарными и телефонными столбами, обмотанными проводами, выброшенными взрывом тротуарными бордюрами, материл без повторов, круто перекладывая баранку то влево, то вправо. В каком-то месте все же влетели в воронку, сильно тряхнуло, что-то звякнуло под кузовом, и сразу из-под машины полетело такой силы чихающее тарахтенье, словно с места рвануло несколько танков.
– Глушитель потеряли, – сказал шофер. – Что будем делать, лейтенант?
– Пока выключай, – приказал Силаков. Он понимал, дальше ехать так нельзя, немцы начнут лупить минами по нагло громкому и непонятному шуму и в конце концов накроют. – Пойдем пешком. Хоть и дольше, зато надежней.
– А машина?
– К чертовой матери!
– Жалко, лейтенант.
– Тогда гони в роту. Только дай нам отойти за дома.
Силаков и два автоматчика пустились бегом и, когда уже перебирались через завалы кирпича, досок, штукатурки, далеко позади услышали пулеметное стрекотание полуторки, а затем прерывавшие его воющие удары немецких мин…
Все, что оставалось в Городе живым, переселилось, зарылось, вгрызлось в подвалы, погреба, глубокие щели, вырытые руками войны, заползло под созданные ею каменные навесы, перекрытия, деревянные настилы, будто род человеческий вспомнил свое далекое пещерное существование и сейчас с атавистической надеждой вернулся к нему…
Обком партии расположился в коридорах и отсеках подвальной части Дворца пионеров, выстроенного перед самой войной. Отсюда руководили еще советскими районами, в которых оставалось немало очагов жизни населения, не успевшего или не захотевшего эвакуироваться.
Часовой вызвал какого-то немолодого мужчину в военной форме, но без петлиц. Тот повел его по длинному полутемному переходу. Гулко, звеняще отскакивали в тишине от цементного пола их шаги. У железной двери с трафаретной надписью «Распределительная» Силакову велено было подождать. Он огляделся. Тускло светились забранные в сетчатые колпаки две лампочки – в начале и в конце коридора, – видимо, где-то еще работала подстанция, – по потолку тянулись толстые трубы коммуникаций, торчали стояки, просочившись на стыке, с метрономной частотой капала вода. Наконец Силакова позвали. В маленькой комнате без окон, в которой прежде была какая-то подсобка, у обычного фанерного письменного стола стоял секретарь обкома – невысокий рыхлолицый тучный человек, разминавший в пухлых пальцах папиросу. Несмотря на духоту, на нем была суконная «сталинка», на ногах глянцево начищенные хромовые сапоги. Силакова удивил их детский размер и детская ладошка, протянутая ему. Но оказалась ладошка сильной. Доложившись, Силаков показал удостоверение и, расстегнув гимнастерку, вытащил из-за пазухи пакет, чуть помятый и влажный от пота. Пока хозяин кабинета читал, часто, как в тике, покусывая уголок губы, Силаков разглядел, что комната освещалась одной подпотолочной лампочкой, на столе почти не было бумаг, лежала пачка папирос «Наша марка», от трех армейских телефонов тянулись провода, на стене висела покрапленная цветными пометками план-карта Города и на вбитом костыле – ППШ…
– А генерал Уфимцев обещал, что Город не сдадим, – сломав зажатую в пальцах папиросу, которую разминал все время пока читал, секретарь обкома выбросил ее в урну.
– Не сдадим! – кивнул уверенно Силаков.
– А что ж ты мне принес, лейтенант? – он протянул Силакову генеральское послание. – Читай, читай, – хмуро сказал, заметив нерешительность Силакова.
Прочитав, Силаков опешил. Осторожно, словно к бумажке был прищеплен невидимый взрыватель, положил ее на стол.
– Вот оно как… Можешь идти, лейтенант. Ответа не будет. Доложишь, что вручил.
Козырнув, Силаков вышел.
Добрался в роту уже на рассвете, огорошенный тем, что узнал, и интуитивно решивший пока об этом никому не болтать.
