Текст книги "Не встретиться, не разминуться"
Автор книги: Григорий Глазов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
11
Вагон, в котором ехали Петр Федорович, остановился почти в центре перрона, Алеша увидел деда, двигавшегося – от окна к окну – по проходу.
Они торопливо, неловко обнялись, Алеша подхватил чемодан, спустились в тоннель, выводивший на привокзальную площадь.
– Как съездил? – спросил Алеша, посматривая на небритое, вроде усохшее лицо Петра Фёдоровича.
– Съездил…
– Подарок внуку привез? Заводной автомобильчик или надувную резиновую белочку?
– Не догадался.
– Зря.
– Что тут? Какие новости?
– Годами ничего не меняется, а ты хочешь за несколько дней, чтоб новости…
– Как родители?
– Живы, здоровы.
– Что ж, богатая информация…
Вышли на площадь. У стоянки такси уплотнялся хвост – на час, если не больше.
– Подожди, я сейчас, – Алеша поставил чемодан и двинулся через площадь к месту, где парковались частники. Но никто не хотел везти в город, норовили куда подальше: длинная дорога – длинный рубль. За кустами стоял серый «Москвич» со свежим загрунтованным и зашкуренным пятном на дверце. Хозяина в куцей мятой кожаной куртке с обтершимися добела складками, смотревшего с вопросительным ожиданием, Алеша вычислил сразу по мутноватым глазам в красных кроличьих прожилках и губам, пересохшим от внутреннего непохмеленного жара.
– Ну что, водила, стоять не надоело? – спросил Алеша.
– Далеко?
– На Банковскую.
– Как поедем?
– Трояк.
– Садись. Может, еще кого укомплектуем, ежели по пути?
– Не надо. Нас двое. Я и дед.
– Где дед-то?
– Сейчас приведу.
– Из деревни, что ли?
– Да, кабана привез.
– Почем сдавать собираетесь?
– Еще не знаю.
– Если не жирный, возьму окорок.
– Там видно будет, – Алеша пошел за Петром Федоровичем.
Когда уселись, водитель, оглянувшись, сказал Алеше:
– Что ж ты гнал про кабана, парень?
– Шутки надо понимать, дядя…
Дома, едва вошли, Петр Федорович недовольно потянул носом:
– Не проветривал? Ни разу не заходил?
– Вчера. Извини, – Алеша распахнул форточки обоих окон. – Питаться будем?
– Чай поставь.
На кухне Алеша вытащил из холодильника мясо, плавленые сырки, пачку пельменей, вареную колбасу, вспорол плоскую банку сардин. Все это накупил накануне.
– Пельмени варить, дед?
– Мне яишенку зажарь… Чай поставил?..
Оба ели быстро, проголодались.
– Вкусная штука колбаса, – подмигнул Алеша.
– К чему у тебя еще вкус прорезался?
– К пончикам с повидлом, – отшутился Алеша, поняв, куда гнет дед. – Мама их здорово варит в масле.
– А еще к чему?
– Тебя не было неделю, ты что, надеялся, что я за это время какой-нибудь диплом огребу?.. Не придумал я еще ничего. Устроюсь куда-нибудь… Где меньше пачкаться.
– В каком смысле?
– В дерьме, которое вы тут разводили всю жизнь.
– Кто это «вы»? А ты, чистюля, не участвовал?
– Я учился в школе.
– Сосали вино в подъездах из горла, тискали одноклассниц?
– А что вы предлагали нам взамен? Петь хором комсомольские песни? – взорвался Алеша. – Брехня в школе, дома умолчание… И кто с нами хотел говорить обо всем?
– А вы хотели такого разговора? Вы на мир смотрели сквозь динамики магнитофонов, а уши заткнули здоровенными наушниками.
– Так мы, дед, не доберемся до конца: мы не слушали, потому что нам не говорили, а нам не говорили, потому что мы не слушали! Где тут голова, где хвост?! – крикнул Алеша.
– Почему ты на меня кричишь? – Петр Федорович спокойно нанизал на вилку кусочек хлеба и вымакивал в тарелке остатки глазуньи.
– А на кого?.. Я знал, что этот разговор возникнет… На родителей? Какой с них спрос? Они же меня боятся теперь… В рот заглядывают – что изреку. Папа какой-то отмороженный, лебезит передо мной. Все ублажает, советы спрашивает!.. Обхохочешься!.. Он что, и на работе такой? Как мне теперь относиться к нему?
