355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Квитка-Основьяненко » Пан Халявский » Текст книги (страница 10)
Пан Халявский
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:51

Текст книги "Пан Халявский"


Автор книги: Григорий Квитка-Основьяненко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Полковник призадумался и, как человек, бывавший в Петербурге, следовательно, занявший там все хитрости, замолчал, будто и согласился. Потом, при отъезде, начал просить, чтоб маменька отпустили завтра любезных сынков своих к нему обедать. Бедные маменька, ничего не подозревая и не предчувствуя несчастия, согласились и дали слово.

На завтрашний день Петруся и меня прибрали и убрали отлично! Батенькины лучшие пояса, ножи с золотыми цепьями за поясами, сабли турецкие в богатых оправах… фа! такие молодцы мы были, что из-под ручки посмотреть! Маменька и Тетяся очень мною любовались. Повезли же нас в берлине, данном за маменькою в приданое, запряженном в шесть коней, в шорах; один машталер управлял ими и поминутно хлопал бичом. Мы выехали из дому очень покойно, и я с маменькою, и даже с Тетясею, попрощался кое-как.

Дорогою мы рассуждали с братом, какой у господина полковника должен быть знатный банкет и как, при многих у него гостях, будут нам отдавать отличную честь, как прилично и следует знаменитым Халязским. Петрусь рассуждал, как он после обеда будет с панночками играть в короли, в жмурки, какие загадки будет загадывать; а я рассчитывал, как я знатно наемся на этом банкете и буду примечать, так ли хорошо выкармливается птица у него, как у маменьки? В этих приятных мечтах подъехали мы к квартире полковника. Одним-один часовой ходил у какой-то зеленой таратайки – и больше ничего.

Мы вошли в дом. Солдат сказал, чтобы мы в первой комнате, пустой, ожидали его высокоблагородие. Что прикажете делать? Мы, Халявские, должны были ожидать; уж не без обеда же уехать, когда он нас звал: еще обиделся бы. Вот мы себе ходим либо стоим, а все одни. Как в другой комнате слышим полковника, разговаривающего с гостями, и по временам слышим вспоминаемую нашу фамилию и большой хохот.

Ждем мы час, два, никто и не подумает нам подать что закусить. Поглядывая друг на друга, воображаем, что маменька в это время давно уже откушали и выпочивались, а мы еще и не завтракали, и никто об нас не заботится.

Гораздо после полудня вышел полковник к нам, и вообразите – в белом халате и колпаке. Уверяю вас! мало того – не снял перед нами колпака и даже головою не кивнул, когда брат и я, именно, я, отвешивал ему, с отклонением рук, точно такой поклон, как, по наставлению незабвенного домине Галушкинского, следовало воздать главному начальнику. Притом, как бы к большему неуважению, курил еще и трубку и, не

Вынимая ее изо рта, спросил: "Умеете вы писать?" Это вежливость? это приличие? Уж бы, по крайней мере, спросил о здоровье маменьки, когда не позаботился спросить о нашем! Но это еще цветочки, погодите, что дальше будет!

На такой странный вопрос, конечно, мы отвечали утвердительно, потому что Петрусь писал бегло, четко и чисто – он был гений во всем – я тоже, как ни писал, но все же писал и мог мною написанное читать.

– Ну, когда умеете, так подпишите же эти бумаги, – сказал полковник и кликнул: – Тумаков! скажи им, где и как подписать.

Подошел к нам – я думал, что он домине Тумаков и должен нас учить каким наукам – однако же это был просто Тумаков, и показав прежде Петрусе, что писать, потом приступил ко мне. "Пишите, – сказал он, – к сему прошению"… Я написал это убийственное, треклятое, погубившее меня тогда и во всю жизнь мою причинявшее мне беды, я написал и кончил все по методу Тумакова. Он собрал наши бумаги, и когда господин полковник сказал ему: "заготовь же приказ, да скорее", – он пошел от нас.

Все это хорошо, что мы немного написали, подумал я: но что же из того? Где же обед, на который мы были приглашены и приехали так торжественно? Как вот господин полковник, походивши по комнате и покуривши трубки, крикнул: "Давайте же обедать, уже второй час".

