Текст книги "Пан Халявский"
Автор книги: Григорий Квитка-Основьяненко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Григорий Федорович Квитка-Основьяненко. Пан Халявский
ПАН ХАЛЯВСКИЙ
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Тьфу ты, пропасть, как я посмотрю! – Не наудивляешься, право, как свет изменяется!.. Да во всем, и в просвещении, и в обхождений, и во вкусе, и в политике, так что не успеешь приглядеться к чему-нибудь, смотри – уже опять новое. Вон, чтоб не далеко ходить, у моего соседа, у Марка Тихоновича, от деда и отца дом был обмазан желтою глиною; ну, вот и был; вот мы все смотрели, видели и знали, что он желтый; как вдруг – поди! – он возьми его да и выбели! И стал теперь белый, вот как бумага. Кто их знает? А все соседки поговаривают, что чуть ли это не молодая не– вестка – что недавно сына женили – так не она ли вы– кинула этакую штуку? И то станется: она в пансионе воспитывалася – любит все переменять.
Все гоняются за просвещением. Дяденька мой, Фома Лукич, и сохрани бог, подать одну свечку в комнату!.. "Тоска, голубчик, берет, – тотчас скажет, при одной свечке сидеть: и на том свете насидимся во тьме; подавай побольше". Вот и подадут четыре свечи ему, да по две в проходную, да в столовую, да сюда, да туда, ан сколько в вечер сгорит? А ведь что четыре свечи, то и фунт. А к чему, а на что? Мой троюродный братец, Василий Дмитриевич, затеял дом о двенадцати покоях да о двадцати окнах, "Не люблю тьмы, – рассуждает братец мой. – Светло, так светло". Так, ни слова. Но зимою каково? Лишнее окно зимнее, стекла, обмазка, да и дров больше нужно, нежели в уютной – об одном, о двух окнах – комнате. Сосед мой, Трофим Иванович, ни одни именины и рождения в семье его не празднуются без плошек и смоляных бочек. "Пускай, – говорит, – всем светло, когда я гуляю…" Так, мысль прекрасная! Но, дяденька, братец и соседушка, сосчитайте, что у вас на ваши прихоти лишнего в год изойдет, так вот вам и просвещение! А по старинке бы? Перед собой огарочек, где ночничок, а где из другой и третьей комнаты позаимствоваться светом. В комнатах не окна, а окошечки; да и то в зале два, три, а у прочих и по одному. К чему бочки и плошки? Была бы кухня исправна, найдутся усердные поздравители и нажелают столько, что и на два века вдоволь. Так куда!..
Об образовании и говорить нечего. Взгляните на всех наших панычей, приезжающих на вакации из университета: тот ли образ и подобие у них, какой был у нас, отцов их? Где – косы, где – плетешки, где выстриженный и взъерошенный вержет? Изменилось, изменилось образование!
Вкус также потерян. Где прежние водки – красная мастихинная, кардамонная с золотом, инбирная коричневая, зеленая? Еше только внесут этот судок с шестью карафинами – и называвшийся прилично – кабачок, так по комнатам пойдет аромат, – истинно аромат, так теперь обоняю. А когда станешь пить, то, право слово – наслаждение! Одной выпьешь, – уже на другую позывает. Да, выпивши, уст не разведешь: так и слипнутся. А теперь? Хотя бы и у нашего предводителя… что это за водка? Совсем отличного колера, не прежнего вкуса. О винах говорить нечего. Хороши канальские, да все уже не тот, не прежний вкус, которым мы наслаждались, пивши наши наливки! Нет, именно, изменился вкус!