– Отца своего не тронь. Он ко всему еще и мой сын. Хороший сын, и человек порядочный. А если ты не способен понять его и маму, значит, ты дурак.
– Пойми, дед, – Алеша с боков сжал ладонями грудь, – не я один такой дундук. Нас миллионы двадцатилетних. И вдруг нам на голову посыпалось по телевидению, из газет и журналов столько да такое! В особенности для нас, вернувшихся оттуда. Только и слышишь: «культ личности», «последствия культа»… А что мы знали про это? Что мы знаем? Он для нас, как Иван Грозный для вас – история, эпизод из школьного учебника. И то, и другое чёрт-те когда было!.. Но, выясняется, имеет отношение к моей жизни. К сегодняшнему бедламу. Вот те на! Прут с мясокомбината вырезку на бифштексы, ножки на холодец, с молокозавода тащут сливки и масло! Мама моя это покупала, называлось «достать». Если бы было украдено у соседа, мама не купила бы… Принимаются грозные постановления. От них же толку никакого! Ты «Прожектор перестройки» смотришь? Отпад!.. При чем здесь «культ»? Когда он был-то? Может, действительно нужно, как при вашем «культе», министра любого за грудки и туда? Чтоб все знали: не выполнишь – загудишь на червонец или к стенке… Иначе они чихали на вашу перестройку…
Отложив вилку, Петр Федорович слушал и думал: «Боже мой, какая сумятица у них в голове! Как мы перед ними виноваты!..»
– Сталина уже нет, Алеша, – сказал он.
– Найдутся другие!
– И ты готов – с ними?
– А чего? Готов!
– Заменить одни фамилии другими, одних рабов и надсмотрщиков другими и – проблема решена? Пружина страха лопнула, Алеша. И слава богу! Но общество наше развратили болтовней, ложью, демагогией. Рабочим без устали внушали: вы – гегемоны. А гегемоны тащат через проходную канистру финской краски, сальники, поршневые кольца, сбывают мастерам-частникам. Почему бы нет? Начальник главка берет «на лапу» десятки тысяч, выделяя кому-то металл. И не сверх лимита, – положенный. «Вы в долгу перед рабочим классом!» – долдонили на собраниях. В долгу считались писатели, актеры, художники, композиторы, вся интеллигенция. В каком долгу? Чушь! Он у меня в долгу, этот «гегемон». У меня отваливаются подметки на новых штиблетах. У меня «летит» агрегат на холодильнике, не проработав и месяца.
– Потому что никто ничего не боится уже, дед.
– Да, страх стал ручной, а совесть за последние двадцать лет растворили в словах: «Все идет хорошо, страна на подъеме, и пусть будет тихо…» – Петр Федорович нервно чиркал спичкой по коробку, прижав его протезом, но никак не мог зажечь, дрожали пальцы. Наконец прикурил. – После Сталина, Алеша, кончилась эра истового раболепия, преданных послушников. Последующие, как от кровосмесительства, выродились в равнодушных и тихих, безразличных и наглых, «отмороженных», как ты говоришь, и рвачей. – Петр Федорович говорил и мучился от мысли, сколько звеньев не хватает между ним и внуком, какие провалы он заполнял сейчас тривиальностями, прописями. Зачем? Вон на столе куча газет и журналов. Там все… Пусть читает… Но это, как отмахнуться… Он сощелкнул пепел в пустую банку из-под сардин. Мерзко запахло паленым маслом.
– Не понимаю, почему, почему, почему?! – Алеша застучал кулаками по столу. – Откуда пошло?
– Издалека. Оттуда, где мне было тринадцать-четырнадцать лет… А дошло сюда… Недавно, ты уже в пятый или шестой класс ходил, один начальничек с бо-о-льшими погонами на плечах запретил армейским библиотекам выписывать «Юность» и «Новый мир». Но ты про это и не слышал.
– Как запретил? Почему?