Едва скользнул первый солнечный луч, война, отдохнувшая за ночь, снова принялась за неоконченную в этом Городе работу. В разных концах пулеметная, автоматная и винтовочная стрельба переходила в сплошной, без пауз треск, его накрывал сперва шелестящий и свистящий вой мин и снарядов, тут же переходивший в слитный гул разрывов, с металлическим отзвоном ударяли воздух орудия танков и самоходок, вскидывались новые и новые пожарища, их дымы постепенно набирали пепельно-рыжую густоту, пламя снизу будто поджаривало эти рукотворные вонючие облака, и они спешили вверх, заволакивая просветлевшее, продышавшееся и отдохнувшее за ночь небо, а из их нутра на землю сыпались какие-то ошметки – то, что еще недавно было обутыми на ноги сапогами, плащ-палаткой, шинелью или подушками, матрасами, столами, пианино, рукомойниками, кухонной утварью…
Через две недели лейтенант Силаков, уже будучи где-то на марше, прочитал в армейской газете сводку Совинформбюро: «После ожесточенных уличных боев с превосходящими силами противника наши войска вынуждены были временно оставить Город…», а ниже – обращение обкома партии к населению с призывом создавать партизанские отряды…
«Так что, уважаемый Павел Григорьевич Бабанов, ваши эмоции одно, а факты – другое», – сказал невидимому собеседнику Петр Федорович и, воодушевленный воспоминаниями, сел сочинять ответ в Таганрог: «Уважаемый товарищ Бабанов! Не стану вступать с Вами в спор, распутывать какие-то Ваши претензии и обиды на кого-то. Прежде чем писать мне, мягко говоря, оскорбительное письмо, Вам следовало уточнить факты. Слухи, домыслы, желаемое всегда пасуют перед ними. В подтверждение рекомендую прочитать книгу генерала Уфимцева «Огненная стена». Он тогда командовал там Оборонительным районом. Всякие обвинения, тем более во лжи, требуют доказательств. И выбитые на только что установленном памятнике строки о том, что Город все-таки был сдан немцам, содрать не так-то просто. Они взяты не с потолка, а из официального государственного документа – сводки Совинформбюро. С уважением П. Силаков».
15
Утром, в начале десятого, Юрий Петрович сдавал дежурство.
– Чем порадуешь? – спросил коллега, вытаскивая из кейса фонендоскоп и молоточек. – Как ночка прошла?
– Весело. Два свежих инсульта. Мужчины. Старушка, – не ясно: сильные головные боли, до тошноты. Нужна консультация нейрохирурга, нет ли там опухоли. И дискогенный радикулит, острый. Спортсмен-штангист.
– И все – в мои палаты?
– Нет. К тебе старушку.
– Места остались?
– У нас одно – женское, и два мужских в первой неврологии.
– И это – после пятницы, после выписки! Три места на два отделения на субботу и воскресенье! Куда я класть буду? К себе на квартиру?! Или в приемную облздрава?! – кипятился коллега…
Знакомые слова, знакомая реакция. У Юрия Петровича уже давно все умолкло в душе. Кто услышит? Что толку? Кто поможет?.. Беспросветность, нищета… Всеобщее беспалатное убожество… Что же я тут могу?..
Юрий Петрович позвонил отцу:
– Папа, Алеша у тебя?
– Нет.
– Тогда я заеду.
Сняв туфли и пиджак, Юрий Петрович улегся на диван и, смежив веки, потянулся.
– Устал? – Петр Федорович всматривался в осунувшееся за ночь лицо сына.
– Побегал. В приемный покой дергали… Пока описывал, то да се… Часа три подремал… Папа, что Алеша?
– В каком смысле?
– Он с тобой не делился, чем собирается заняться? У нас с ним как-то разомкнулось… Не будем сейчас искать причины.
– Он мне ничего не говорил о своих планах.
– Меня и Катю это тревожит.
– Пока не вижу оснований. Пусть адаптируется… Так мне кажется. Впрочем, вы родители, вам решать.
– Зачем ты так? Сейчас у тебя больше возможности влиять на него… Мы не ревнуем. Зачем же эти игры?
– Ты меня не так понял, – Петру Федоровичу стало жаль сына, не тот случай, чтоб наслаждаться своим превосходством. – Если хочешь знать мое мнение, – не торопите Алешку, – уже искренне сказал он.
– Хорошо, посмотрим, – Юрий Петрович смиренно пожал плечами, с болью понимая, что выбора у него нет.
Глядя на измученное лицо сына, – на обведенные усталостью смуглые скулы, на оттянутые морщинками книзу уголки рта, на выпуклые залысины и мешки под глазами, Петр Федорович с нежностью вдруг тоскливо осознал, что этот забеганный, задерганный многими дневными и ночными думами, далеко уже ушедший из молодости и беззаботности черноволосый седеющий человек – его сын… Юрочка, теперь уже ясно – навсегда оставшийся всего лишь врачом-ординатором, который изотрет еще не одну пару подошв, носясь по длиннейшим коридорам огромной тысячекоечной больницы. Добираться до нее от дома сложно: трамваем, троллейбусом и маршруткой. Десять километров туда и столько же обратно. Ежедневно. Семь-восемь дневных и ночных дежурств в месяц. Пока был молод, вроде пустяк, ну помнут в транспорте, летом попыхтит в давке, зимой померзнет на остановках – не беда. А сейчас уже видно: все стало даваться тяжелее… А что будет, когда за пятьдесят перевалит?.. Защитился бы в свое время – кандидат, доцент на кафедре. И денег больше, и все полегче… – И тут Петр Федорович улыбнулся.