Политика приняла совсем другое направление – если говорить штатским языком, а просто – переменилась вовсе. Прежде бывало так: святками вот я и поеду к соседу, у кого, по очереди, все съехались. Вхожу, расшаркаюсь, всем общий поклон, да и пошел к ручкам всех дам и девиц подходить, как сидят в ряд, знакомых и незнакомых; да и какая мне нужда, что она незнакома? Всем делаешь честь и бережешься, чтобы не пропустить ни одной и тем без умысла не обидеть. Иная, приехав недавно, не успела теплых перчаток снять: по ряду подойдешь к ней: вот она хвать-хвать за перчатку, рука вспотела, пальцы отекли, перчатка не слезает, уж она и зубами тащит, уж она рвет ее, а перчатка, хоть ты что, так не лезет… Видишь, что бедная барышня мучится, вся вспотела, от конфузии покраснела, как калина, сжалишься над нею, скажешь: "Не беспокойтесь, сударыня! Все равно, пожалуйте и так". И хотя в перчатку, да сделаешь честь – поцалуешь. Тут же, только тебя усадили за жирные пироги, из которых сок так и течет от изобильной приправы масла и сметаны, вдруг входит одна из дочерей хозяйских, или и чужая барышня, которой не было при моем приезде, и я с нею не виделся (то есть не подходил к ее руке), то я бросаю пирог и, как салфетки при завтраке не бывает, обтираю свой замасленный и засметаненный рот носовым платком, а если позабыл его дома, то ладонью, и подхожу к ручке новопришедшей барышни. Не дай бог кого пропустить! Тотчас прозовут гордым. Оно-таки и вежливо, политика того требует, а теперь и политика изменилася!
Определился в наш земский суд секретарем из приказных гражданской палаты молодой человек, как бы ни было, губернский секретарь. Вот, как нужный человек, мы давай его приглашать. В первый съезд, вот у Тимофея Васильевича… нет, лгу, – у Петра Степановича – смотрим – он входит… Ведь то-то и жаль! Роста и фигуры порядочной, немного прихрамывает, но в бланжевых нанковых широких брюках; жилет из красной аладжи, в белой хорошо собранной – манишке; блестящие перламутровые на ней пуговки и булавка с изображением мухи – простой, но как натурально сделанной, словно вот живая прилетела и села; сертучок на нем голубого камлота, ловко сшитый, нараспашку; по всему таки видно, что этот человек бывал в губернском городе в лучших обществах. Пожалуйте, к чему это я его привел?.. Да! вот такой-то человек вошел в наше общество, и… кив, кив головою на все стороны – и сел себе на первом попавшемся стуле, не дав хозяину и припросить тебя, чтобы сел. Не забудьте же, что тут было дам и девиц слишком около двадцати, и много ему уже знакомых, а он ни к одной не подошел… Ну, божусь же вам честью, что ни к одной не подошел. Не верите, – спросите у тех, кто там был, все вам то же скажут. Так вот – теперешняя политика в губернских городах!.. Что ж? Этого мало. На него глядя, и наша вся молодежь по его следам идет, и хоть ты разрекомендуй, что это, дескать, моя жена, а это мои дочери, – ничего не бывало! Подойдет к самому носу хозяйки, и видит же, что та сняла уже перчатку и, почитай, руку протянула, – нет! он кивнет головой – и вся такова! – Бедные наши барышни! Хоть целый день просиди в перчатках, никто не потревожит! Вот тебе и политика.
А обхождение?.. О! обхождение вывелось. Я на все буду вам – как выражается мой старший внук – буду представлять факты. Обедал я в губернском городе у живущего там старинного моего приятеля, – а может, и вы его знаете, – Осипа Дмитриевича… Что ж? Во весь обед, хоть бы он раз встал да обошел гостей, да припросил, чтобы больше кушали и пили; и, коли правду сказать, так и около себя сидящих не просил о том, сам же кушал все исправно. Прежде же, когда бывало у него обедают гости, так он не присядет, все обходит и все упрашивает: "и это скушай, и того прибавь, и сего выпей". Ну, словом, из души прет, а он умаливает, а он сует, а он подкладывает: закормит, бывало, и запоит… Я, теперь сидя у него за обедом, надеясь на прежнее обхождение, с некоторыми блюдами и рюмками пасовал, жду: вот хозяин встанет, подойдет, припросит… Не тут-то было!.. А оттого и встал с порядочною проголодью. Впредь таков не буду. Правилом поставил: что подают, – ем и пью, не ожидая просьб хозяйских, и всегда доволен. Но как необходимо приноравливаться к обычаям света, или – как говорят внуки мои итти за веком, то я. по совету с женою, отменил и у себя всякое обхождение. На нас глядя, и у соседей оно отменено. Пошли новые обычаи.