– О, злосчастная фортуна! что ты делаешь с нами смертными! воскликнул я сам себе (любимый возглас нашего реверендиссиме, когда он встречал какие неудачи). – Второй час, у нас дома уже полдничают, а мы еще и не обедали!

Но, благодаря проворству слуг господина полковника, я не успел еще хорошенько потужить, как стол уже был готов – но какой это стол?! все не по-прежнему! Каждый особый прибор со всеми теперешними принадлежностями: рюмки, стаканы, карафины… с чем же бы вы полагали?.. С водою, ей-богу, с водою!.. Как хотите а, правда.

Смотрю, стол накрыли на двенадцать приборов, а гостей нас всего пять с хозяином. Наконец поставили давно ожидаемый обед. Я чуть не расхохотался, увидев что всего-навсего на стол поставили чашу, соусник и жареную курицу на блюде. Правду сказать, смешно мне было, вспомнив о нашем обыкновенном обеде, и взглянуть на этот мизерный обедик. "Но, – подумал, – это, может, первая перемена? Увидим".

Полковник вышел уже в сюртуке и гости за ним тоже – поверите ли? – в сюртуках… Но какое нам дело, мы будто и не примечаем. Как вот, послушайте… Господин полковник сказал: "Зовите же гг. офицеров"… и тут вошло из другой комнаты человек семь офицеров и, не поклонясь никому, даже и нам, приезжим, сели прямо за стол. Можно сказать, учтиво с нами обращались! Может быть, они с господином полковником виделись прежде, но мы же званые… Но хорошо – уселися.

Начали подавать: во-первых, суп такой жиденький, что если бы маменьке такой подать, так они бы сказали, что в нем небо ясно отсвечивается, а другую речь, поговоря, вылили бы его на голову поварке. Каков бы ни был суп, но я его скоро очистил и, чувствуя, что он у меня не дошел до желудка, попросил другую тарелку. Полковник и лучшие гости захохотали, а худшие посмотрели на меня с удивлением, а мне-таки супу не повторили. После супу подносили говядину с хреном: я взял довольно и тем утешился. Потом подали по два яичка всмятку, какой-то соус, которого только досталось полизать, не больше; да в заключение – жареная курица. Честью моей вас уверяю, что больше ничего не было на званом, для нас, обеде.

В продолжение стола, перед кем стояло в бутылке вино, те свободно наливали и пили; перед кем же его не было, тот пил одну воду. Петрусь, как необыкновенного ума был человек и шагавший быстро вперед, видя, что перед ним нет вина, протянул руку через стол, чтобы взять к себе бутылку… Как же вскрикнет на него полковник, чтобы он не смел так вольничать и что ему о вине стыдно и думать! Посмотрели бы вы, господин полковник, – подумал я сам себе. – как мы и водочку дуем, и сколько лет уже!

Я, не могши пить воды и не видя на столе ничего из питья, спросил у человека, чтобы подал мне хоть пива… Полковник снова расхохотался, и гости за ним. С тем и встали от стола…

Так вот вам и банкет! Вот вам и званый обед! Мы располагали сейчас ехать домой, чтобы утолить голод, мучащий нас. Могли ли мы, можно сказать, купавшиеся до сего в масле, молоке и сметане, быть сыты такими флеровыми кушаньями. Вот с того-то времени начал портиться свет. Все начали подражать господину полковнику в угощеньи, и пошло везде все хуже и хуже…

Пожалуйте же, еще не все! Как мы собираемся уехать, а тут полковник подписал какую-то бумажку и, отдав ее Тумакову, сказал нам: "Ну, молодцы! поздравляю вас царскими солдатами! Я знал, что ваша мать ни за что не согласится отпустить вас в службу, так я обманом вас залучил к себе. Ваш отец… (отец! что бы сказать батенька? да он и маменьку нашу величал просто – матерью) ваш отец был мне друг, и я, умирающему ему, дал слово спасти вас от праздной и развратной жизни, в которую вы уже вдались и от которой погибли бы. Ступайте теперь служить. Ты, Петруша, если постараешься, будешь человеком, – так мне кажется. Учись скорее службе и будь в ней исправен. А ты, брюхан (сказал он мне: правда, что у меня, по маменькиному попечению, пузко было порядочное, всегда их утешавшее), матушкин сынок, с тобою много хлопот будет. Но я тебя написал к такому капитану в роту, что тебя вышколит. Вот приказ. Тумаков, отправь их сего же дня по ротам, обмундировавши как должно".