– Ты чего, папа?
– Помнишь, каким я был двадцать лет назад? Быстрый, поджарый. Я снимал протез, и мы с тобой наперегонки бегали в парке. Помнишь? Ты даже маме говорил: «Отец у нас еще молоток»… И я тогда думал: не дай бог дожить, когда в глазах сына станешь развалиной, поймешь, что он переживает, вспоминая тебя иным. И дожил…
– Ты что, плохо себя чувствуешь?
– Нет… Неважно выгляжу?
– Я просто так спросил… Может, ляжешь к нам? Прокапаем тебе что-нибудь сосудики подкормить. Курс массажа. Кардиограмму сделаем. Обследуешься, в твоем возрасте раз в год нужно.
– Не хочу, сынок. Ляжешь в больницу – чего-нибудь найдете, и выйдешь оттуда хроником…
– Как ты съездил? Удачно?
– Съездил… Что тут может быть удачно или не удачно? – поморщился Петр Федорович. – Обычная ветеранская затея.
– Ты давно к нам не заходил. Катя обижается.
– Так уж обижается!
– Зря ты… Она искренне…
Петр Федорович не верил в искренность невестки. И хотя отношения внешне вроде и благопристойные, он и покойная жена видели, как сын мечется между ними и Катей, стараясь все сглаживать, устранять, гасить, примирять. Но всю жизнь человек не может быть «между», когда-нибудь устало опускает руки и уже навсегда остается в одном из лагерей. Сыновья чаще уходят в стан своих жен. Такое случилось и с Юрой. Силаковы-старшие молча, но обиженно ревновали, потом смирились и, чтобы не возникало маленьких и больших конфликтов, часто шли на компромиссы. Не потому, что всегда чувствовали свою вину. Сын считал, что ради него, ради его спокойствия родители могли бы и уступить. Они и уступали…
– Останься, ляг поспи. Может, Алеша придет, пообедаем вместе, – мягко попросил Петр Федорович.
– Нет, па, пойду. Уйма работы. Взял домой истории болезней, ночью не успел, – тяжко, с неохотой поднялся Юрий Петрович.
– Ты зарос, постригся бы.
– Катя тоже говорит, – это означало: она заботлива, следит за мной. – Тебе ничего не нужно? – как обычно спросил он. И в этой в сущности пустой фразе именно слово «ничего» предрешало такой же привычный отказ Петра Федоровича:
– Нет, ничего…
Сын ушел, а Петр Федорович, поглаживая мертвую желто-восковую кисть протеза, разглядывал, будто впервые увидел, давние царапинки на ней и жалостливо думал о сыне: добрый, деликатный, хороший, и врач способный, но без хребта – как идет, так и ладно, что есть – то слава богу. Как многие из этих, кому за сорок. Петр Федорович четко делил их: одни хваткие, напористые, циничные, шкурная цель ясна и – прут. Важно достичь, употребив для этого государственную службу, профессию, знакомых, начальство, подчиненных. Делают все точно, азартно, потому что это – высокопроцентный вклад на личный счет. Нужно ли их дело обществу – не интересует. Хотя вкалывают до изнеможения, из подчиненных выдавливают все, приказы начальства выполняют безоговорочно, с ангельскими мордами соглашаются с выговорами. Главное – удержаться на плаву, выжить, чтоб, поднявшись на одну служебную ступеньку, крутить с большим усердием педали и снимать вкусную пенку. Исполнители, они не умеют оскорбляться, улыбки, где надо – уживчивые, где надо – снисходительно-победительные. О себе не стесняются сказать: «Мы опора тех, кто решает, арматура в бетоне. А как и зачем решают – не наше дело». Иначе не могут или не хотят, в новое уже не верят, боятся – слишком опасны его сложности. Другие же, вроде Юры, честные, совестливые, могли бы немало, но по привычке бунтуют лишь в стенах собственных квартир, лежа рядом с женами, обсуждают, как было бы лучше. Ночные теоретики. Но за порогом дома их жизнь снова жует пожухлую солому вчерашнего страха: пусть уж будет, как шло, лишь бы не хуже… «Уживчивое поколение», – называл Петр Федорович и тех и других. Иногда он обвинял их, иногда миловал… Имел ли он право судить сына, его друзей, знакомых, кому столько наобещали в отрочестве, но лживое время опрокинуло и понесло мордой о донный песок. Опрокинуло, отравило. Одних – страхом, других – безразличием, третьих цинизмом… Его, Петра Федоровича, поколение верило. Слабое, конечно, утешение. Но хоть как-то можно оправдаться на вопрос: «А где же вы были?» А эти, ровесники его сына, не верят, потому что все ведали…
Время делало людей или люди делали его? Непростой вопрос… Какие же силы и сколько лет понадобится, чтоб растопить этот слой вечной мерзлоты?!