И с наших ли дней свет начал изменяться? Куда?.. Семьдесят лет живу на свете, и сколько я видел перемен! батюшки мои!..
Как-то мы с женой были в разладе. Уединясь в свой кабинет, я впал в меланхолию и предался сравнениям, как бывало прежде, и как идет ныне, как обращался мой батенька с маменькою, как они были им послушны, и как, напротив, живу я, сын их, с моею женою, и уже не у она мне, а я ей послушен. Это завлекло меня в глубь событий жизни моей; предавшись воспоминаниям и сравнивая прошедшее с давпрошедшим. а настоящее со всем| вообще прошедшим, увидел большую разницу. Удивление мое подстрекнуло меня изложить все на бумаге, го есть описать главнейшие периоды жизни моей и любопытнейшие эпохи или случаи, со мной встречавшиеся.
Пусть это будет старости в наслаждение, а юности в наставление.
Начинаю с начала, то есть от самого детства моего.
У наших батеньки и маменьки нас детей всего было: Петруся, Павлуся, Трофимка, Сидорушка, Офремушка, Егорушка, и Сонька, Верка, Надежда и Любка; шесть сынков-молодцов и четыре дочери – всего десять штук… Мы, сыновья, получали имена, по-тогдашнему, по имени того дня, в который рождалися; а дочерей батенька желали иметь по числу добродетелей и начали с премудрости… Были утешены, что уже хотя в конце супружеской их жизни явилась у них любовь. Несмотря ни на что, маменька все уверяли, что у них должен быть еще сын; но, когда батенька возражали на это, что уже и так довольно и что не должно против натуры итти, то маменька, не понимая ничего, потому что российской грамоты не знали, настаивали на своем и даже открыли, что они видели видение, что у них будет-де сын и коего должно назвать Дмитрюшею. Батенька поверили было маменькиному видению, но по прошествии нескольких недель начали возражать, что маменьке явилось ложное видение. Маменька плакали (они были очень слезливы: чуть услышат что печальное, страшное или не по их чувствам и воле, тотчас примутся в слезы; такая была их натура) и уверяли, что точно должно быть у них сыну, но батенька решительно сказали: "Это у тебя, душко, мехлиодия!" Так батенька называли меланхолию, которой приписывали все несбыточные затеи. Тем и заключилось умножение на* шего семейства к пользе благосостояния нашего.
Правду сказать, не все сынки были молодцы: один из нас, Павлуся, был горбат от неприсмотра нянек, которых за каждым из нас было по две, потому что батенька были богатый человек. Павлуся как-то оступился и упал с крыльца, а крыльцо было высокое; с него один наш Сидорушка – о! да и проворная же был штука! – мог только прыгать; следовательно, можете посудить, как оно было высоко! Так вот с этого-то крыльца Павлуся скатился вниз и повредил себя. Няньки тогда не сказали маменьке, да уже на пятом году возраста его увидели, что у него горб растет сзади. Досталося же тогда нянькам! Я думаю, что если они живы еще, то и теперь помнят благодарность батеньки и маменьки за присмотр Павлуся.
Брат Юрочка и сестра Любочка были у нас последние. У всех нас оспа была натуральная, и мы из рук ее вышли не вовсе изуродованными. Но у последних брата и сестры оспа была прививная, о которой батенька, прослышав, что она входит в моду, захотели привить своим детям. Для сего они приказали старому нашему Кондрату, – который, по наслышке, рвал зубы и оттого назывался «цылюрыком», – так этому медику батенька растолковавши, как они об оспе слышали, приказали ему привить. Маменька плакали, убивались и несколько раз хотели сомлеть (что теперь называется – в обморок упасть), однако не сомлевали, а ушли в другую горницу и шопотом укоряли батеньку, что они тиран, живьем зарезывают детей своих.