Не знаю, если бы это вместо меня да были маменька и если бы это их определили в службу, они бы непременно сомлели. Я сам, бывши мужского пола, услышавши такое страшное назначение, чуть-чуть не свалился с ног. В первое мгновение я не подумал, что мне должно делать: отпрашиваться ли у полковника, чтобы он перестал гневаться на меня и не отдавал бы меня в службу, или заупрямиться и отбиваться руками и ногами и кричать изо всех сил, что не хочу. Прежде, нежели я приступил к этим средствам, прежде, нежели решился на что-нибудь, прежде, нежели опомнился, как Тумаков схватил меня за плечо, да так больно! вдруг поворотил к воротам и почти потащил меня за собою, потому что ноги мои, от расстройства головы, совсем не могли двигаться…

Когда я вышел из квартиры, воздух меня несколько освежил, и я собрался с мыслями, что мне должно было делать в такой крайности. Я начал плакать, реветь, призывать "а помощь маменьку, бабусю… и всех, кого только мог из домашних вспомнить… Как жестокий мой, – точно «руководитель» (он чувствительно вел меня за руку, смеясь над моим страданием), до того забылся и так сделался дерзок, – против кого же? – против урожденного, благородной крови Халявского, – что начал меня толкать под бока, чтобы я шел скорее. Каково мне было все это терпеть, уж верно не от благородного, а от простого, подлого роду Тумакова и одетого по-солдатски! Увы! – скажу и я, как говаривал английский милорд Георг в прекрасно написанной им истории своей…

Что я перечувствовал и как жестоко перестрадал, пока саженей через двадцать перетащили меня и ввели в какую-то избу, где все были солдаты. Я полагал наверное, что тут меня зарежут, застрелят, потому что видел тут много стоящих в углу ружей, шпаг или сабель – не знаю чего, а только все страшное… Но вместо того, когда Тумаков проговорил что-то по-своему, по-солдатски, вдруг меня схватили, посадили и, когда я еще не собрался с духом, как отпрашиваться, они меня остригли, взъерошили лавержет – да и больно мне было, если правду сказать!.. Потом. – тот за руки, другой за ноги, и таким образом вдвинули меня в полный солдатский мундир. Тумаков дал двум солдатам какую-то бумагу и сказал: "С богом, сей же час!" Эти страшные усачи схватили меня под руки и таким побытом повели меня с собою.

Куда же повели меня? Прямо в поход за пятнадцать верст от того селения, где квартировал господин полковник! Меня, пана подпрапоренка Халявского, записанного в солдаты, одетого, как настоящего солдата, обедавшего весьма за скудным обедом, не полдничавшего… и повели пешком пятнадцать верст!!!

Привели в роту, под команду какому-то капитану, и начали меня учить службе… Буду же помнить я эту службу!.. Скажу вкратце: чтоб быть исправным солдатом, надобно стоять, ходить, поворачиваться, смотреть не как хочешь, а как велят! ох, боже мой, и о прошедшем вспомнить страшно! Каково же было терпеть?

Как служил и что перенес брат Петрусь, я вовсе не знаю: меня с ним разлучили с самого дома его высокоблагородия, то есть господина полковника; иначе назвать и теперь боюсь, как будто господин капрал подслушивает. А эти мне господа капралы, сержанты, фельдфебели, ефрейторы… Вот беды мне было с ними! Я хотел против них соблюсти всю вежливость и, помня золотые наставления нашего реверендиссиме, гласившего при ударении указательным пальцем правой руки по ладони левой: "когда пожелаете оказать кому благопристойный решпект, никогда не именуйте никого просто, по прозвищу или рангу, но всегда употребляйте почтительное прилагательное: «домине». Вот я и высунулся к своему ближайшему начальству быть вежливым и, вследствие того, при первом случае, отодрал: "домине капрал!" Буду же я помнить этого домине!.. Засмеяли меня, злодеи, на весь полк! Да что! в десяти толстых томах не опишешь, что я переносил от этой службы… А эти господа капралы с товарищами, когда сойдутся, так то и дело жалуются, что я их замучил. Не знаю, кто кого?..

Пожалуйте же. Вот тут и случилось со мною самое жалкое происшествие. Когда возвратился наш берлин домой, пустой, без панычей, то маменька пришла в безотрадное положение! Каково было их материнскому сердцу увидеть, как домине Галушкинский называл, сосуд пустой, а там сидевших сыновей не находить. Им подали письмо от господина полковника, но как некому было прочесть, – послали за дьячком-старичком, поступившим на место умершего пана Кнышевского… Тот пришел, но без очков, побежал за ними, а маменькино сердце все страждет от неизвестности. Наконец, пришел пан дьяк и, прочтя письмо, объявил маменьке, что мы, ее любезные сынки, взяты в солдаты… Не знаю, как при этом маменька не сомлели навек?!. Но первое же их дело было послать приказчика к господину полковнику умаливать, упрашивать его, чтоб не губил прежде времени изнеженных, совсем не для службы рожденных ею детей, дал бы им на свете пожить и не обрекал бы их чрез службу на видимую смерть.

Господин полковник – а еще назывался другом батенькиным! – слышать ничего не захотел, еще рассмеялся и с тем отпустил посланного.

Тут маменька, увидевши, что уже это не шутка, поскорее снарядили бабусю с большим запасом всякой провизии и отправили ко мне, чтобы кормила меня, берегла, как глаза, и везде по походах не отставала от меня. Так куда! командирство и слышать не захотели. Его благородие, господин капитан, приказал бабусю со всем добром из селения выгнать; а о том и не подумал, что я даже исчах без привычной домашней пищи! Но это еще не то большое несчастье, о котором хочу рассказать.

Хорошо! Бабуся возвратилась и рассказала все, не утаив, что видела меня и что я все плачу от службы и иссох как щепка… Маменька вскрикнули, велели как можно скорее запречь таратаечку легкую. NB. В берлин они не могли влезть по причине узких дверец. Сели в нее и помчалися, как стрела, все приговаривая: "Посмотрю я, как этот дворовый индик меня не пустит к моей утробе!" (NB. Это индиком они з критику называли его высокоблагородие господина полковника. Им это можно было: они не были в службе). Вот как маменька едут и поспешают, не успели проехать и пяти верст – их и подхвати колика, да какая! Кричат не своим голосом! Это все от непривычки ездить. Насилу довезли домой, и тут ох, да ох!., уж не набранились же они его высокоблагородия господина полковника! Да посреди таких занятий, в десятый день, преблагополучно и скончались… Ох, боже мой!..

Я совсем не знал об этом. Все тужу об одной службе, а того и не знаю, что мне еще надобно горше тужить, что я остался круглым сиротою, без батеньки и маменьки, да еще и в службе! Некому было меня ни обласкать, ни оплакать… После уже узнал я, что, когда маменька скончалась, то сестер забрала к себе наша одна тетушка, и Тетясю тоже, да там отдала сестру Софийку замуж, и Тетясю тоже… А та, изменщица, охотно пошла из-за меня за другого. Правда, что я не имел времени хорошенько подумать о ней: то ружье учился чистить, то ремни белить, то маршировать, и все – вот мучение было! – начинать с левой ноги…

Только теперь признаюсь, что я во многом лукавил, будто не могу выучиться. Его высокоблагородие сколько раз обещал пожаловать меня полным капралом, если я буду исправен и перейму все. Как же бы мне велел сделать такую глупость, чтобы добиваться высшего чина? Когда солдату так трудно, а капралу – и не приведи господи! Сам знай все и учи другого. Нет, не на таковского напали! Однажды – смеялся я очень своей штуке! – для поощрения меня произвели в господины капралы. Хорошо. Я что делать? Взял и начал, будто ничего не понимаю, все делать наизворот; вот гляжу, отдают в приказе, что "капрал Халявский за леность, непонятность, нерадение к службе и вообще, за нерасоудливость разжалован в рядовые". Вот так их учи, как я!