– Там печаталась правда о войне. Для вас же не должно было быть ни ужаса сорок первого, ни плена, ни напрасной гибели солдат из-за бездарных генералов, ни разгромленных в окружении дивизий. Чтоб не возникал вопрос: как так, кто виноват? Лучше, чтоб война выглядела, как гладкая дорога до Берлина. Убивало, конечно, и тогда, люди гибли, но только героически. А когда вам достался Афганистан, оказалось, что случались и окружения, и плен. Но были ли вы готовы к этому? То-то… Похмелье тяжкое и цена ему высокая…
– Как же нам жить теперь?.. За что же мы там… У тебя водка есть? – вдруг спросил Алеша, вставая.
– Возьми в буфете, в бабушкином графинчике. Но с условием: ляжешь поспать потом. И ночевать останешься.
– Не останусь!
– Тогда уйдешь без водки… Посуду я сам вымою. Еще раз говорю: не ори! Не превращайся в истерика. Я видел таких в сорок пятом и позже. Размахивают костылями, налакаются и – в голос: «Жизнь кончилась!.. Я безногий!.. Завоевали называется!.. Нюрка, дай бутылку без очереди!..»
– У нас с тобой разная война была, дед. – Алеша стоял у раскрытого буфета.
В толстых граненых хрусталинках в дверцах радужно слоился свет. Налив водки в синюю рюмку, он приблизил ее к глазам, разглядывал, словно хотел увидеть нечто важное, потом сказал: – Твоя называлась «отечественная». Как мою назовешь?
Петр Федорович смотрел на внука, ждал – никогда не видел его пьющим, и думал: мы тоже тогда, едва вернувшись, растерялись перед жизнью на гражданке. Эйфорию радости, что победили, уцелели, выдуло. И оробели: как жить дальше, что делать? Что мы, бывшие школьники, умели? Убивать? Вслепую собрать «на слабо» затвор? Тихо сползать на «нейтралку» поживиться у трупов куревом? Это никому уже больше не нужно было. В разрухе, в голоде мирной жизни требовалось другое умение. Возникли новые и непонятные уставы, страдания, проблемы, слова, понятия. Опешили, затосковали по знакомой фронтовой вольнице – простой и ясной. Откуда-то подоспели и новые начальники, сгибавшие нас, стучавшие кулаком по столу: «Хватит! Нечего права качать! Война кончилась!.. Страна в разрухе, а вы тут…» Что ж, и в этом имелась правда. И постепенно распихала нас жизнь по нужным ей углам. Кого куда, кого с пользой, кому хребет сломала… Так и пошло, покатилось. Но никогда не было ни сомнений, ни вопросов, подобных Алешкиным… Хотелось сказать внуку: «И твоя растерянность пройдет, все минует. Ноша ваша легче – полстраны тогда в руинах лежало». Но Петр Федорович сдержался и подумал: «А может быть, и тяжелее».
И словно поняв, чего он поостерегся, Алеша повторил:
– Разная у нас с тобой война была… Оглянись вокруг: все сыты, жрут, хари, прости, – за неделю не обгадишь, довольны, требуют модное тряпье… Большего им не надо…
– Какое тряпье? Где ты это? видел? У кучки своих дружков? До сих пор телогрейки тюремного цвета шьем. И ведь спрос на них есть! Сыты, говоришь, жрут? Ты пройдись по магазинам, пробейся к прилавку. Минтай в деликатесы попал. Сбегай на рынок, спроси, что почем. Страна хлебом брюхо набивает – вот и сыты. Что разваливалось пятьдесят лет, теперь по кирпичику собирать придется.
– На что же надеяться, дед? – Алеша потер лоб. – Я где-то вычитал на днях, что профессор Федоров, этот, что операции на глазах делает, рассказывал: обследовали слепых. Попадались, которым можно вернуть зрение. А они отказались: «Мы привыкли уже, приспособились, нам так легче». Понятно? Народишко наглый стал. В гробу он видел эту демократию, гласность. Ему важно, чтоб не мешали набивать чулок купюрами. Украсть легче, чем заработать.
– Слепые со временем вымрут.
– И родятся все зрячие?
– Даже новые слепые родятся в новое время. Им неуютно станет ходить в слепцах.
– Долгая работа, дед, – покачал Алеша головой, налил еще рюмку, выпил и захлопнул буфетные створки. – А ты мне тут красивые слова говоришь, товарищ Силаков.
– Для этого других слов не существует, уж извини… А насчет твоей работы… Иди диктором на радио. Самая чистая и безопасная: тебя никто не видит, и слова произносишь чужие, по бумажке, – Петр Федорович встал и уже как бы себе сказал: – Ни у кого теперь не должно быть сомнений: каждое время оставляет своих свидетелей… Пойду прилягу…
– Иди. Я помою посуду и тоже придавлю, тут на диване…
В спальне впритык стояли две кровати. Первое время после смерти жены Петр Федорович устраивал себе ложе на диване в столовой. Потом укладывался уже в спальне, но покрывало откидывал только со своей половины…
Он закрыл глаза, но сон не брал его, возбудился разговором. Слышал, как внук носил посуду на кухню, как загудела струя воды, звякнули ножи и вилки в мойке, мягко хлопнула дверца холодильника, пощелкивала проволока в тугих гнездах сушилки, когда втискивались тарелки.
Но вот затихло. Он уловил прихрамывающий Алешин шаг, слабый выдох диванных подушек под тяжелым телом. «В кого он такой? – удивился Петр Федорович. – Восемьдесят пять килограммов, и ростом махнул под метр девяносто. Ведь я и Юра довольно субтильные». Захотелось пить. Петр Федорович босой зашлепал на кухню.
– Ты чего, дед? – с хрустом потянувшись, Алеша перевалился на бок.
– Пить.
Вернувшись, он подсел к внуку:
– Поспишь?
– Это я всегда могу. Хоть по команде, хоть стоя.
– Что же ты так мало писал нам?
– Почему мало? Раз в неделю или десять дней.
– Ладно, спи. – Петр Федорович ушел к себе, притворил дверь. «А сколько же я написал маме и папе с войны?» – подумал внезапно. Не поленился, полез в нижний ящик комода, где лежали в целлофановом пакете старые письма жены, родителей, отдельно пачка треугольников – его с фронта, сбереженные покойной матерью, высохшие, с тусклыми буквами, с фиолетовыми пятнами то ли от дождя, то ли от растаявших снежинок. Он пересчитал: тридцать шесть. Двенадцать в год. По письму в месяц. И вспомнились нарекания, волнения сына и невестки, свои особые тревоги за внука, тревоги человека, понимавшего лучше их, почем там каждый прожитый день. Подумалось, каково было его матери и отцу, жившим ожиданием треугольничка без марки со штемпельком «проверено военной цензурой» от своего сына Петеньки Силакова…
Петр Федорович влез под одеяло, повернулся, поелозил щекой по подушке, устраивая ямочку поудобней, смежил глаза и тут же разлепил их от царапнувшей мысли: «Мы играли в детстве в «чапаевцев», нынче детвора все еще постреливает из палок в «фашистов», дети Алешки и его сверстников в «афганскую» войну играть не станут… Как все просто…»
12
От деда Алеша звонить не стал, двинулся к автомату. Он знал, что Тоня на дежурстве до девяти. Устоялись тихие, без теней сумерки. В витринах закрытых уже магазинов плавал зеленоватый неоновый свет, на больших стеклах темнели контактные колодочки сигнализации.
Словно вещи – с места на место – перекладывал Алеша слова и фразы из разговора с дедом, мысленно вскипал, добавлял запоздало возникавшие сейчас, подавленно или гневно выуживал из своих раздумий новые «почему». Шел переполненный всем этим, и в уставшем уме, искрясь, как замкнувшие провода, металось горько: «Ладно, будем считать, мы были в Афганистане для дела… Хотя с этим теперь надо разобраться… Но какое право имели послать нас туда именно они? Какое моральное право?! Кого спросили – народ, матерей?! С кем советовались – между собой? Так ведь уже в маразме были!.. А своих деточек и внуков неограниченным контингентом – в другие заграницы!..»
В будке уже минут десять лялякала девица. Волосы, как веник вынутый из перекиси, физиономия в цветной штукатурке – щеки поверх пудры густо натерты розовым, под глазами и над верхними веками синее с зеленым, будто кто-то фингалов насовал, губы лоснились жиром от двух слоев помады. Алеша знал этих девиц – сперва лимитчицы с лапшой на ушах, глупенькие, сердобольно-наивные, а через два-три года, отловленные форцами, – уже патентованные потаскухи, живут с деловарами из овощных и комиссионных магазинов, с прочими торговыми бобрами, наглые, безвкусные недоучки из общаг, складывающие под газетку в тумбочке четвертаки и червонцы на будущую мебель будущих квартир…
Он терпеливо ждал, а она перекладывала трубку из руки в руку, тарахтела, похохатывала, то поворачивалась к Алеше лицом, то становилась боком, и тогда он видел её груди и вспоминал огромные ладони прапорщика Гудкова. Когда у него спрашивали: «Прапор, тебе же уже тридцать, почему не женился?», тот отвечал: «Пока не найду для них бюст по размеру», – и вытягивал, демонстрируя, свои лапы…
Наконец, не выдержав, Алеша потянул дверь:
– Слышь, подруга! Кончай!
Девушка недовольно дернула короткой шеей с ниткой чешского жемчуга, вмяла трубку в другое ухо.
Алеша опустил руку на рычаг:
– Нам тут вдвоем тесно будет. Усвоила?
– Дурак! – она выскочила из будки.
Он набрал номер госпитального коммутатора, попросил вторую хирургию.
– Сестринский пост, – отозвался Тонин голос.
– Привет… Ты через сколько закругляешься?
– Через полчаса.
– Что купить на ужин?
Видно, Тоня удивилась – помолчала, затем сказала:
– У меня все есть. Ты где?
– Недалеко.
– Будь у проходной…
13
Петр Федорович проснулся, когда Алеша уже ушел. Почистил зубы, ополоснул лицо. Глубоко в груди пекло, решил, что изжога, знал: от яичницы. Пришлось выпить соды. На кухне все тщательно было прибрано. Посудное полотенце висело на холодной отопительной батарее – здесь всегда его сушила покойная жена, веник и совок аккуратно стояли у пластмассового ведра для мусора. Петр Федорович улыбнулся, натянул петлю галстука с заготовленным Алешей ровненьким треугольничком узла, надел пиджак и вышел из дому.
Отправился он за книгой генерала Уфимцева «Огненная стена» в библиотеку Дома офицеров, где его знали – не раз выступал с лекциями по правовым вопросам перед молодыми офицерами. Он любил эту библиотеку, ее тихий порядок, приглушенность шагов, немногословность и степенность движений сотрудниц, их спокойные вопросы, терпеливость, вежливые ответы. Здесь не было эха суеты, нервотрепки, колготни, ошибок жизни, крутившей водовороты за толстыми стенами этого старого высокооконного здания, выстроенного в 1901 году и называвшегося тогда «Народная читальня товарищества имени Достоевского»…
Библиотекарша, выслушав просьбу Петра Федоровича, записала на формулярную картонку фамилию автора и название книги, ушла за ряды стеллажей куда-то в неподвижную тихую глубину, долго не появлялась, наконец принесла нетронутый, вроде и не читанный ни разу томик в глянцевой без трещинок суперобложке. Петр Федорович открыл. На титульном листе значилось «Литературная запись В. Скуратова». Слева – портрет Уфимцева. То же сумрачное крупное лицо, седые волосы, но на снимке он помоложе. Краткая биографическая справка. Начал войну в августе сорок первого генерал-майором. В этом же звании и закончил в сорок пятом. Что-то было в этом странное. Петр Федорович знал людей, носивших в сорок первом в петлицах подполковничьи шпалы, а в сорок пятом уже по одной, а то и по две генеральские звезды на погонах…
Спустившись по широким мраморным лестницам, прикрытым ковровой дорожкой, прихваченной начищенными медными прутьями, испытывая удовольствие от здешней тишины и аккуратности, Петр Федорович доброжелательно кивнул привратнику с красной повязкой на рукаве, нелепой в дворцовой торжественности этого здания, и умиротворенный вышел на вечернюю улицу. Сразу же шибануло бензиновой вонью, испарениями мусора и отбросов из баков, стоявших где-то во дворах и еще какими-то запахами и шумами, источаемыми городом в разную пору суток по-особому…
Было уже одиннадцать. Петр Федорович сидел за столом (читать он привык только сидя, как человек, имевший всегда дело с толстыми папками и множеством бумаг), и скучнея, через абзац одолевал газетчину первых страниц вступительной главы книги Уфимцева. Задребезжал телефон. Звонил сын:
– С приездом, папа… У тебя все в порядке?.. Где Алеша?.. Он ушел еще днем, мы с ума сходим… Он даже не позвонил, – Юрий Петрович словно упрекал Петра Федоровича.
– Он был у меня, поспал, ушел часов в семь… Конечно, поели… Не паникуйте, найдется… Ну, мало ли куда… Хорошо…
А еще минут через пятнадцать телефонным звонком объявился Алеша:
– Дед, просигналь родителям, скажи, что я заночую у приятеля.
– А сам не можешь? – недовольно пробурчал Петр Федорович.
– Начнутся долгие расспросы… А у меня настроения нет.
– А у них какое настроение, подумал? – и Петр Федорович вмял трубку в рычажки. Но, поразмыслив, набрал телефон сына:
– Алеша звонил, – спокойно сказал Петр Федорович. – Он будет ночевать у приятеля… Ну и что?.. Привыкнете… Спокойной ночи…
* * *
Домой Алеша все-таки позвонил.
Затем, уже отстранившись от всего, что двигалось, дышало за стенами этой двухкомнатной квартиры с тусклыми дешевыми обоями, наспех налепленными еще строителями, с обычной мебелью из древесно-стружечной плиты, задутой лаком, с неброским ковром из синтетической нити, висевшим на главной стене в столовой, – отгороженный простотой и неприхотливостью от всего неясного, непонятного, противного душе и взгляду, Алеша, закатав рукава тельняшки, сосредоточенно-терпеливо выковыривал спичкой из дырочек в телефонной трубке засохшие кусочки пищи, – видимо, не однажды разговаривали по телефону во время еды. Ковыряя, сдувал и думал, что вроде не на месте, выпадая из стандартного соответствия вещей здесь, стоит в углу, рядом с телевизором, видеомагнитофон «Филипс». Тоня успела купить его на чеки еще до ликвидации «Березки». Остальные чеки, полученные за Афганистан, почти все пропали, обменяла на рубли. «Жаль, обуви себе и маме не припасла», – посетовала Тоня…
Он помнил этот магазин, не раз там бывал когда-то с друзьями, бравшими чеки с рук у «лохов», чтоб купить шикарные плавки, модную сорочку, японский брючный ремень или еще какую-нибудь шмоточку. Его всегда радостно поражало торжество роскошных вещей, весело-обалдело смотрел на обилие, разнообразие их, красоту упаковок. И сейчас, вспоминая ломившиеся прилавки, лица людей, остолбенело поглощенных созерцанием товаров, глаза, словно выдавленные из орбит желанием иметь все это, он будто подносил к глазам бинокль, временами оборачивая его – то приближая, то отдаляя невероятно далеко свои воспоминания, холодно и равнодушно разглядывая их.
«Что же это со мной? – вдруг подумал он. – Свихнулся я, что ли?.. Как же будет дальше? – вспомнил, что в те безоблачные дни поход компанией в «Березку» был как веселая прогулка, одно из частых развлечений…
– Что мать сказала? – откуда-то ворвался голос Тони.
– Спросила, где я, – как бы возвращаясь, спокойно сказал он.
– А ты что?
– Сказал, у приятеля на дне рождения, – его удивили спокойные хозяйственные движения Тони, с которыми она натягивала на розовый наперник подушки свежую наволочку.
– Значит, у меня сегодня день рождения? – хлопнула она ладонями по подушке. – А что ты мне подаришь? – весело спросила.
Ее деловитость, все, рассчитанное как бы без него, за него, вызвали вдруг озлобление.
– Как бы ребеночка не подарил, – сказал он нарочито грубо. – Что тогда?
– Поженимся. У нас будет красивый сын.
– Не хочу. Сыновей убивают.
– Не всех же.
– Ну и что? Я вот как убитый для своих. Не можем найти друг друга! – искренне вырвалось у него…
Было уже далеко за полночь, а они еще не спали. Тоня включила ночник. Лежали, разговаривали.
– Хочешь, врубим «видик». Есть английская кассета про жизнь миллионеров. Красиво и смешно, – предложила Тоня.
– Не хочу… Не могу смотреть… У нас своих миллионеров хватает… Все какое-то ненастоящее, как мираж… Пестрое, не поймешь, кто друг, кто враг… – вздохнул он.
– Так нельзя, Алешенька. Здесь другая жизнь, наша, для всех. И хватит тебе спотыкаться обо все. Так можно с ума сойти. Надо при-спо-со-бить-ся, – Тоня в ритм слову постукивала его пальцем по лбу.
– Ладно, давай приспосабливаться, – он перегнулся через Тоню и погасил свет.