Батенька этого не слыхали, а если бы и слышали, то это бы их не удержало. Они были очень благоразумны и почитали, что никто и ничего умнее их не выдумает; и маменька в том соглашались, но не во всяком случае, как увидим далее…
Пожалуйте. Оспа пристала, да какая! Так отхлестала бедных малюток и так изуродовала, что страшно было смотреть на них. Маменька когда увидели сих детей своих, то, вздохнувши тяжело, покачали головою и сказали: "А что мне в таких детях? Хоть брось их! Вот уже трех моих рождений выкидываю из моего сердца, хотя и они кровь моя. Как их любить наравне с прочими детьми! Пропали только мои труды и болезни!" И маменька навсегда сдержали слово: Павлусю, Юрочку и Любочку они никогда не любили за их безобразие.
Нас воспитывали со всем старанием и заботливостью и, правду сказать, не щадили ничего. Утром всегда уже была для нас молочная каша, или лапша в молоке, или яичница. Мяса по утрам не давали для здоровья, и хотя мы с жадностью кидались к оловянному блюду, в коем была наша пища, и скоро уписывали все, но няньки подливали нам снова и заставляли, часто с толчками, чтобы мы еще ели, потому, говорили они, что маменька с них будут взыскивать, когда дети мало покушали из приготовленного. И мы, натужась и собравшись с силами, еще ели до самого нельзя.
После завтрака нас вели к батеньке челом отдать, а потом за тем же к маменьке. Как же маменька любили плотно позавтракать и всегда в одиночку, без батеньки, то мы и находили у нее либо блины, либо пироги, а в постные дни пампушки или горофяники. Маменька и уделяли нам порядочные порции и приказывали, чтобы тут же при них съедать все, а не носиться с пищею, как собака-де.
Отпустивши прочих детей, маменька удерживали меня при себе и тут доставали из шкафика особую, приготовленную отлично, порцию блинов или пирогов с изобилием масла, сметаны и тому подобных славностей. "Покушай, душко-Трушко (Трофимушка), – приговаривали маменька, гладя меня по голове: – старшие больше едят, и тебе мало достается". Управившись с этим, я получал от маменьки либо яблочко, либо какую-нибудь сладость на закуску и всегда с приказанием: "Съешь тут, не показывай братьям; те, головорезы, отнимут все у тебя". Такое отличие вразумило меня, что я маменькин «пестунчик» (любимец), что и подтвердилось потом. Но за что я попал в такую честь, хоть убейте меня, не знаю!.. Видно – по маменькиной комплекции.
Отдавши челом батеньке и маменьке, нас высылали в сад пробегаться. Дворовые ребятишки нас ожидали – и началась потеха. Бегали взапуски, лазили по деревьям, ломали ветви, и, когда были на них плоды (хотя бы еще только зародыши), то мы тут же их и объедали; разоряли птичьи гнезда, а особливо воробьиные. Птенцам их тут же откручивали головки, и старым, когда излавливали, не было пощады. Нас так и наставляли: маменька не один раз нам изъясняли, что воробей между птицами – то же, что жид между людьми, и потому щадить их не должно. Маменька, хотя и неграмотные были, но имели отличную память: и в старости не забывали историй, слыханных ими в детстве.
Среди таких невинных игр и забав нас позовут обедать. Это всегда бывало к полудню. Борщ с кормленою птицею, чудеснейший, салом свиным заправленный и сметаною забеленный – прелесть! Таких борщей я уже не нахожу нигде. Я, по счастью моему, был в Петербурге – не из тщеславия хвалюсь этим, а к речи пришлось – обедал у порядочных людей и даже обедывал в «Лондоне», да не в том Лондоне, что есть в самой Англии город, а просто большой дом, не знаю, почему «Лондоном» называемый, так я, и там обедывая, – духа такого борща не видал. Где ты, святая старина!
К борщу подавали нам по большому куску пшенной каши, облитой коровьим маслом. Потом мясо из борща разрежет тебе нянька кусочками на деревянной тарелке, и сверху еще присолит крупною, невымытою солью – тогда еще была натура: так и уписывай. Потом дадут ногу большого, жирнейшего гуся или индюка: грызи зубами, обгрызывай кость до последнего, а жир – верите ли? так и течет по рукам; когда не успеешь обсосать тут же рук, то и на платье потечет, особливо если нянька, обязанная утирать нам рот, зазевается. Посмей же не съесть всего, что положено тебе на тарелку, то маменька кроме того, что станут бранить, а под сердитый час и ложкою шлепнут по лбу. "Ешь, дурак, не умничай" – и перестанешь умничать и выскребешь с оловянной тарелки или примешься выедать мясо от кости до последней плевочки. Спасибо, тогда ни у нас и нигде не было серебряных ложек, а все деревянные: так оно и не больно; тогда загудит в голове, как будто в пустом котлике.
После обеда батенька с маменькой лягут в спальне опочивать, а дети идут в сад, на улицу, лазят по деревьям, плетням, крышам изб и тому подобное. Когда же батенька и маменька проснутся, тогда позовут детей к лакомству. Тут нам вынесут или орехов, или яблоков, пастилы, повидла, или чего-нибудь в этом роде, и прикажут разделиться дружно, поровну и отнюдь не ссориться. Чего же? Только лишь Петруся, как старший брат, начинает делить и откладывает свою часть, мы, постаршие, в крик, что он несправедливо делит и для себя берет больше. Он нас не уважит, а мы – цап-царап! – и принялися хватать без счета и меры. Сестры и младшие дети, как обиженные в этом разделе, начнут кричать, плакать… Батенька, слышим, идут, чтоб унять и поправить беспорядок, а мы, завладевшие насильно, благим матом – на голубятню, встащим за собой и лестницу и, сидя там, не боимся ничего, зная, что когда вечером слезем, то уже никто и не вспомнит о сделанной нами обиде другим.
Что бы мы не делили между собой, раздел всегда оканчивался ссорою и в пользу одного из нас, что заставило горбунчика-Павлусю сказать один раз при подобном разделе: "Ах, душечки, братцы и сестрицы! Когда бы вы скорее все померли, чтобы мне не с кем было делиться и ссориться!".
В полдник нам давали молоко, сметану, творог, яичницы разных сортов и всего вдоволь. Потом, к вечеру, мы «подвечерковывали»: обыкновенно тут давали нам холодное жаркое, оставшееся от обеда, вновь зажаренного поросенка и еще что-нибудь подобное. А при захождении солнца ужинать: галушки вздобные в молоке, «квасок» (особенное мясное кушанье с луком, и что за превкусное! В лучших домах, за пышными столами, его не видать уже!), колбаса, шипящая на сковороде, и всегда вареники, плавающие в масле и облитые сметаною. Приказ от маменьки был прежний: есть побольше: ночью, мол, не дадут.
Описав домашнее наше времяпровождение, не излишним почитаю изложить и о делаемых батенькою «банкетах» в уреченные дни года. И что это были за банкеты!.. Куда! В нынешнее время и не приснится никому задать такой банкет, и тени подобного не увидишь!., а еще говорят, что все вдалися в роскошь! Да какая была во всем чинность и регула!..
Когда батенька задумывали поднять банкет, то заблаговременно объявляли маменьке, которые, бывало, тотчас принимаются вздыхать, а иногда и всплакнут. Конечно, они имели к тому большой предлог. Посудите: для одного банкета требовалось курей пятьдесят, уток двадцать, гусей столько же, поросят десять. Кабана непременно должно было убить, несколько баранов зарезать и убить целую яловицу. Все же это откормленное, упитанное зерном отборным. Ах, какие маменька были мастерицы выкармливать птицу или, в особенности, кабанов! Навряд ли из теперешних молодых барынь-хозяек знают все способы к тому, да и занимаются ли полно этой важною частью! Поверьте моему слову, что, когда, бывало, убьют кабана – так у него, канальи, сала на целую ладонь, кроме что все мясо поросло салом! А птица – пальцем можно было разделять, а жир с нее во рту не помещается, так и течет!
Надобно сказать, что маменька не вдруг взялись к хозяйству, и сначала много было смешных с ними событий Расскажу один чувствительный анекдот. Вскоре после замужества их с батенькою, приехали к ним семья соседей только пообедать. Маменька, чтобы хорошенько их угостить, призвав кухаря домашнего, приказали ему зарезать барана и изготовить, что следует. Кухарь, усердный человек к пользам господ своих, начал представлять резоны, что-де мы барана зарежем, да он весь не потребится на стол, половина останется и, по летнему времени, испортится: надо будет выкинуть. "Так ты вот что сделай, – сказали маменька, не долго думавши: – заднюю часть барана употреби на стол, а передняя пусть живет и пасется в поле, пока до случая". Кухарь так и расхохотался. А маменька принялись додумываться, что ему так смешно. Да как додумались и увидели, что они сказали нелепое и смешное, так махнули рукой, покраснели, как вишневка, и ушли от кухаря. После этого полно его держать: отпустили на свободу, а определили кухарку.
Пожалуйте, обратимся к своему предмету. Вот как батенька объявят маменьке о банкете, то сами пошлют в город за "городским кухарем", как всеми назывался человек, в ранге чиновника, всеми чтимого за его необыкновенное художество и искусство приготовлять обеденные столы; при том же он, при исправлении должности, подвязывал белый фартух и на голову вздевал колпак, все довольно чистое. Этот кухарь явится за пять дней до банкета, и, прежде всего, начнет гулять. Известно, что три дня ему должно было погулять прежде начатия дела! И чего бы он в эти три дня не спросил, должно все ему поставить; иначе он бросит все, уйдет и ни за что уже не примется. Отгуляв три дня, приступит к работе. Узнав от батеньки, сколько предполагается перемен при столе, он идет с маменькой в сажи, где кормится живность, и выбирает сам, какую ему будет угодно. Помню и теперь, как маменька стоят у дверей сажа и, приложи руки к груди, жалостно смотрят на выбор кухаря. Когда же он заметит жирнейшую из птиц и обречет ее на смерть, тут маменька ахнут, оботрут слезку из глаз и не вытерпят, чтоб не шепнуть: "А чтоб ты сам лопнул! Самую жирнейшую взял, теперь весь саж хоть брось!" Впрочем, маменька это делали не от скупости и не жалея подать гостям лучшее, а так: любили, чтоб всего было много в запасе и чтобы все было лучшее. Они, бывало, и гостям хвалятся, что благословенны природою как изобилием детей, так и домашним скотом, то есть птицею и проч. На завтрашний день убылое место в саже наполнится птицами, которые по времени также будут выкормлены, а о взятых все-таки жалеют. Неизъяснимо сердце, непостижим характер хозяек, подобных маменьке!
Кухарь, при помощи десятка баб, взятых с работы, управляется с птицею, поросятами, кореньями, зеленью; булочница дрожит телом и духом, чтобы опара на булки была хороша и чтобы тесто выходилось и булки выпеклись бы на славу; кухарка в другой кухне, с помощницами, также управляется с птицею, выданною ей, но уже не кормленою, а из числа гуляющих на свободе, и приготовляет в больших горшках обед особо для конюхов гостиных, для казаков, препровождающих пана полковника и прочих панов; особо и повкуснее для мелкой шляхты, которые приедут за панами: им не дозволено находиться за общим столом с важными особами. Дворецкий, выдав для вычищения большие оловянные блюда с гербами знаменитого рода Халявских и с вензелями прадеда, деда, отца папенькиных и самого папеньки, сам острит нож и другой про запас, для разбирания при столе птиц и других мяс. Ключник разливает в кувшины пиво и мед из вновь початых бочек, из которых пробы носил уже к папеньке, и, по одобрению их, распределяет: из каких бочек подавать панам, из каких шляхте, казакам, конюхам и проч. Из боченков же, особо стоящих и заключающих в себе отличные меда: липец, сахарный и т. п., будет он выдавать к концу стола, чтобы «уложить» гостей. Конюха на конюшенном дворе принимают лучшего овса и ссыпают его в свои закрома; заботятся о привозе сена из лучшего стожка и скидывают его на конюшню, чтобы все это задать гостиным лошадям по приезде их, дабы люди после не осуждали господ: такие-де хозяева, что о лошадях и не позаботились.
Одним словом, всем и каждому пропасть дела и забот, а батеньке и маменьке – более всех. Они, каждый, за всем смотрят по своей части, все наблюдают, и беда конюху, если он принял овес не чисто вывеянный, сено луговое, а не лучшее из степного; беда ключнику, если кубки не полны нацежены, для лучшего стола приготовлены худшего сорта напитки; беда булочнице, если булки не хорошо испечены; кухарке, если страва (кушанье) для людей не так вкусно и не в достатке изготовлена. Один "городской кухарь" не подлежит осмотру: ему дана полная воля приготовлять, что знает по своему искусству, и делать, как умеет и как хочет. Зато уже чего требует, все в точности спешат ему выдавать, хотя маменька и не пропустят, чтоб не поворчать: "А. чтоб он подавился! какую пропасть требует масла! а рыжу? а родзынков? видимо-невидимо! Охота же Мирону Осиповичу поднимать банкеты! Шутка ли: четыре раза в год! Не припасешься ни с чем; того и смотри, что разоримся вовсе". Последние слова маменька произносили шопотом, чтоб батенька не слыхали; а то бы досталось им! Батенька, хотя и были очень политичны, но, когда уж им чего захачивалось, так уж поставят на своем. Маменька, не знавши еще хорошо их комплекции, лет пять назад, бывало, принимаются спорить против них, – так что же?.. Ну, не наше дело рассуждать, а знает про то кофейный шелковый платок, который не раз в таком случае слетал с маменькиной головы, несмотря на то, что навязан был на подкапок из синей сахарной бумаги.
Пожалуйте, о чем, бишь, я говорил? Да, о банкете… Так. Вот в этот торжественный день, прежде всего, утром еще, является команда казаков для почетного караула, поелику в доме будет находиться сам пан полковник своею особою. При этой команде всегда находятся сурмы (трубы) и бубны (литавры). Команда и устроит свой караул.
По прошествии утра, днем попозже, так, часу в десятом пополуночи, съезжаются званые гости. А кого только батенька не звали на банкет к себе? Верст за пятьдесят посылали, никого не пропустили, да все же и собрались. Неприлично же было такую персону, как был в то время его ясновельможность, пан полковник, угощать при двадцати только человеках; следовало и звать, чести ради гостя, хоть сотню; следовало же всем и приехать, из уважения к такому лицу, и сделать честь батеньке, не маленькому пану по достатку и знатности древнего рода. Кто не имел на чем приехать, тот пешком пришел с семейством, принеся в узелке нарядное платье, потому что тут в простом невозможно было бы показаться. Да посмотрели бы вы, как все гости разряжены, разубраны! Мужской пол в славных суконных черкесках темных цветов, рукава с велетами, то есть назад откидными; под ними кафтан глазетовый, блестящий; много-много, когда уже на ком моревый. То платье знаете, что при дамах неприлично называть – красного сукна, широкое; пояса блестят, точно кованые; за поясом, на золотой или серебряной цепочке – нож с богатою оправою; сапоги сафьяна красного, желтого или зеленого; а кто пощеголеватее, так и на высоких подковах; волоса красиво подбриты в кружок, усы приглаженные, опрятные, как называли тогда – «чепурные». А женский пол, в свою очередь, – это прелесть! Кунтуши богатейшей парчи, такой, что и не согнешь; на стану перехвачено, сутою сеткою выложено; корсеты глазетовые; запасочки заморских пестрых материй, плотных, как лубок. На головах кораблики или очипки парчи сутой, как жар горят! Нынешние дамы не сумели бы и надеть кораблик или очипок. На шее – намиста, намиста! дукатов, еднусов, крестов… Господи твоя воля! Девушки иные – для полегкости – без кунтушей, в одних юбках, то есть корсетах, и… как бы вам неполитичнее сказать?., не стесняя натуры или природы – без рукавов. Но зато какие рукава их рубашек это заглядение: тонкого холста, кисейные, какие можно вообразить! Да все это вышито преискусно разных цветов шелками, золотом, серебром. Головы убраны – на удивление как прелестно! Косы заплетены мельчайшими пасмами, свиты венком и уложены на макушке, а по лбу положены, одна на другой, разных цветов ленты, а поверх их – золотой газ су-той… Ну, одним словом, это прелесть! Ножки в суконных чулочках, белых или синих; башмачки красные на колодочках. Из-под шелковой плахты виднеется «ляхавка», то есть подол сорочки, таким же узором вышитый, как рукава… Так этакая краля невольно обратит глаза на себя одна, – а тут их собралось десятками! Не подумайте, что это они изубыточилися и делали себе наряды для нашего банкета! Совсем нет! Каждая все это получила от матери, а та – от своей матери, и так все выше; теперь носит сама и передаст будущим своим дочерям и внукам. Теперешние сборы на банкет не стоили им ничего более, как кружки ключевой воды, чтобы умыться; а оделись во все готовое. Да как же они хороши! какой здоровый цвет в лицах! какой яркий, живой румянец в щеках! какая свежесть в прелестных глазах! Немудрено: они ложатся спать ввечеру и с солнцем встают; они…
(Тут все, написанное мною, моя невестка, второго сына жена, женщина модная, воспитанная в пансионе мадам Гросваш, зачернила так, что я не мог разобрать, а повторить – не вспомнил, что написал было. Ну, да и нужды нет. Мы и без того все знаем все. Гм!).
Вот такие-то гости собрались и сидят чинно. Так, уже к полудню, часов в одиннадцать, сурмы засурмили, бубны забили – едет сам, едет вельможный пан полковник в своем берлине; машталер то и дело хлопает бичом на четверню вороных коней, в шорах посеребренных, а они без фореса, по-теперешнему форейтора, идут на одних возжах машталера, сидящего на правой коренной. Убор на машталере и кожа на шорах зеленая, потому что и берлин был зеленый.
Батенька с маменькою вышли встретить его ясновельможность на рундук, то есть на крыльцо. Батенька бросились к берлину, отворили дверцы и принимали пана полковника, который вылезал, опираясь на батеньку. Тут батенька поцаловали его руку, а он – это, право, я сам видел и никак не лгу – он, вылезши, обнял батеньку. Маменька на рундуке очень низко поклонились пану полковнику и, когда он взошел на наш высокий рундук, бросились также, чтобы поцаловать его руку, но он отхватил и допустил маменьку поцаловать себя в уста. Этим начал он давать знать, что недавно был в Петербурге и видел тамошнюю политику. За такую отличную честь маменька опять ему пренизко поклонились и униженно просили его ясновельможность осчастливить их убогую хижину своим присутствием. Полковник просил их итти вперед: но маменьку – нужды нет, что они были так несколько простоваты – где надобно, трудно было их провести: хотя они и слышали, что пан полковник просит их итти вперед, хотя и знали, что он вывез много петербургской политики, никак же не пошли впереди пана полковника и, идучи сзади его, взглянулись с батенькою, на лице которого сияла радостная улыбка от ловкости маменькиной.
В сенях пана полковника встретил весь мужской пол, стоя по чинам и отдавая честь поклонами; при входе же в комнату весь женский пол встретил его у дверей, низко и почтительно кланяясь. Пан полковник, вопреки понятий своих о политике, заимствованной им в Петербурге, по причине тучности своей, тотчас уселся на особо приготовленное для него с мягкими подушками высокое кресло и начал предлагать дамскому полу также сесть, но они никак не поступали на это, а только молча откланивались. Наконец, когда он объявил, что, бывши в Петербурге, ко всем присматривался и очень ясно видел, что женщины там сидят даже при особах в генеральских рангах, тогда они только вынуждены были сесть, но и сидели себе на уме: когда пан полковник изволил которую о чем спрашивать, тогда она спешила встать и, поклонясь низко его ясновельможности, опять садилась, не сказав в ответ ничего. К, чему же было и отвечать? Если ответ должен быть утвердительный, то это и без речей показывал поклон; если же следовало возразить что пану полковнику, то, не осмеливаясь на такую дерзость, изъясняли это поклоном. Где увидишь теперь эту утонченную вежливость? У наших молодых людей? Ой-ой-ой! Не говорите мне про них!