Наконец, пришел указ о вольности дворянства, по коему можно было оставить мне, как природному дворянину, службу. Я не знал, с какого конца приступить, чтобы вырваться поскорее на свободу; мне и посоветовали добрые люди отнестися к ротному писарю. Вот голова была! я не знал, в каких училищах он учился, только в десять раз был умнее домине Галушкинского, который, бывало, пяти слов не напишет, не исчернивши пол-листа бумаги. Писарь же, напротив, разом и сочинял и переписывал набело, так что, поверите ли? – двух раз не понюхал табаку, а уже готова бумага, и подает мне подписать.

– Что писать? – спрашиваю я: – растолкуйте мне, г. писарь!

– Пишите вот на этом месте: "к сему прошению".

– Батюшки-голубчики! – вскричал я, уронив перо из рук: – ни за что в свете не напишу этого ужасного слова! По этому слову меня приняли в службу…

– А теперь по этому слову вас отпустят, – так уговарил меня г. писарь и сказал: – Оно хоть и одинаково слово, да умей только наш брат, писака, кстати его включить, так и покажет за другое. Не в слове сила, а в уменье к месту вклеить его; а это наше дело, мы на этом стоим. Не бойся же, брат, ничего и подписывай смело. – Такими умными и учеными доказательствами убедил он меня, наконец, и я, недолго думая, подмахнул и руку приложил.

К моему особенному счастью, его высокоблагородия господина полковника в то время, за отъездом в Киев, при полку не находилось, а попала моя бумага по какому-то случаю господину премьер-майору. Он призвал меня к себе и долго уговаривал, чтобы я служил, прилежал бы к службе и коль скоро успел бы в том, то и был бы произведен в «фендрики» (теперь прапорщики), а там бы, дескать, и дальше пошел.

"Благодарен за благой совет! – подумал я: – хорошо в службе вашей, а дома мне будет лучше". Итак не внимая никаким его советам, как не нравившимся мне, я настоятельно просил о чистой отставке, которую я получил с награждением чином за службу более двух лет, – отставного капрала.

Никакими словами не могу выразить радости моей, когда узнал, что я свободен во всякое время правою ногою выступать, ходить сгорбись, развалом и как мне вздумается и что могу выехать из своей роты! Тот же час поспешил нанять лошадку и, не оглядываясь, покатил домой. К утешению моему, это недалеко было.

Что же я застал дома, так это ужас! Вся дворня наша, некогда, при батеньке и маменьке, многолюдная, вся распущена; хлевы и сараи, где кормились птицы и другие животные, все разорено, запущено! Я собрал всех людей, поместил и определил к должностям, птиц и прочих тварей приказал запереть для корма, как было при маменьке. Любя обычаи предков, я установил завтраки, обеды, полдники и весь порядок, как было при незабвенных родителях. Я не очень смотрел на нововведения, заимствованные соседями у бывшего моего его высокоблагородия, господина полковника, и, не подражая ему, жил по своей воле. Да и отдыхал же и отъедался я после службы преусердно, и месяца через два имел удовольствие заметить, что я отъелся и в сложении и вообще по комплекции моей стал на порядках.

Приводя себе на память все случившееся со мною в жизни, невольно рождается во мне – не знаю какое, философическое или пиитическое рассуждение, – пусть господа ученые разберут: сравнить теперешних молодых людей с нами, прошедшего века панычами. Какая разница! Мы думали о жизни, искали случаев насладиться ею, не упускали к тому ничего и блаженствовали на своей воле. Хотя сильные и утеснят нас, как меня господин полковник, определят в службу, заставят испытывать вся тягости ее, замучат ученьем, изнурят походами, как меня каждые два месяца в поход из роты в штаб и обратно, а то ведь, как я сказал, пятнадцать верст в один конец; но все же найдутся сострадательные сердца, у кого маменька, у кого тетенька, а где и г. писарь, как мне помогут, да и вырвут из службы – гуляй себе на все четыре стороны! Теперь же… Ох, боже мой!.. Чуть только на ноги схватился, уже думает, как бы определиться в (службу? Ну, попал, наконец; что же? с конюшни не выходит, все занимается, как бы лучше вычистить лошадей; с солдатами не расстается, ружья из рук Не выпускает, все, чтобы усовершенствоваться ему в военном ремесле. Отказывается от отдыха, ни съест, ни сопьет чего со вкусом. Притом же одно у него желание – чтобы скорее была война, итти в поход, рубить, колоть неприятеля… Смотри самого убили! А мы, подобно мне мыслящие, живем да поживаем, толстеем и богатеем да детками окружаемся. Кто больше выигрывает?.. Вот вам и новый порядок на свете! Так же идет и во всем…

Приведя себя и домашнее хозяйство в устройство, я начал жить спокойно. Вставши, ходил по комнате, а потом отдыхал; иногда выходил в сад, чтобы поесть плодов, и потом отдыхал; разумеется, что время для еды у меня не пропадало даром. Окончив же все такие занятия, я ложился в постель и, придумывая, какие блюда приказать готовить завтра, сладко засыпал.

В таком приятном провождении времени я, как-то прохаживаясь по комнате, начал против зеркала себя рассматривать и нашел, что я против прежнего крепко похорошел: сделался лицом бел, румянец во всю щеку, в комплекции плотен, одним словом… я себе очень понравился. "Зачем же пропадать так моей молодости? Мне девятнадцать лет, хорош собою, в службе отслужил два года с лишком, более не обязан мучиться. Служил не даром, при отставке награжден чином "от регулярной армии отставным капралом". Другие, по соседству мне известные, долее моего служили, а когда маменьки их выпрашивали в отставку, так вышли просто солдатами, без награждения чина. Как же так сидеть, сложа руки? Дай пущусь по соседям, буду влюбляться в панночек, высматривать невесту, а там и женюсь.

Сказано и сделано. Снарядившись, я пустился в путь. Прежде всего, на моей двухколесной таратайке, на которой маменька езжали и на которой их растрясло насмерть, когда они ехали ко мне в полк, отправился я к тетке, где жили мои сестры. Тетушка, кроме Софийки, успела выдать замуж и сестру Веру, обоих за ближних соседей, людей достойнейших: у каждого были свои хутора и много скота. Они, а потом и прочие две сестры, вышедшие за людей с такими же достоинствами, жили и поживали себе преблагополучно, окруженные деточками в количестве порядочном, судя по краткому времени их замужества. Тут же узнал я, что Тетяся, мною некогда страстно любимая Тетяся, самопроизвольно, без всякого принуждения и с полною охотою вышла замуж за какого-то пехотной армии офицера и также имеет более двух детей… О, неверная!.. Вся кровь взволновалась у меня при этом известии… Нынешние молодые люди! Если случится вам где в обществе или наедине с молодою девушкою выбирать пшеницу и ваши пальцы по какому-нибудь случаю сцепятся вместе, то, как бы та девушка ни была прелестна, не допускайте плутишку Амура поразить ваше сердце и не поддавайтесь его власти; пренебрегите столкновением ваших составов и не допустите разгореться любовному пламени, иначе постигнет и вас участь подобная моей: она выйдет за другого, а вам останется одно воспоминание… Правда, воспоминание приятное, восхитительное, о блаженных часах, но… как домине Галушкинский говаривал: "самое драгогеннейшее воспоминание ничтожнее самого слабого исполнения в настоящем". Более ни слова о неверной: все чувства к ней затаены в моем сердце.

Слегка только опросил я у тетушки совета, на ком мне жениться? И она насказала мне десятков несколько невест с различными достоинствами. Были одиночки, то есть, одни наследницы значительным имениям, были сами-третьи, сами-семы, одна была сама-одиннадцата: свобода выбирать любую, а приданое все в одинаковой степени. Когда я говорю: невеста с достоинствами, то не воображайте, что я говорю, применяясь к теперешним понятиям, то есть, что девица воспитана отлично, образована превосходно, обучена всем языкам, пляскам, музыкам разным и проч. – нет, мы понимали дела в настоящем смысле и вещи называли как должно; воспитана – означало у нас: вскормлена, вспоена, не жалея кошту, и оттого девка полная, крупная, ядреная, кровь как не брызнет из щек; образована – объясняло, что она имела во что нарядиться и дать себе образ или вид замечательный, в прочих же достоинствах разумелось недвижимое и движимое имущество, пуды серебра (тогда серебро не считалось на деньги, а на вес), сундуки с платьями, да платьями все глазетовыми, парчевыми, все это не теряющее никогда цены… Так вот достоинства, украшающие девушку! А умна ли или добра сама и какую душу и сердце имеет, – об этом никто не заботился. Ум в супружестве для жены не нужен: это аксиома. Если и случилось бы жене иметь частичку его, она должна его гасить и нигде не показывать; иначе, к чему ей муж, когда она может рассуждать? Добра ли или бешена – все равно: муж на то муж, чтобы во всем вел ее по своей воле. А из-за всего этого, скажите, пожалуйста, нужно ли образовать женщин? К чему им тогда мужья?.. В наше время справедливее на эту вещь смотрели, и прекрасно все шло. Только и заботились о полноте комплекции невесты, и если все было полно, то женихи и вились около таких.

Чего для поступил и я по сим благоразумным правилам и потому составил список известным невестам по количеству и качеству их достоинств. Сначала поставил я, правду сказать, одиночек, потому что, признаюсь в моей слабости, не люблю делиться: хоть и немного достанется по смерти ее родителей, но все это мое, неотъемлемое. Честью уверяю вас, что этого правила мне ни маменька, ни батенька, ей домине Галушкинский, ни в училищах, ни те господа капралы, что учили меня выступать с левой ноги, ни одно их благородие и даже высокоблагородие, – никто мне не внушал; а, видно, благодетельная натура вперила мне эти правила, которые, право, недурны и неубыточны.

Вот я и явился в первый по списку дом. Отец был бунчуковый товарищ, Гаврило Омельянович Перекрута; имел "знатные маетности и домашнего добра до пропасти" – так значило в записке и добавлено: "и едино-чадная дочь Гликерия Гавриловна, лет взрослых, собою на взгляд опрятненькая, хотя смотрит сурово, но это от притворства, чтоб все боялись ее и повиновались". Приступая к сватовству, я сам сочинил себе рекомендацию и вытвердил ее наизусть. Приехав к пану бунчуковому товарищу, я начал говорить пред ним свой «диалог». Пан Перекрута терпеливо слушал и, где я переводил дух, он возглашал переменно: "чи бачите!" – "чи видите!" Когда же я кончил все и заключил словами "таковые мои достоинства ожидают вознаграждения согласием вашим на законное вступление в брак мои с единоутробною доченькою вашею". Так он, сказав: "та и только?", вышел и оставил меня в восхитительном ожидании увидеть пред собою невесту. Как вдруг… хлопец отворяет дверь и подает мне большую тыкву, говоря: "се вам, панычу, прислала панночка!"

Осмеянный, я выбежал из дому, разумеется, не приняв тыквы, и поспешил выехать из такого негостеприимного дома. Обстоятельства требовали поспешить в другой дом, где еще не могли услышать о сделанном мне отказе, и я приказал, не оглядываясь, гнать к другому отцу, у которого по спискам значилась единородная дочь Евфимия.

Приезжаю; меня принимают ласково, я поспешаю объяснить причину моего приезда, говорю свой диалог.

Хозяин выставил на меня глаза свои и сказал: "Бог с вами, панычу! Не одурели ли вы немного? У меня только и есть, что единоутробный сын Ефим, а дочерью не благословлен и по сей день ни за что не имею. Как же за мужской пол выдать такой же мужской пол? Образумьтесь!"

Я уже и не дослушал последних слов, а, стыда ради, выбежал, цепляясь за двери и пороги, стремя голову, на крыльцо да в таратайку и покатил в третий дом по списку.

Да что долго рассказывать! Таким побытом я объездил все домы в окружности верст на пятьдесят; где только прослышивал, что есть панночки или барышни, везде являлся, везде проговаривал свой диалог… и если бы из всех полученных мною тыкв вымостить дорогу, то стало бы от нашего города Хорола до самого Киева. Конечно, это риторическая фигура, но все я пропасть получил тыкв, до того, что меня в околотке прозвали "арбузный паныч". Известно, что у нас тыква зовется арбузом.

За таким глупым сватаньем я проездил месяца три. Иной день, божусь вам, был без обеда. Выедешь пораньше, чтобы скорее достигнуть цели, а, получив отказ, поспешишь в другой… Да так, от отказа до отказа, и проездишь день, никто и обедать не оставит. Конечно, иногда, как возьмет горе, бросишь все, приедешь домой и лежишь с досады недели две; следовательно, не все три месяца я просватался, но были и отдыхи, а все измучился крепко. Потом, как распечет желание, опять пускался и все с тою же удачею.

Что мне было делать? Бросить мысль о женитьбе не могу: ни засплю, ни заем, а никто нейдет за меня. В самом деле, критическое было мое положение. В недоумении бросился к той же тетушке за советом. "Не знаю, душка, что и делать тебе. Сватаешься ты, как 1 долг велит: так и все наши панычи сватаются. Так им | есть удача, а тебе, может быть, заколдовано, но этому можно пособить. Сделай еще так: поезжай на все именины, свадьбы, похороны, где всегда много бывает панночек, да и влюби в себя которую из иих… Вот она как | сойдет по тебе с ума, так и скажет родителям: "утоплюся или удавлюся, когда не отдадите за Халявского!" – то, хоть и неохота, а отдадут. У нас так не одна выскочила за того, кого любила, хоть и вовсе негодный, да любовь не разбирает. Так и ты можешь напасть на судьбу свою. Ступай же, душка, не трать времени по-пустому". Тут призвала свою женщину, которая искусна была все беды от человека отводить: та пошептала надо мною, умыла меня, "слизала с лица остуду", напоила наговорною водою, обошла трижды мою таратайку – и я поехал.

Первый мой выезд был на похороны одного богатого соседа. Там съезд был ужасный. Кому должно было, то плакали и тужили, а мы, панычи и панночки, как не наше горе было, так мы занимались своим. Нас, обоего пола молодых, было до пятидесяти, и должны были прожить в печальном доме дней пять, пока родственники несколько утешат плачущих; потом приедут другие семейства и так сменяются до шестинедельных поминок. Я, как был себе одинок, то и мог прожить все время, не уезжая. И какой благоприятный случай мне был, чтобы влюбиться и в себя влюбить кого. Обыкновенно все степенные люди были неотлучны от сетующих, а молодым, которые привезены родителями затем, что не на кого было их дома оставить, отведут подалее особую комнату и просят заниматься чем угодно, чтоб только не скучали. Вот тут мы и занимаемся. Тут у нас жмурки, сижу-посижу, короли, – и все, что только придумать можно. Ах, как весело было на похоронах или на поминках!

Не думавши долго, я пустился отличаться… Но что это за народ панночки или барышни – неизъяснимые!.. Вот, подметишь одну и в игре ударишь ли ее. больнее перед другими, или ущипнешь незаметно ото всех, она и ничего: отобьет или отщипнет еще больнее. Думаешь: дело идет на лад. Где-нибудь в уголку станешь ее цаловать, – она и ничего: сама цалует и заманивает в другой угол, где еще меньше есть примечающих, и там цалуемся. Ну, думаешь себе, эта уж моя. Приищешь удобное местечко, подсядешь и шепнешь на ушко: "я вас хочу взять за себя. Пойдете ли?" – Цур вам! почти вскрикнет: не видала я такого нехорошего? Я пойду сама знаю за кого. Сказала – и ничего, и опять целуй ее сколько душе угодно, а итти, так нейдет. Поди ты с ними!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю