355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Глазов » Не встретиться, не разминуться » Текст книги (страница 1)
Не встретиться, не разминуться
  • Текст добавлен: 5 мая 2017, 21:30

Текст книги "Не встретиться, не разминуться"


Автор книги: Григорий Глазов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Григорий Глазов
Не встретиться, не разминуться
Повесть

1

Останки выгребли из могил городского кладбища и обгаженных вороньем тихих сельских погостов, из-под придорожных завалившихся обелисков, и перезахоронили в общей могиле кости сотен солдат. Все они теперь числились героями, братьями, конечным общим пристанищем их стала братская могила.

По черепам уже не отличить, кто блондин, кто шатен или брюнет, и даже самому дотошному из живущих едва ли пришло бы в голову сейчас пытаться разделить их: этот – славянин, тот – мусульманин или иудей. Установить можно было разве что ныне ненужное: кому пулей просквозило череп, а кому осколком размозжило грудь.

Последний выдох их отлетел в небо, смешался с воздухом, которым минувшие сорок с довеском лет дышали все мы живые. Плоть же досталась земле, растворилась в ней, а кровь смешалась с подпочвенной водой, и она, процедившись через фильтры черноземов, глиноземов, известняков, песчаников, очищенная, выбилась наружу где-то за сотни верст через скальную щель холодным родничком; из него в зной не раз за эти годы люди пили, подставив раскрытый рот, жадно и неутоленно дергая кадыком, радостно ощущая жизнь, когда капли щекочуще текли с подбородка на потную шею, за рубаху по разгоряченной груди…

Все было готово: новую общую могилу на центральной городской площади засыпали, утрамбовали, сверху без единой зазоринки уложили тяжелые розовые гранитные плиты, уровняв их с ухоженной травкой прямоугольного газона. Имена и фамилии высекать на памятнике не стали – не хватило бы места. Лишь врубили на лицевой стороне две надписи, взятые из сводок Совинформбюро: «После тяжелых боев с превосходящими силами противника наши войска временно оставили Город…» и «После тяжелых боев наши героические войска освободили Город…» Резчик разделил эти надписи изображением каски, лежащей на автомате ППШ, и датами.

Ночью при свете прожекторов новенький памятник освободили от досок, подпорок, лестничек, нарядили в белый саван, сшитый по заказу горисполкома на местной фабрике. Булыжины площади блестели, как отшабренные металлические заклепки. Уже разосланы были приглашения по городам и весям еще здравствующим защитникам и освободителям Города. Оставалось только притрусить песочком дорожки, рассекавшие буквой «X» площадь, обязательно белым, как распорядилось начальство. За песком погнали экскаватор и два самосвала за Город, где еще до войны, подмытый дождями и талой водой, обвалился крутой обрыв, и на месте оползня обнажился белый песок. Сейчас там вонюче дымила городская свалка. Тут-то и вышла заковыка: из ковша в кузов вместе с песком посыпались кости и черепа, фляги, позеленевшие пряжки от командирских ремней со звездой посередке, алюминиевые ложки, несгнившие голенища сапог, даже довоенный, помутневшего серебра портсигар с выдавленным охотником и двумя борзыми на крышке, самодельный наборный мундштук из плексигласа и обточенных заподлицо цветных пуговиц. Ясно было, что все это нашенское – и кости и предметы. Но чьи, откуда взялись? Что с ними, бесхозными, делать, когда все уже готово к открытию памятника? Не срывать же запланированное к дате освобождения Города торжество! Прибывший судмедэксперт наспех, приблизительно подсчитал: человек двадцать или чуть более. Шоферам самосвалов и экскаваторщику строго наказали помалкивать, само место спешно огородили плотным забором и учредили милицейский пост. Все – до выяснения…

2

Ничего этого Петр Федорович Силаков не знал. Он ехал, приглашенный в Город на торжества, в купе спального вагона. Попутчика не оказалось, и, довольный, Петр Федорович расположился как хотел. Иногда его, уморенного бездельем, окунало в сон; просыпался, ощутив сушь на губах, – спал навзничь с открытым ртом, – ополаскивал горло глотком остывшего чая, садился, нащупывал ногами шлепанцы и шел в тамбур покурить. Ему казалось, что зря ехал он в Город, где не был с осени 1942 года, поскольку не испытывал ни приподнятости, ни ожидания каких-то встреч или событий. Очередное мероприятие. Про такое начитался в газетах, наслушался по радио, насмотрелся по телевизору, – одно и то же: съедутся старые люди, навесив на пиджаки ордена, медали и значки; отставные генералы, некогда командовавшие этими людьми, будут выступать так, словно не проиграли ни одного сражения. Отцы Города вывернутся наизнанку, чтоб ублажить гостей, и старики, очумевшие от казенного внимания, расчувствуются и, забыв, что оно всего-то на четыре дня, что жизнь состоит из будней, станут восхищенно сравнивать здешние власти со своими – в тех городах и селах, откуда прибыли сюда на открытие памятника. Четыре дня их будут показывать по местному телевидению, а может, полуминутным сюжетиком удостоит и программа «Время». Но старость не должна быть комичной, считал Петр Федорович, всегда стараясь не впадать в сентиментальные воспоминания. Когда ему исполнилось шестьдесят, мудро и без лишнего сердцебиения вообще посчитал, что тревоги, волнения, вспышки эмоций позади, все давно произошло и ничего подобного уже не будет да и не нужно.

После смерти жены Петр Федорович остался один в двухкомнатной квартире. Человек сдержанный, педантичный, говорил он всегда словами, отобранными к месту, вроде перещупанными. Даже на поминках, когда к нему осторожно обращались, чтоб как-то отвлечь от горя, не вздрагивал, как бы очнувшись, не выглядел отсутствующим, а отвечал, как и привык в любых разговорах – определенно, последовательно, вроде горе не его и он тут всего лишь сторонний, по печальному случаю. Знавшие его очень близко, не удивлялись, не осуждали. Разве что сыну Юрию было неловко перед коллегами, впервые попавшими в этот дом, пришедшими с кладбища помянуть покойную. Единственное, что заметили тогда, – как сразу налил себе Петр Федорович водки не в рюмку, а в старый граненый стакан, выпил до мутного донышка, не морщась, не выдохнул шумно, по-рыбьи округлив рот, а тихо поставил стакан и, на минуту опустив глаза в тарелку, выбрал затем из горки на хлебнице черную горбушку, положил на нее сардинку и медленно стал жевать. Он не захмелел, но больше не пил…

Прожили они с женой сорок лет в согласии, во взаимном понимании, в нешумной доброте друг к другу. И соседям сперва казалось, что эта неразговорчивая и вроде замкнутая пара просто демонстрирует этакий образец, а колкости и обидные слова оставляют в стенах своей квартиры, из лифта выходят голубками, дабы не выносить сор из избы…

Пожалуй, никто не знал, как он переносит одиночество и неудобство – свою однорукость (левую по локоть отрубило осколком в конце войны под Ораниенбургом). Он давно приспособил ко всему правую, почти не испытывал уже затруднений. И все же, когда остался один, оказалось, что во многом жена была второй его рукой, которую сейчас будто снова оторвало. Пришлось обучать правую делать что-то незнакомое ей, и когда не получалось, сдерживал раздражение, понимая жестокость этой необходимости – больше никто не подсобит.

Работал он на полставки на лакокрасочном заводе юрисконсультом, уйдя за год до смерти жены из адвокатуры, слыл хорошим знатоком гражданского права. По сей день ему звонили бывшие коллеги, а иногда и судейские – проконсультироваться по какому-нибудь каверзному случаю.

Почти ежедневно вечером в одно и то же время звонили сын или невестка: как он там, не нужно ли чего. Всегда оказывалось, что ничего не нужно. Он отвергал саму мысль быть зависимым от них, а потом – обязанным. Если невестка задавала эти вопросы по своей, что ли, должности в семье, то в искренности сына он не сомневался. Вопросы их звучали как-то застенчиво-осторожно, словно оба боялись обидеть Петра Федоровича напоминанием, что он-де теперь одинок и беспомощен, либо остерегались услышать резкость в его постоянном ответе «Мне ничего не нужно», резкость, которой они вроде и не заслуживали… Но он и не думал их оскорблять или обижать своими отказами. Он давно уже стал, как оголившаяся, но крепкая ветка. Время и менявшаяся по-всякому жизнь высосали, иссушили почти все заботы, хлопоты, трепетал лишь один зеленый листок – внук Алеша, вернувшийся только что из госпиталя после Афганистана, где ему оторвало осколком полстопы. Как и куда повернет его эта беда?

Незадолго до приезда Алеши Петр Федорович сказал сыну:

– Алеша вернется, пропишу его у себя. Пусть квартира ему достанется. Может, женится.

– А пропишут, папа?

– Пропишут. Я однорукий, одинокий и прочее. Он теперь со мной сравнялся… В общем это моя забота.

– Я бы не хотел, папа, – просительно сказал сын. – Алеша совсем от меня и Кати отдалится.

– Что ж, дело ваше… Была бы честь, – вздохнул Петр Федорович, дивясь очередной непрактичности сына.

К нему Петр Федорович относился с наболевшей жалостью, с каким-то постоянным ожиданием, как к спящему, которого не хотят будить, а стоя у изголовья, терпеливо ждут, когда проснется сам. Еще лет десять назад жена Петра Федоровича сказала ему:

– Смотрю я на нашего Юру, и душа болит. Тридцать пять лет, а все он какой-то неуверенный, смирившийся. Хоть бы капелька тщеславия или зависти. А то ведь, что само приплыло в руки, то и ладно…

Сын работал ординатором в неврологическом отделении городской клинической больницы скорой помощи. Многие однокашники по институту уже «остепенились», ушли в науку, на кафедры, а он – по-прежнему «Юра», врач-ординатор. Петр Федорович давно перестал «доставать» сына разговорами на эту тему, поскольку в ответ всегда звучало одно и то же:

– Папа, я клиницист и по своему мышлению, и по складу характера. Наука мне противопоказана, наверное, я ей тоже. Я люблю иметь дело с больными. – И чтобы успокоить отца, заканчивал шутливо: – Представляешь медицину, где все поголовно кандидаты и доктора!..

В том, что говорил сын, имелась, конечно, внешняя правда. Но Петр Федорович был отцом и понимал другую правду: Юре не хватает тщеславия, профессионального самолюбия, зависти, может быть, всего этого в замесе, нет в нем хребта, хватки для нынешней жизни, не умеет локти растопырить, избыток деликатности в наше наглое время сделал его пассивным. От сына Петр Федорович знал, как сочинялись многие кандидатские, сколько платили за них нанятым «рабам», сколько бритв «ремингтон», дорогих японских зажигалок, позолоченных «паркеров», французских духов, роскошных коробок конфет ушло шефам и их женам; знал, как чадам этих шефов ассистенты и доценты кафедры строчили кандидатские, покуда чада занимались более веселыми делами… И смирившись, Петр Федорович утешался, что у Юры первая категория, что его на дом приглашали, что кандидаты наук не особенно мучались гордостью, просили, случалось, проконсультировать своих больных, а по радио в День медика «…для доктора Юрия Петровича Силакова» передали однажды песню по заказу какой-то Марии Степановны – бывшей Юриной больной…

«Ну и то слава богу», печально согласился Петр Федорович, вернувшись в купе. Он снова отпил остывшего чая и уставился в окно.

3

В одиннадцать утра, как и было назначено, бывший десантник, сержант Алексей Силаков, уволенный по ранению и прибывший из госпиталя в родной город, стоял в огромной голой комнате перед длинным столом медкомиссии. Ничего, кроме умывальника и ширмы, прятавшей кушетку, покрытую мятой простыней, тут не было. Стопки сколотых бумаг – выписки, анализы, рентгенограммы, – папки с личными делами из госпиталей, райсобесов, больниц, – все это холодно шуршало, шелестело, доктора о чем-то шептались, иногда поглядывая на Алексея; с двух сторон склонялись к сидевшему в центре моложавому мужчине, видимо, председателю комиссии. И только пожилая женщина со стетоскопом, как с хомутом, вокруг шеи скучала. Достала из кармана халата яблоко, обтерла его полой, начала грызть, увлажняя пенистым соком белый металл вставных зубов. За спинами лекарей мутнели высокие окна, а Алексей видел только неподвижные верхушки деревьев, крыши, скользко лоснившиеся разогретым битумом. Ему казалось, что все это, как в спектакле: на сцене актеры в белых халатах, а за ними старый задник декорации – побуревшая стена в трещинках, в окнах серовато-голубое (сквозь запыленные стекла) небо и кроны каштанов.

Он стоял в одних трусах, испытывая неловкость, унизительное состояние зависимости, как и два года назад на призывном пункте военкомата. Но сейчас все стало иным: тогда врачам надо было загнать его в армию, нынче же нечего долго мудрить – полстопы оторвано, какого же черта они тянут резину?!

– Можете одеваться, Силаков, – наконец сказал председатель. – Даем вам третью группу.

Алексей, чуть подпрыгивая, молча направился к ширме одеваться. С непривычки долго возился с протезным ботинком, затем быстро надел брюки, тельняшку и китель уже без погон, сильно затянул талию ремнем и, прихрамывая, вернулся к столу за документами.

– Явитесь на переосвидетельствование через год, – председатель подвинул к нему документы.

– А потом опять через год? И так – всю жизнь? – сипло от волнения спросил Алексей, ведя злобным взглядом по глазам этих людей, которые, считал он, давно никого не лечили, напялили белые халаты, а могли б синие, красные – один хрен, – засохли за многорядной проволокой мертвых инструкций, от которых их самих наверное воротило. – Надеетесь, что новая нога вырастет, как хвост у ящерицы?

– Таков порядок… Вы не первый и не последний…

Он знал лучше их, что не последний. Уже выписывался, а в госпиталь все везли… Да и не первый. Вон он, первый, – подумал Алексей, опускаясь в коридоре на скамью, чтоб перевязать шнурок на ботинке. Рядом сидел старый, очень высокий человек с орденом Отечественной войны, туго ввинченным в лацкан синего суконного пиджака. Опираясь обеими руками о палку, человек вытянул плохо гнувшиеся длинные ноги.

– Осень и зима сорок первого в Синявинских болотах, – сказал мужчина.

И еще посетовал, что вот уже три года добивается второй группы (тяжелый артроз коленных суставов), чтоб получить «балалайку на колесах» – «запорожец» с ручным управлением, но ему все время суют третью, а она не дает права «на балалайку»…

На улице Алеша огляделся. Надо было идти в военкомат. Не хотелось.

Мутило от таких хождений. Все, что считал нормальным, прямым, понятным, вдруг утыкалось в возражения, непонимание, сопротивление, изгибалось, уводя в лабиринты разных контор. Вроде обыкновенные люди, которых прежде либо не замечал, либо не задумывался об их роли в жизни других. Теперь же, когда они возникли, казалось, что мстят, вроде злонамеренно не желая воспринимать все, что считал простым, логичным. Сидели за столами восемь рабочих часов, как переодевшись в свои должности, обыкновенные женщины и мужчины, вдруг утратившие собственные слова, слух, характеры. Смысл этой игры был непостижимым…

В троллейбусе он разглядывал людей, отгороженных друг от друга множеством признаков, причин, дум, забот, симпатий и антипатий. «Куда они все едут? – дивился он. – Чем озабочены, когда небо тихое, синее, гладкая надежная брусчатка, солнце в больших дымчатых очках модной дамы, в ларьках «пепси-кола», железные ящики-автоматы для газет? И никто никого не убивает»…

В подъезде райвоенкомата сквозило прохладой, – где-то была открыта дверь во внутренний двор. Алеша не спеша поднялся на второй этаж, длинным коридором прошел к знакомой двери, одернул китель. В кабинете молоденький старший лейтенант с белым чубчиком над высоким безмятежным лбом что-то вписывал в картонную карточку, стопка их лежала перед ним. Он поднял глаза, сощурился:

– А, сержант Алексей Силаков! – на секунду прилип взглядом к его «Красной Звезде», словно ощупывал – настоящая ли. – Принес? – спросил весело.

Алексей подал ему бумаги. Офицер повертел их небрежно, как бы меж пальцев.

– А где же еще одна справочка, из жэка?.. А здесь нужна гербовая печать, – откладывал он листки.

– Я в который раз сюда пришел? – По сжатым скулам Алексея пробежала судорога.

– Ну второй, а что?.. Такие дела сразу не делаются, Силаков, – старший лейтенант пригладил белесый чубчик. – Это – документы.

– Не второй, а третий. Считать надо… Вы чего меня гоняете, как зайца? Нельзя было сразу сказать: надо то-то, то-то?

– Не шуми, Силаков, не шуми. Ты один, что ли, у меня такой?.. Делай, что положено, – воспитательно, как на плацу перед новобранцами, произнес офицер.

– А ты делаешь, что тебе положено, документ? – крикнул Алексей.

– Ты… ты что?! – опешил тот.

– А то! Сам пойдешь в жэк за справкой, и за печатью сам сгоняешь, тыловая крыса!.. Будь здоров! – Алексей вышел, швырнул за спиной дверь так, словно захлопывал навсегда…

Суетливый, оживленный город предстал вдруг обеззвученный, онемевший: ни голосов, ни шарканья шагов, ни шуршания тысяч колес, ни скрежета трамвая на крутом изгибе колеи. Сильно стучало сердце, и толчками била в ушах кровь. Переходил из улицы в улицу. Взгляд его недоуменно скользил по витринам, по радостным лицам прохожих, по их невесомой одежде. Все чужое, чуждое, иллюзион, населенный людьми, продолжавшими какую-то давнюю игру. К ним страшно было обращаться – не поймут твоего языка…

На проспекте Победы вошел в магазин «Воды-соки», выпил бутылку «Миргородской», двинулся дальше и на углу, где обычно торчат «центровые», – парни и девчонки, городская элита, где сам не раз околачивался среди них, своих, – увидел группу ребят. Алексей замедлил шаг, не хотелось этой встречи, но деваться было некуда. Издали узнавал лица, одежду – кроссовки «Пума», фирменные брюки и легкие курточки из плащевой ткани; по кругу шла пачка «Марлборо», сияли японские электронные зажигалки – плоские, изящные, разноцветные, с одного щелчка выбрасывавшие лезвие пламени. Все знакомо; доставляло наслаждение владельцам, давало ощущение независимости, вроде защищало их от чего-то и что-то обещало…

– Мужики! Да это же Алеха Силаков! – гаркнул кто-то.

– Привет, старик!

– Когда вернулся?

– Отметить надо!

– Ого-го!.. «И вошел граф с орденом «Почетного легиона» в петлице», – актерствовал щуплый парень с заячьей губой, проводя пальцем по выпуклой свеженькой эмали Алешиной «Красной Звезды».

– Я когда-то кадрил одну. Тонька-«Верста». Училась в двадцать седьмой школе. Медсестричка сейчас. Тоже вернулась оттуда, вольнонаемная. Кучу чеков навезла. Я у нее успел взять на две банки финского масла для «Жигулей».

– Выползай, Алеха, из этой шкуры. Новые ляли подросли. Выстроим – выбирай любую. Героям положено без очереди!..

А он молча слушал их, приятелей по прежней, такой ясной тогда и доступной жизни, и вроде ничего не понимал, хотя смотрел на них в упор. А они продолжали:

– Говорят, Вовка Гольцев тоже вернулся?

– И не звонит гад! Отсиживается в хате.

– Он вроде с тобой был?

– Вроде, – ответил Алексей так, что на это «вроде» переглянулись.

– Вы что, расплевались? Сидели же на одной парте?

– Слушай, Алеха, у вас там, говорят, промедольчик давали?

– Давали, – кивнул Алексей. – Чего же ты тут задержался? Тебе бы «духи» отстрелили твой… Вот и кольнулся бы. Возможность была, чего же не поехал?

– Меня не брали, сильный астигматизм.

– А может, это у твоего папы сильная дальнозоркость? – Алексей дернул головой.

– Не заводитесь, – сказал который с заячьей губой.

Дальним холодившим чувством Алексей улавливал, что парни эти в модных сорочках с низеньким двухцветным воротничком-стоечкой, в белых изящных кроссовках «Пума», делавших ходьбу кошачьей – неслышной, – парни эти не фиглярствовали сейчас, все было естественным, от нутра. Вот в чем дело!.. И со дна души всплывал крик, Алексей успел сглотнуть ком, удушить рвавшиеся слова: «Дерьмо! На вас бы «Кимры» напялить!.. – вспомнились кроссовки фабрики в Кимрах, которые десантники покупали в военторге. Лучшей обуви для пешего хода по жесткой тропе, зыбучему песку или пересохшим каменистым руслам не придумаешь. – Обуть бы вас в «Кимры»!» – И, царапая горло сухими словами, он сказал:

– Тусуетесь? В тир лучше сходите, пригодится, – и чуть раздвинув плечом стоявших, протиснулся, не прощаясь и стараясь меньше хромать, ушел.

– Чокнуло его, – засмеялся кто-то. – Железку нацепил и думает, что хозяин.

– Да пошел он…

А он, оглянувшись на них, уже спокойно подумал: «Даже десять этих лбов не стоят одного «черпака»[1]1
  «Черпак» – (жаргонное) – солдат, уже отслуживший минимум полгода.


[Закрыть]
… Но мы уже не нужны… Неужели нужны эти попки в цветных перьях?..»

4

Что-то произошло в их семье, прежде надежно соединенной, как полагал Юрий Петрович, откровенностью, общностью дум, прямым смыслом слов, обращенных друг к другу, пониманием забот каждого. Юрий Петрович всегда чувствовал себя главой, его советы казались всем – ему в том числе – нужными, полезными и не тягостными. Он не был ни самоуверен, ни деспотичен, всегда оставался неподчеркнуто заботлив, внимателен. Одним словом – кормилец. Он естественно получил, а не узурпировал право главенствовать, жена не противилась: пусть, если человеку так хочется. Однако делала, что считала нужным, но мягко, и Юрию Петровичу не приходило в голову ни возразить, ни возмутиться. Алешу же он просто считал мальчиком, о котором надо заботиться, что-то дарить неназойливо, не очень вникая, что сын думает по поводу этих подарков.

Никто из них не оглядывался: мол, когда, с чего началось такое тихое счастье? Казалось, так было всегда и, значит, – навсегда, что-либо измениться не смеет. Впрочем, об этом даже не думалось.

В доме в те времена часто сиживали гости – врачи, коллеги Юрия Петровича и Екатерины Сергеевны, – инженеры и юристы, друзья юности. Велись веселые или серьезные разговоры; о том, где лучше отдыхать – в Крыму, где не так влажно, или на Кавказе, там все-таки праздничней, о больничных новостях, о том, что не хватает коек для ургентных больных, потому что много «плановых» и «блатных». Ругали Юрия Петровича, что он опять уступил заведующему отделением, когда на днях в его палаты положили двух «блатных», и к ночи не осталось ни одной койки для тех, кто поступит по «скорой»; что надо было идти к начмеду жаловаться. Юрий Петрович не спорил, не возражал, лишь отвечал: «Я уже говорил другим ординаторам, что нечего шуметь, начмед только обозлится, ведь на него жмут из горздрава, а он уже на нас»… – «Все беспомощны», – резюмировал кто-нибудь, вздыхая. И никому не приходило в голову, что кто-то из них может начать и его, возможно, поддержат другие. Словно где-то существовала некая третья сила, которая должна в нужное время вмешаться и все исправить. Но дальше этого смутного ощущения их бунт не проникал…

Когда в доме собирался особо узкий круг, возникали и политические споры. Почти одни и те же. Горестно посмеивались над бахвальным телевизионным выступлением своего министра. Осведомленно называли цифры астрономических хищений на железной дороге. Гость – директор завода, усмехнувшись, говорил: «Это что! Вот у нас в отрасли бардак так бардак!» – «Все съедает армия», – вздыхал Юрий Петрович. – «А ты уверен, что хоть с пользой? – спрашивал юрист. – Не может быть, чтоб в пределах одной системы где-то было плохо, а где-то хорошо». – «Проверить это сможет только война», – мрачно шутил юрист. – «Не дай бог!» – восклицала кто-то из женщин…

Мог ли думать тогда Юрий Петрович, что через несколько лет ответит на этот вопрос его собственный сын, вернувшийся с войны.

Гости и хозяева смелели в разговорах. Никого не смущало, что темы повторялись, варианты были незначительными. В такие минуты Юрий Петрович оглядывался на комнату Алеши и делал выразительно глазами: «Потише вы, он дома, возможно, еще не спит, я бы не хотел…»

Гости уходили, искали у вешалки рожок для обуви, выясняли, где чьи перчатки, женщины клали туфли в целлофановые яркие мешки с полустершимися рекламными надписями каких-то заморских товаров, надевали сапоги, мужчины закуривали, вызывали лифт. Пронзая затихшие этажи, он полз снизу, пустой и громкий…

Наконец Юрий Петрович распахивал окно, сырой ветер надувал тюлевую занавесь. Юрий Петрович, стоя в одной сорочке с закатанными рукавами, вдыхая ночную свежесть, вытряхивал за окна крошки со скатерти, шел на кухню помогать Екатерине Сергеевне мыть посуду…

Утром отправлялись на работу, продолжалась привычная жизнь с бессмысленными собраниями, посвященными очередной кампании в защиту какого-нибудь африканского лидера. Со всеми вместе Юрий Петрович голосовал «за», поглядывал на часы – скорее бы все это кончилось: тяжелого больного из четвертой палаты должен смотреть профессор из мединститута. А Юрий Петрович опаздывал, боялся, что профессор обозлится, уйдет, значит снова кланяться, просить. Но сидел и голосовал «за», понимая, что его поднятая рука поможет этому лидеру из Африки так же, как поднятая рука африканца помогла бы Юрию Петровичу выбить в больничной аптеке хотя бы двадцать ампул церебролизина для перенесшего инсульт старика из одиннадцатой палаты.

Шла привычная жизнь. Люди вросли в нее, как корни многолетней травы, глубоко вцепившейся в грунт, который им достался, и где казалось так надежно.

Если бы им сказали, что они беспринципны, могли бы обидеться, как обиделся бы горбун за попрек в плохой осанке…

Как недавно все это было!

Иногда теперь на ночных дежурствах, сидя после обхода в пустой ординаторской, где по углам растыканы облупившиеся столы, заваленные стопками истрепанных историй болезней, он думал, удачно ли сложилась его жизнь, чего еще можно пожелать, когда есть любимая работа, хорошая семья; думал, в то ли время родился? Юрий Петрович позволял себе не отвечать определенно, и из какого-то суеверия как бы увещевал себя общей фразой: «Не гневи бога, грех жаловаться». Он был легко внушаемым. И если в какой-то раз ход его размышлений зависел от того, что накануне перечитывал любимого писателя Юрия Трифонова, то в следующий раз в нем, обеспокоив, отозвалась мысль из книги Селье: когда существовала только неодушевленная материя, ее атомы и молекулы соприкасались, но не соперничали. Им были чужды радость победы или горечь поражения и, значит, чувство унижения, что «коллеги» оттирали их. Они еще не испытывали ни себялюбия, ни стремления защитить свою неприкосновенность, ни потребности бороться за выживание. Но потом, в процессе эволюции, возникло два способа выживания: борьба и адаптация…

Юрий Петрович как бы примерял эти соображения Селье на себя и своих знакомых, вернее все само примерялось, потому что охватывало все, что вокруг. Но тут по внутреннему телефону его вызывали в приемное отделение – привезли больного. Затем еще три или четыре вызова за ночь. И пока Юрий Петрович обследовал, размещал, описывал, наступало утро, появлялись голоса, и все ночные думы меркли…

Теперь, когда с войны вернулся Алеша, что-то произошло в их семье. Возникло напряжение, каждый как бы прислушивался, нервно ожидая, когда раздастся треск. Прежние слова казались неестественными, вымученными, от них оставалась окись во рту. Радость, что Алеша уже дома, живой, выглядела измученной. Они начинали не понимать друг друга…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю