355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Свирский » Герои расстрельных лет » Текст книги (страница 20)
Герои расстрельных лет
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:50

Текст книги "Герои расстрельных лет"


Автор книги: Григорий Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)

Товарищи ученые! Доценты с кандидатами, Замучились вы с иксами, запутались в нулях... Представитель власти, конечно, – опытный демагог, в речи его звучат и посулы приравнять ученых к героям колхозных полей:

Вы можете прославиться почти не всю Европу, коль С лопатами проявите вы свой патриотизьм... И укор со скрытой угрозой тем, кто забыл о главной партийной заботе, корни извлекая "по десять раз на дню":

...Ох, вы там добалуетесь, ох, вы доизвлекаетесь, Пока сгниет, заплесневеет картошка на корню... И – откровенная лесть:

Эйнштейны драгоценные. Ньютоны ненаглядные, Любимые до слез... лесть, которая, в его подсознании, соседствует со словечком иного звучания – кагал...

...А то вы всем кагалом там набросились на опухоль... И вдруг из добродушного увещевателя выглядывает погоняла, крутой надсмотрщик:

Значит, так: автобусом до Сходни доезжаем, А там рысцой и – не стонать!.. Отдал приказ и заколебался, а ну как эйнштейны драгоценные пошлют его ко всем чертям! Отговорятся тем-этим. Знаем мы их! И уж он лепит, что в голову придет. Подобно Никите Хрущеву, который обещал к семидесятому году догнать Америку по молоку и мясу и всех переселить в коммунизм уже в этом поколении:

Товарищи ученые! Не сумлевайтесь, милые, Коль что у вас не ладится. Ну, там не тот аффект. Мы мигом к вам заявимся с лопатами и вилами, Денечек покумекаем и – выправим дефект... Немудрящая вроде бы песенка, а как точно схвачен образ "народной власти", которая готова и эйнштейнов в телеги запрягать, лишь бы ей по шапке не дали. Владимир Высоцкий в своих последних песнях стал перекликаться с Галичем и в обличении тех, кто, по Галичу, "умывает руки".

...Они сочувствуют слегка Погибшим, но – издалека... И не только с Галичем перекликается Высоцкий. Эта тема возникает, вспомним, и в стихах Ю. Даниэля о либералах, и в записках Эдуарда Кузнецова, на которых еще задержимся. Идущие впереди оглядываются, порой уже из-за решетки оглядываются и... вдруг видят... пустоту. Трагедия современного демократического движения, лишенного массовости, становится все более частой темой прозаиков и поэтов. В поэзии Владимира Высоцкого немало стихов огромной социальной и образной силы ("Охота на волков"), где он как поэт в первом ряду. Третий, но – не лишний. Но вот... уходят и поэты. Окуджава пишет прозу. Галич вытолкан из России. И – погиб. Похоже, Владимир Высоцкий ощутил, каждой клеткой тела ощутил ответственность, которая легла на его плечи. Его творчество начинает меняться кардинально. В новых песнях, случается, нет ни иронии, ни пересмешек. Это песни-плачи. Плачи о России. Так явились "Очи черные", пожалуй, самая сильная и страшная песня его, в которой звучит отчаяние. Отчаяние борца:

Лес стеной впереди. Не пускает стена... Отчаяние затравленного, едва спасшегося:

От погони той даже хмель иссяк. Мы на кряж крутой на одних осях... Отчаяние сына, вернувшегося в родную глубинную Русь, которая не откликается, хоть умри! не откликается на зов:

...Есть живой кто-нибудь? Выходи! Помоги!.. Никого. Только тень промелькнула в сенях, Да стервятник спустился и сузил круги... Кто ответит мне, что за дом такой? Почему во тьме? Как барак чумной. Свет лампад погас, воздух вывелся. Али жить у вас разучилися?

Двери настежь у вас, а душа взаперти. Кто хозяином здесь? Напоил бы вином. А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути И людей позабыл. Мы всегда так живем. Траву кушаем, век на щавеле. Скисли душами, опрыщавели. Да еще вином много тешились. Разоряли дом, дрались, вешались...

Я коней заморил, от волков ускакал. Укажите мне край, где светло от лампад. Укажите мне место, какое искал. Где поют, а не стонут, где пол не покат...

О таких домах не слыхали мы. Долго жить впотьмах привыкали мы... Поэзия Владимира Высоцкого сомкнулась, как видим, с высокой прозой. "Пелагея" Федора Абрамова, чистая, работящая Пелагея, бакенщик-певец Егор из "Трали-вали" и очерствелая Дуся из "Запаха хлеба" Юрия Казакова, и они, и многие окрест – "скисли душами..." Об этом стонет и проза, и поэзия. Зазвучала и эта песня самого знаменитого ныне, бесстрашного поэта-песенника России*. Россия поет, подчас не ведая и имени авторов, песни поэтов-лириков Клячкина ("Не гляди назад, не гляди..."), Городницкого ("Над Канадой небо сине..."), Визбора ("Серега Санин"), Анчарова ("Парашюты раскрылись и приняли вес..."), поражающую неожиданной образностью своей смертной темы, непоэтичной темы – расстрела воздушного десанта:

..Автоматы выли, как суки в мороз, Пистолеты стреляли в упор. И мертвое солнце на стропах берез Мешало вести разговор... Давно популярен Кукин со своим паводком туристско-романтических песен: "А я еду, а я еду за туманом. За туманом и за запахом тайги". А потому "за туманом", поясняет сам Кукин в другой песне, что

...сбывшимися сказки не бывают, Несбывшиеся сказки забывают... Ни один вечер молодежи не обходился в свое время без сердито-ироничной песни киноактера Ножкина, песни-протеста против насильственной "коллективизации" душ:

...А на кладбище все спокойненько... К сожалению, глубинная Россия меньше знает Юлия Кима, кумира студенческих аудиторий, поэта мудрого, ироничного, желчного, создавшего целый стихотворный цикл о "стукачах" и подобные ему. Язвительнее Кима, наверное, никто не высмеивал "духовный монолит" советского общества, в котором, по красным датам, "интеллигенты и милиционеры единство демонстрируют свое..."; никто не обличал убийственнее патриотов-красносотенцев, которые

...обвинят и младенца во лжи. А за то, что не жгут, как в Освенциме, Ты еще им спасибо скажи. С каждым годом появляются имена все новые, жертвенно-бесстрашные, талантливые. Одни, как в стрелковой цепи, падают, другие выходят вперед: идет и идет нескончаемая народная магнитофонная революция, единственная "перманентная революция", которая, наверное, только и возможна на этой измученной земле. 6. ВАСИЛЬ БЫКОВ Хрипловатые ленты магнитофонной революции спасали от иссушающей юбилиады тысячи душ. Прежде всего, стали прививкой от гадины-радио (выражение Эдуарда Кузнецова, философа и зэка). Политика выжженной земли снова дала осечку. И не только из-за паводка стихов-песен. Вряд ли этот весенний разлив заполнил бы для читающей России духовный вакуум, углубленный вскоре разгромом "Нового мира", если бы не одно обстоятельство... Десять лет назад, во время хрущевского похода на литературу, эстафету сопротивления подхватил воскрешенный Бабель. И отчасти – Платонов. Юбилиада, то грохоча, как пустая консервная банка, то лязгая танковыми гусеницами, возродила на затоптанном, выжженном литературном поле... самый еретический роман ХХ века – "Мастер и Маргарита" М. Булгакова. Таковы парадоксы истории... Косноязычный полковник в отставке, который обогатил литературоведение категориями "Ай-ай-ай!" и "Не ай-ай-ай!", назначенный в свое время главным редактором журнала "Москва", чтоб его придушить, отнять у Московской организации, панически боялся, что пустой журнал никто не будет покупать. Тогда конец карьере. Полковник неделями не выходил из запоя: тираж журнала падал. Катастрофически... Кто-то подсказал ему: ждет своего часа булгаковский роман. Напечатаешь – положишь в карман читателей "Нового мира". Полковник вымолил у ЦК партии разрешение. Пусть с купюрами, но дозволят. В ЦК и сами понимали, что пустой, заблокированный от писателей журнал надо спасать. Главное – не меняя редактора, своего человека. Некуда деваться – разрешили, хотя юбилиада уже начала бить в литавры. Резали, черкали текст, крамолу вынюхивали, как ищейки – след преступника. ...Мой знакомый, инженер, купил журнал "Москва" с окончанием романа Булгакова в аэропорту города Уфы, ожидая самолет на Москву. Он раскрыл журнал и... не услыхал об отлете ни своего самолета, ни следующего. Так интеллигенция встретила "Мастера и Маргариту", книгу, явившуюся словно из царства теней. Студенческая молодежь знала роман порой наизусть, – так наше поколение жило сатирическими романами Ильфа и Петрова, да, пожалуй, Гашека: бравый солдат Швейк был просто целебен в эру солдатчины, истошной пропаганды, комсомольской прессы: "Молодежь – в артиллерию", "Море зовет!.." и пр. Роман "Мастер и Маргарита" исследован почти с таким же тщанием, как солженицынские "В круге первом" или "Раковый корпус". Он рассмотрен и литературоведами всех научных школ, и философами, и религиозными мыслителями – я адресую читателя к этим работам. Я остановлю внимание читателя на тех, кто ощущал юбилиаду как петлю, как занесенный над головой нож и – продолжал оставаться самим собой. Кроме Солженицына, по крайней мере пятеро известных прозаиков и поэтов СССР ответили Дому Романовых гордым вызовом. Ответили не только выступлениями, крамольными интервью или статьями, что бывало и ранее, ответили жертвенно и необратимо – своими книгами. Один из самых одаренных прозаиков, упорно исследующих свою тему, несмотря ни на какие угрозы, – белорусский писатель Василь Быков; он жил в городе Гродно, хотя давно не хотел там жить: его пыталась затравить местная ГБ. Василя Быкова некогда называли "белорусским Солженицыным"; по праву называли или нет, не думаю, однако, чтобы это облегчало его жизнь, особенно после изгнания Солженицына. Несколько лет назад к Василю Быкову приехал корреспондент "Литературной газеты". Корреспондента никто не встретил. По перрону гродненского вокзала нервно шагал человек средних лет в армейской шинели без погон, похожий на демобилизованного капитана. Кого-то ждал. Он не был похож на писателя, каким представлял его себе корреспондент. И только минут через пятнадцать, когда вокруг не осталось ни одного человека, они подошли друг к другу. Разговор начался трудный. Василь Быков смотрел на приезжего с недоверием и вдруг спросил в упор: "Какой ваш журнал? "Новый мир" или "Октябрь"? Только узнав, что любимый журнал корреспондента "Новый мир", Василь Быков помягчал. И рассказал, как его пытаются тут запугать. Вызвал его недавно начальник гродненского управления ГБ, продержал три часа в приемной, а потом, пригласив в кабинет, начал рассказывать, как он лично расстреливал власовца. Как в упор выстрелил ему в висок, в сарае, и мозги брызнули на стену... "Понятно?!" – завершил начальник свой воспитательный рассказ. Василь Быков в ответ поведал о сходной истории: "У нас в полку был трус и дезертир по фамилии ... – И он назвал фамилию начальника гродненской ГБ. Так мы его к двум танкам привязали и надвое разорвали". – Идите! – прокричал взбешенный начальник управления ГБ. – У меня к вам больше вопросов нет! Когда Василь Быков и корреспондент шли с вокзала домой, к ним подбежал какой-то немолодой человек, и, оттянув Василя Быкова в сторону, зашептал: "А я не дамся! А я не дамся!.. Я решу и себя , и их!.." Оказалось, это приятель Василя Быкова, бывший фронтовик, которого шантажирует местная ГБ; он не пожелал с ними сотрудничать, и ему вот уже вторую неделю угрожают расправой и арестом. Бывший фронтовик был небрит, растрепан, у него были выпученные полубезумные глаза. "Пока мы дошли до дома Василя Быкова, у меня стоял в ушах этот придушенный хрип: "А я не дамся! А я не дамся!" – И я, – рассказывал мне корреспондент, – физически, похолодевшей спиной ощутил, каково жить здесь писателю Василю Быкову". Этот рассказ достоверен, ибо совершенно совпадает с манерой поведения, к примеру, тульского управления ГБ, о котором писал Анатолий Кузнецов. Да что им, провинциальным кагэбэшникам, всесоюзная известность земляка! Местный начальник ГБ, привыкший к самоуправству, продолжает относиться к писателю, как к рядовому подопечному смутьяну, и тут степень наглости и хамства власти прямо пропорциональна невежеству. Назым Хикмет как-то сказал: когда в столице стригут ногти, в провинции рубят пальцы. Возникает вопрос: чем заслужил писатель Василь Быков такую жгучую ненависть местного, и не только местного, КГБ? Почему его много лет травили подло, неостановимо? Василь Быков стал известен за пределами Белоруссии в 1961 году своей военной повестью "Третья ракета". Вскоре была издана и его следующая книга – "Альпийская баллада" (1963). Эти и подобные им ранние книги не содержали "крамолы". Они были направлены против шкурничества. Лешка Задорожный из "Третьей ракеты", удравший из окопа, демагог и карьерист писарь Блищинский из "Фронтовых страниц" – точки приложения ненависти Василя Быкова. Прозвучало сострадание к Лукьянову, вырвавшемуся из плена, которому не доверяют. Но была и явно фальшивая – "проходимая" – нота. Лейтенант Клименко благополучно вырвался из западни, хотя капитан "из штаба полка" и начал было, как говаривали тогда, "мотать дело". Этот благополучный финал – неправда о времени, косившем миллионы. Эта неправда более всего и ободрила критиков из комсомольской прессы. Свой, мол, человек. Не очернитель. "Третья ракета" и "Альпийская баллада" были опубликованы в издательстве "Молодая гвардия", и автор, что называется, пошел в гору. И вдруг оказалось, что Василь Быков вовсе не тот "военно-патриотический" или, точнее, военно-стереотипный писатель, которым его представили читателю рецензенты комсомольской прессы. Это серьезный глубокий прозаик со своей темой, своим голосом, своей целенаправленной ненавистью. В Москве о нем заговорили широко в 1966 году, когда в журнале "Новый мир" была опубликована его повесть "Мертвым не больно"178. Главный герой этой повести – председатель военного трибунала Сахно. Жестокий и бессердечный негодяй. Ленька, молодой солдат, вел в плен немецкого солдата; сказал повстречавшемуся Сахно о том, что в степи немецкие танки. Сахно никому не сообщает об этих танках. В результате гибнут люди. Много бед натворил на войне председатель трибунала Сахно, стрелявший и в своих, и в чужих, вообразив, что ему принадлежит монополия на патриотизм. После войны он поменял фамилию. Теперь он юрисконсульт Горбатюк, военный пенсионер. Но он мог бы и не менять фамилии. Мертвые не мстят. Мертвым не больно, заключает Василь Быков. В журнале "Новый мир" появилась и его повесть "Круглянский мост". Степка Толкач, рядовой партизан, сидит в яме, превращенной партизанами в тюрьму. Сидит, точно зверь, попавший в западню. Еду ему кидают вниз. Что произошло? Начало почти детективное. Степка – хороший парень; однажды забыли его на посту; видать, Степка невелика птица. Добрался до своих сам, огрел остряка Грушецкого из Полоцка, чтоб не подтрунивал над ним, Степкой, за что и прозвали его психом... Сюжет повести несложен. Партизан Маслаков собирает группу на задание: взорвать Круглянский мост, через который ездят каратели. Берет с собой Степку, которого помнит по старым партизанским делам, Данилу Шпака, местного крестьянина, в лаптях, и Бритвина, видимо, кадрового офицера в прошлом. Действие разворачивается стремительно. Маслаков, не желая рисковать другими людьми, бежит к мосту. Его ранят. Степка бросается в ближайшую деревню на поиски подводы, везти Маслакова. Степка вскоре приводит коня с телегой, которым правит мальчишка Митя лет пятнадцати. Увы, Маслаков, командир их маленькой группы, к этому времени умер. Вещи Маслакова поделены: на Бритвине справная телогрейка. У Данилы Шпака, вышедшего в лаптях, – сапоги. Степка видит это, а автор замечает спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся: "...вещи, как всегда, на войне переживали людей, потому как, наверное, обретали большую, чем люди, ценность". Фраза, как видим, достаточно зловещая, – особенно зловеще она звучит перед началом операции, которой теперь руководит Бритвин. Он рассуждает: "Кто больше рискует, тот побеждает. А кто в разные там принципы играет, тот вон где". Это он о Маслакове, который не хотел никем рисковать. Фраза вроде бы разоблачающая, однако пока он прав, этот кадровый военный. Действительно, Маслаков в могиле. Моста взорвать не смогли. По-видимому, он на своем месте, этот Бритвин, он взорвет мост. И мост действительно взорвали. Только Бритвин при этом погубил мальчика Митю. Попросил его сбросить на мосту взрывчатку, но "для верности", когда Митина подвода с взрывчаткой оказалась на мосту, застрелил коня Мити. Взрыв покончил и с мостом, и с Митей... За что Степка, после боя, во время перебранки, стреляет в Бритвина. ...И вот Степка сидит в яме; ждет решения своей судьбы. И тут сверху окликает его Данила, который ходил с ними на операцию; пришел он по поручению Бритвина, который – доктор заверил – выживет. Бритвин прислал сказать, что все можно кончить по-хорошему. Мол, автомат выстрелил случайно, а про Митю молчок. Взорвали, и все. А то приедет комиссар... Степка решил не мириться. Пусть едет комиссар!.. Завершающие фразы, от продуманного нажима, обретают глубокий подтекст; вполне ортодоксальные, они звучат с прямо противоположным смыслом. Подтекст усиливает даже синтаксис. Каждая из этих трех заключающих повесть фраз начинается с нового абзаца. "Комиссар разберется. Не может быть, чтобы не разобрался. Пусть едет комиссар!" Степка думает об этом с вызовом и оптимизмом. А у читателя обрывается все внутри. Эпоха – за Бритвина. А со Степкой стрясется беда. Его ждет, может быть, судьба Мити... Автор, как видим, вложил совсем иной смысл в мальчишески-доверчивые восклицания Степки. Это было тут же разгадано всеми, в том числе и сталинистами, – отныне у них не было сомнений в том, кто такой Василь Быков... Василя Быкова запугивают, ему отказывают в прописке в Москве. Существует в России такое рабье словечко: "прописка". Где прописали, там и живи. Охота на "непрописанных" – одна из главных забот советской милиции. Союз писателей свозит в Москву вагоны бездарей, голосующих за что угодно. Василю Быкову места в Москве нет. Учат Василя Быкова. Василь Быков отвечает на чиновничью травлю повестью "Сотников", пожалуй, самым глубоким произведением, в котором он прямо выступает против сталинско-кагебешной "черно-белой концепции" и в литературе и в жизни. Он анализирует природу предательства, выписав образ партизана Рыбака, и природу гуманизма – образ Сотникова, интеллигента, артиллерийского офицера, которого Рыбак вешает, чтобы самому остаться живым. Уж один этот поворот сюжета – крамола. К нему еще вернемся. Но подле героя Сотникова, в одном нравственном ряду с ним, оказался и немецкий староста Петр... ...Партизаны идут на задание. Сотников и Рыбак. Их послали достать продукты... Первый артиллерийский бой тяжелой батареи Сотникова был и последним. Размышления Сотникова о причинах неудач в войне говорят о том, что перед нами человек критически мыслящий, зоркий. "Усвоение опыта предыдущей войны – не только сила, но и слабость армии, – заключает он. – Характер следующей слагается не столько из типических закономерностей предыдущей, сколько из незамеченных или игнорированных ее исключений". Серьезный человек Сотников. Ныне, попав в окружение, он стал рядовым в партизанском отряде. Шел с Рыбаком по волчьему следу: след этот "не только обозначал дорогу, но и указывал, где меньше снега": волк это определял безошибочно, – замечает автор, превосходный знаток природы. Увы, неудачи преследовали их с первого шага. Соседнее село встретило выстрелом. "Шуруют, сволочи. Для великой Германии... – сказал Рыбак". Рыбак надежен и трогательно заботлив. Сотников был свирепо простужен, кашлял. Имел право не пойти на задание, да не позволил себе... Рыбак отдал напарнику свое вафельное полотенце, вместо шарфа. Обругал его за то, что тот не сумел шапку "достать у мужика". Разжился овцой для отряда, взвалил ее на плечи. Доволен Сотников, что рядом с ним Рыбак... От первой облавы они ушли. Скрываясь, попали на кладбище, а затем в избу к Демчихе. Демчихи не было, лишь двое ее детей; а вернулась Демчиха, не прогнала пришельцев. Тут их и накрыли, на чердаке Демчихи, выдал кашель Сотникова. Повез их полицай Стась Гаманюк. Здесь, пожалуй, единственный раз Василь Быков изменяет себе и прибегает к несвойственной ему лобовой публицистике: "Гитлер освободил их от совести, человечности и элементарной житейской морали"; такое ощущение, что расхожую журналистскую фразу вписала в книгу чужая рука. Что, впрочем, возможно. Слишком она чужеродна стилю. Но допускаю и другое: хоть и мужественный человек Василь Быков, да не смог он отогнать от себя раздобревшее, с пустыми глазами лицо начальника гродненской ГБ, которого давно, еще до Гитлера, освободили и от совести, и от человечности, а уж от житейской морали и говорить нечего... Он ведь снова будет таскать на "беседы" писателя, этот гродненский гуманист, размозживший пленному голову... Отделаться от него общей фразой! ...Глумление полицая Гаманюка духовно укрепляет героя Василя Быкова Сотникова. Сотников приготовился к смерти. Его допрашивал следователь полиции Портнов, который, не добившись ничего, вызвал Будилу, здоровущего полицая-палача. Будила истязает Сотникова. Портнов же занялся вторым партизаном – Рыбаком. Надежда выжить сдвигала сознание Рыбака, пишет автор. Он, Рыбак, подумал вдруг, что если Сотников умрет, то его, Рыбака, шансы улучшатся: других свидетелей нет... "Он понимал всю бесчеловечность этого открытия, бесстрашно свидетельствует автор. – У него шел зачет по особому от прочих счету..." И вот все они в камере. В камеру втолкнули девочку Басю. "Это Меера, сапожника дочка", – объяснили им. "Это уж так, – задумчиво произнес немецкий староста Петр, который почему-то тоже оказался в этой камере. – С евреев начали, а, гляди, нами кончат..." Бася пряталась у старосты, деревня решила, что у старосты искать не будут... Однако взяли старосту не за Басю. Девочку позже нашли. Взяли за овцу, которую он прирезал для партизан. Рыбак, правда, вначале хотел застрелить немецкого старосту, а тот показал на дырки в стене. "Уже полицаи стреляли. Не ты первый..." Жена старосты объясняет: "Деточка, это же неправда, что он по своей воле. Его тутошние мужики упросили. А то Будилу поставят..." В советскую литературу вошел новый образ, разрушивший стереотип, созданный прежними книгами и приговорами военных судов. Созданный сталинщиной. Самый гуманный и жертвенно-самоотверженный человек в книге – немецкий староста. Он недоумевает, почему люди убийцами стали. Сотников, офицер, дитя своего времени, спрашивает непримиримо: "Давно вы так думать стали?.. Как же вы тогда в старосты пошли?" Только тут он и узнает: упросили старосту всей деревней, "чтоб Будилу не назначили", того самого Будилу, который изувечил Сотникова, вырвал у него ногти. Когда Сотников постигает это, то сквозь боль, туманящую ему сознание, "ощущение какой-то нелепой оплошности по отношению к этому Петру навалилось на Сотникова". Василь Быков не боится сказать это, понимая, как возненавидят его не только гродненские гебисты, но и миллионы обывателей, не сумевших расстаться с черно-белой концепцией, внушенной государством: "Кто сегодня поет не с нами, тот против нас". И раздумья, и ощущение "нелепой оплошности" Быков дал незапятнанно-чистому Сотникову, который после пыток обрел, по словам автора, "какую-то особую, почти абсолютную независимость от своих врагов". Та выношенная в душе "тайная свобода", о которой говорил Пушкин, та внутренняя свобода, которую призывал не утратить молодых писателей Константин Паустовский, которую только и считает подлинной свободой Андрей Амальрик в письме к Анатолию Кузнецову, здесь доведена до своего сюжетного и психологического завершения. Истерзанный человек палачей своих не боится. Как не боялся Солженицын. Не боялся Галич. Не боится Быков, завершая "Сотникова". И вот ведут на казнь. И Сотникова, и старосту Петра, и Демчиху, и девочку Басю, и Рыбака. Рыбак в отчаянии окликает следователя Портнова и говорит, что он согласен служить в полиции. Рыбаку предоставляют такую возможность, только именно он, а не кто-либо другой, должен выбить бревно из-под ног Сотникова, когда дадут сигнал: вешать! И Рыбак выбивает бревно... Так завершается эта трагическая повесть, неожиданная и тем, что вскоре после ее появления КГБ "вдруг" отыскал Рыбака, вернее, того, кто был выведен под именем Рыбака, – об этом рассказывает в своих "Дневниках" Эдуард Кузнецов. Он сидел с этим Ляпченко-Рыбаком в камере смертников, и Ляпченко все просил у надзирателей дать ему "Новый мир" пятый номер; присутствовавший на суде Василь Быков подошел к Ляпченко, сказал тому, чтоб прочитал о себе, да только Ляпченко было в тот час не до изящной словесности – он послал автора в известное русское место. А потом все жалел... Повесть Василя Быкова вдруг оказалась документальной, и это сразу повысило значение и неоспоримую достоверность всего остального, чего ранее пытались не замечать или объявить писательской выдумкой. Неопровержимым стал и образ старосты Петра, и направление мыслей героя книги Сотникова о Петре, и не только о Петре: "Теперь, в последние мгновения жизни, он неожиданно утратил прежнюю свою уверенность в праве требовать от других наравне с собой". Вот какие мысли пришли в голову Сотникову, когда рядом с ним вешали тех, кто погиб из-за них с Рыбаком: старосту, Демчиху, Басю. А Рыбак умирать не захотел. В литературу двадцатых годов вошли два героя, объявленных классическими. Интеллигент Мечик и крестьянин Морозко. Интеллигент, спасая свою шкуру, предал крестьянина. "Разгром" Фадеева художественно утвердил сталинский навет на интеллигенцию, – недаром А. Фадеев стал любимцем Сталина... Косяком сельдей напирала затем – десятки лет – тьма книг, радиопередач, фильмов, в которых предатели, по обыкновению, знали иностранные языки и носили пенсне. Василь Быков развеял по ветру этот "кровавый навет". Предатель Рыбак бывший армейский старшина, малокультурный, надежный, рабоче-крестьянского корня. Наверняка на "гражданке" был ударником, стахановцем. Взращенный трудовым порывом и политической истерией тридцатых годов, что он вынес из них? Мысль "Своя рубашка ближе к телу"? Иронию над "принципами" образованных?.. Оказалось также, что Рыбак – ипостась Бритвина из "Круглянского моста", верного сына эпохи. Бритвин высмеивал принципы Ляховича, который вел себя на допросе гордо. "Как в кино". И которого немцы повесили. Как и Сотникова. Ляхович – это, по сути, будущий Сотников. Так же как патриот Бритвин с его жестокосердным сталинским патриотизмом – в потенции предатель Рыбак. На такое расшатывание "основ" еще никто не покушался. Четверть века Россия, усвоившая бесчеловечное "Кто сегодня поет не с нами...", пела: "Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой..." И вот на всю эту кровавую мораль сталинщины, вошедшую в плоть и кровь нескольких поколений, обрушился силой своего таланта Василь Быков. 7. ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ. ВЛАДИМИР КОРНИЛОВ Если Василь Быков поставлен под удар, его шантажируют, ломают, но еще печатают, и, кто знает, может, ныне не только кнут, но и "пряник" пустили в ход – московскую прописку, то с Владимиром Войновичем, как известно, уже расправились: он был исключен из Союза писателей СССР, его пытались даже отравить. Почему? Задержим свое внимание поначалу на произведениях В. Войновича, напечатанных в России. Поставивших его в первый ряд современных русских прозаиков. Возможно, в них заключен ответ? В. Войновича выталкивали из СССР долго. Как известно, его изгнание большевикам не помогло. Сколько лет мы дружили с ним. Однажды, заглянув к нему, я увидел, что он налаживает в прихожей своей маленькой писательской квартиры на Аэропортовской верстак и слесарные тисочки. "Буду слесарить, – ответил он на мой немой вопрос. – Иначе придушат..." А были и другие времена, когда Никита Хрущев, на встрече космонавтов, неожиданно запел на трибуне Мавзолея песню на слова Войновича:

...На пыльных тропинках далеких планет Останутся наши следы... После этого Войновича утвердили на какой-то "полупридворной" должности поэта-песенника с огромным окладом. В тот час, когда это произошло, Войнович перестал писать. По заказу он писать не умел. Его терпели восемь месяцев, а потом изгнали из рая. Словом, он был самим собой, где бы ни оказывался: в седле или под седлом. Всегда он оставался душевным, застенчивым, надежным человеком. Кристально честным. Так и называется его произведение, напечатанное впервые в "Новом мире", "Хочу быть честным". Слитность душевной устремленности автора и его героя – предельна. Перед нами, нельзя не заметить, очень симпатичный герой. Он добр и ироничен; особенно по отношению к самому себе: "На одном из заборов висит фанерный щит с надписью: "СУ-II. Строительство ведет прораб т. Самохин". А рядом афиша: "Поет Гелена Великанова". Тов. Самохин – это я. Гелена Великанова никакого отношения ко мне не имеет". Герой бреется, поглядывая на самого себя в зеркало. "Откровенно говоря, зеркало приносит мне мало радости. Из него на меня смотрит человек рыжий, отчасти плешивый, более толстый, чем нужно, с большими ушами, поросшими сивым пухом. В детстве мать говорила мне, что такие же большие уши были у Бетховена. Вначале надежда на то, что я смогу стать таким, как Бетховен, меня утешала..." Герой относится к себе иронически во всех ситуациях; даже когда его хвалит женщина, с которой живет, он пожимает плечами, как бы иронически подмигивая читателю: "Это она обо мне. Книжки не доведут ее до добра". Наконец он добирается до прорабской, где его ждет, как пишут советские газеты, Его величество рабочий класс. Первым попадается на глаза паркетчик Шмаков, прозванный Писателем за то, что зимой ходит без шапки. Вместе с "писателем" Шмаковым и появляется главная тема повести. "Шмаков, – говорю я писателю. – В третьей секции ты полы настилал?.. – Ну, я, а что? – Он смотрит на меня со свойственной ему наглостью. – А то, – говорю я. – Паркет совсем разошелся. – Ничего, сойдет. Перед сдачей водицей польем – сойдется. – Шмаков, – задаю я ему патетический вопрос... – У тебя рабочая гордость есть? – Мы люди темные, – говорит он, – нам нужны гроши да харчи хороши..." Другой рабочий навешивает двери, загоняя шурупы ударом молотка по самую шляпку. "У тебя отвертка есть?" – "Нет". – "Ты разве не знаешь, что шурупы полагается отверткой заворачивать?" – "И так поедят..." После получки все отправляются выпивать. Вместе с прорабом. Так принято "обмочить получку". В столовой пить нельзя. Милиция и дружинники строго следят, чтоб в "неположенном месте" не пили. Когда они вдруг нагрянули, блюстители порядка, рабочий Сидоркин прикрыл пустые бутылки, стоявшие на полу, своим широченными брезентовыми штанинами. Другой, Ермошин, словно бы за чаем кинулся. Затем, когда дружинники ушли, вернулся, прося извинения: " – Я же веду общественную работу. Меня знают. Скажут: "Сам выступаешь на собраниях, и сам же..." – "А ты одно из двух, – сказал Сидоркин, – или не пей, или не выступай..." Но это – все понимают – требование несерьезное. Время толкает к иному... Об этом – крестьянская проза. "Пелагея" Ф. Абрамова, В. Шукшин, В. Белов. О том же – поэты-песенники: "Кто ответит мне: "Что за дом такой? Почему во тьме? Как барак чумной..." Об этом, в глубокой тревоге, пытаясь скрыть ее шуткой, Владимир Войнович. До души дошли! Душу убили самую. Не у чиновничества, что о тех говорить! У труженика, у которого в руках нет власти. Только серп да молот. И более всего, оказывается, разложили Его величество рабочий класс. ...В этой атмосфере всеобщей и узаконенной лжи ничего нет необычного в том, что начальник Силаев предлагает прорабу Самохину сдать дом не к январю, как предполагалось, а к седьмому ноября, к празднику Октябрьской революции. Пусть неготовый. Но – сдать. Обмануть, но – сдать. Сдаст герой дом – получит должность главного инженера. Не сдаст – "вплоть до увольнения" (Это, заметим, случай самый рядовой, сдать не к сроку, а к празднику. Даже космонавтов запускали по этому принципу.) Требование жульническое, а угроза – всерьез. Коли прораб заупрямится, Силаев не станет "разочаровывать" райком, горком, главк, который уж наверняка обещал высоким партийным инстанциям подарочек к празднику Октября. Выгонит прораба, но – сдаст. Жульничают все, сверху донизу. Герой попадает в больницу. Сам бы выдержал напор лжецов, сердце не выдержало. Размышляет о том, как мало успел в жизни. Лишь потому, что всю жизнь хотел быть честным. Повесть жгуче достоверна не только по мысли, необычной в подцензурной литературе о "рабочем классе", но и по языку, насыщенному сленгом и вульгаризмами, не оставляющему сомнений: автор знает рабочих доподлинно! Тем хуже для автора: повесть, встреченная читателем с радостью, вызвала сдержанную, стереотипную похвалу критики, которая отбивала всякое желание читать Войновича. (Я уже писал, что это один из распространенных методов компрометации неугодной книги). После выхода повести "Хочу быть честным" Владимир Войнович стал постоянным автором "Нового мира", где увидело свет и его второе "дозволенное цензурой" произведение – повесть "Два товарища". "Наш город делится на две части – старую, где жили мы, и новую, где мы не жили. Новую чаще всего называли "за Дворцом", потому что на пустыре между старой частью и новой строили некий Дворец, крупнейший, как у нас говорили, в стране. Сначала это должен был быть крупнейший в стране Дворец металлургов в стиле Корбюзье. Дворец был уже почти построен, когда выяснилось, что автор проекта подвержен влиянию западной архитектуры. Ему так намылили шею за этого Корбюзье, что он долго не мог очухаться. Потом наступили новые времена, и автору разрешили вернуться к прерванной работе. Но теперь он был не дурак и, на всякий случай, пристроил к зданию шестигранные колонны, которые стояли как бы отдельно. Сооружение стало называться Дворец науки и техники, тоже крупнейший в стране. После установки колонн строительство снова законсервировали, под ним обнаружили крупнейшие подпочвенные воды. Прошло еще несколько лет – куда делись воды, не знаю, – строительство возобновили, но теперь это уже должен был быть крупнейший в Европе Дворец бракосочетания". Ирония доставила автору немало хлопот. А тут еще стали появляться на Западе произведения В. Войновича, цензурой похороненные. И началась фантасмагория, которую человеку, не жившему в советской России, трудно, наверное, и вообразить. – За передачу произведений за границу пойдешь под суд! – обрадовали в Союзе писателей. – А я не передавал. – Тогда пиши протест против незаконного издания. – Вы меня не издаете! – вскричал Войнович. – "Два товарища" до сих пор маринуют в издательстве... И писать протест?! Это называется бьют и плакать не дают! – Напишешь протест – издадим. – И сиятельное лицо взялось за телефонную трубку. Войнович выскочил из комнаты Секретариата взъерошенным, красным. Несколько дней терзался-мучился: может, отделаться четырьмя интеллигентными строчками: мол, нехорошо это, без разрешения автора?.. Решил – отделаться! Париж стоит мессы. Когда вышла "Литературная газета" с протестом В. Войновича, не только автор, все мы ахнули. К четырем строчкам авторского текста были добавлены абзацы казенной демагогии, "дежурных помоев". Они были дописаны чьей-то рукой. Владимир Войнович шумел, бегал по Союзу писателей, показывал всем, чьим мнением он дорожил, что это не его текст. Но то было его личным делом. Галочка некими инстанциями была поставлена, и автору выдали полагающийся в таких случаях пряник – книгу, добротно изданную в издательстве "Советский писатель". Не пройдет и года, как пряник заменят кнутом, ибо автор, наученный горьким опытом, не пойдет больше ни на какие компромиссы. В повести "Два товарища" герой дружил с Толиком с детских лет. И вот шайка хулиганов, напав на друзей, заставила Толика бить своего друга. Толик, испугавшись бандитов, зверски избил своего лучшего друга, хотя очень мучился потом. Затем пути этих ребят, естественно, разошлись. Пора была идти в армию. Герой едет в авиашколу, а Толик стал денщиком у генерала и газетным рифмоплетом, – овладел сразу двумя древнейшими профессиями. Встретясь позднее со своим бывшим другом, Толик сказал: – Для тебя так было лучше. "Интересно! – восклицает автор устами своего героя. – Я был искренне удивлен: – Это еще почему? – Они бы били тебя сильнее, – сказал он, глядя мне прямо в глаза. Это была уже философия. Потом я встречался с ней при других обстоятельствах, слышал примерно те же слова от других людей, торопившихся сделать то, что все равно на их месте сделал бы кто-нибудь". Подобные сцены расправ "по соцреализму" были запечатлены еще в "Четвертой прозе" Осипа Мандельштама180. "Четвертая проза" в Советском Союзе так и не увидела свет. Напомню эту поразительную зарисовку О. Мандельштама. "Мальчик в козловых сапожках, в плисовой поддевочке, с зачесанными височками стоит в окружении мамушек, бабушек, нянюшек, а рядом стоит поваренок или кучеренок – мальчишка из дворни. И вся свора улюлюкающих и пришептывающих архангелов наседает на барчука: – Вдарь, Васенька, вдарь! Сейчас Васенька вдарит, и старые вдовы, гнусные жабы, подталкивают друг друга, придерживают паршивого кучеренка: – Вдарь, Васенька, вдарь, а мы покуда чернявого придержим, мы покуда вокруг попляшем..." Вл. Войнович, быть может, тогда не встретился с "Четвертой прозой" Мандельштама: КГБ упрятал ее от нашего поколения надежно. Он повстречался с советской действительностью. Произведение Владимира Войновича "Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина", роман-анекдот в пяти частях, было анонсировано еще в 10-м номере "Нового мира" за 1963 год. Но так и не вышло. "Чонкин" был предложен, безо всякой надежды, одной московской редакции, другой и – чудес на свете не бывает! – тут же появился на Западе. Был опубликован в журнале "Грани", а позднее вышел в Париже в издательстве YMCA-Press181. Владимир Войнович стал писателем опальным. Точнее сказать, затравленным, если бы смелого, жизнерадостного Владимира Войновича можно было представить затравленным. Единственная и большая беда его, и не только его, – это то, что на Западе издатели не очень торопятся (видно, стесняются) с выплатой гонорара своим бесстрашным автором. А ведь советский автор, напечатанный на Западе – без посредничества кагебистского АПН, – автоматически перестает издаваться в России. Ни одной копейки не получила в свое время и Евгения Семеновна Гинзбург, жившая на пенсии, хотя ее "Крутой маршрут" был переведен на многие языки, а издательство "Мондадори" положило в банк на счет Евгении Семеновны некую сумму. Писателю, возможно, нужна посмертная слава, но не посмертные гонорары! Александр Бек умер, не дождавшись от своих зарубежных издателей даже символического гонорара. В КГБ и Союзе писателей знали доподлинно, что за самиздат Запад гонорары не платит. Однако настойчиво внедряли в сознание простых людей, всеми средствами пропаганды, о тех, кто печатался на Западе: – Продались! За огромные деньги!.. Иуды-предатели!.. – И т. д., и прочее. Жертвенное мужество Владимира Войновича и еще двух-трех писателей – скорее исключение, чем правило. О нет, писателей в России отрезала от Запада не Конвенция об авторских правах, которую Советский Союз, присоединившись к ней, вознамерился использовать как кляп. Едва только обозрели писатели России этот "новый кляп", Владимир Войнович выступил с блестящей пародией на советское "приобщение" к цивилизованному миру: он предложил в своем фельетоне-пародии новый ВОАП (Всесоюзное общество по охране авторских прав) переименовать в ВОПАП (Всесоюзное общество по присвоению авторских прав). "Падение" В. Войновича, в глазах Дома на Старой площади, стало подлинным духовным взлетом писателя. ...На село свалилась "железная птица", перепугав молодуху Нюру, – так начинается повествование о Чонкине. Ею оказался самолетик ПО-2, потерпевший аварию. К нему бросилась вся деревня, судача о неслыханном происшествии. ...Надо охранять самолетик, и в полку мучительно думают: кого послать? В часовые отправляется Чонкин. Русский Швейк. Хотя он и не Швейк вовсе. Швейк – мудрец, себе на уме. Русский Швейк Чонкин – простодушный, бесхитростный, доверчивый крестьянин, и уже само начало "Чонкина" высмеивает освященную государством традицию суконно-детективной воинской повести с ее супергероями, выходящей в Воениздате миллионными тиражами: "Дорогой читатель! Вы, конечно, уже обратили внимание на то, что боец последнего года службы Иван Чонкин был маленького роста, кривоногий, да еще с красными ушами. И что за нелепая фигура! – скажете вы возмущенно. Где тут пример для подрастающего поколения? И где автор увидел такого в кавычках героя?.." ..."Неужели автор не мог взять... отличника учебно-боевой и политической подготовки?.. Мог бы, конечно, да не успел. Всех отличников расхватали, и мне вот достался Чонкин..." Даже когда Чонкина доставляют охранять самолет и он спит вдалеке от казармы у деревенской девчонки, его одолевают тревожные сны: кто-то угоняет самолет. С неба спустился товарищ Сталин. "Где твоя винтовка?" строго спросил он с легким грузинским акцентом. "Моя?" – "А где старшина?.. Товарищ старшина, – сказал Сталин, – рядовой Чонкин покинул свой пост, потеряв при этом боевое оружие. Нашей Красной Армии такие бойцы не нужны. Я советую расстрелять товарища Чонкина..." Чонкин проснулся в холодном поту. Сон мог оказаться явью. Бесконечно далеки друг от друга, по различным орбитам вращаются, как планеты, сурово-реалистическая "В окопах Сталинграда" Виктора Некрасова и русская "швейкиада" Владимира Войновича. Однако... и там, и там солдат живет в страхе не перед врагом. Перед расправой. Свой трибунал, свои генералы, родной и любимый Сталин -куда ни кинь, всюду клин. В постоянном страхе не только солдат Чонкин, но и председатель колхоза, который сразу поверил Плечевому, что Чонкин – не просто Чонкин, а человек, поставленный следить за ним, председателем, а в нужный момент накрыть с поличным. А о чем говорят колхозники в минуты отдыха? О порядках в тюрьме, куда они попадают по очереди. Профессиональные поставщики сатиры для советских театров твердо знают, что смеяться дозволено над управдомом, бухгалтером, мелким чиновником, колхозным конюхом – не выше! Таковы правила игры... в сатиру. Войнович смеется даже над работником "органов" капитаном Милягой и армейским генералом, который бросил против Чонкина полк; и более того, над партийной властью, которая и вызвала заваруху: помстилось ей, что по телефону произнесли не "Чонкин с бабой", а "Чонкин с бандой..." Словно писатель, как и его герой, вовсе не ведает каторжных правил игры, существующих в свободном социалистическом государстве. Удачный термин этот – "правила игры" принадлежит автору критического эссе, посвященного роману-анекдоту В. Войновича, В. Иверни182 по счастью, не единственному на Западе глубокому исследованию "чонкиады": простодушного Чонкина Запад принял всерьез. Я позволю себе поэтому отослать читателя к этим работам, задержав внимание на менее известном рассказе В. Войновича "Путем взаимной переписки"183, безнадежном, как жизнь на станции Кирзавод, куда приезжает сержант Иван Алтынник. Вот первое наблюдение о семейке, в которую попал несчастный Алтынник. " – Собаки нет? (Спрашивает Алтынник, входя во двор. – Г.С.) – Нет. В прошлом году был Тузик, так брат его из ружья застрелил. – За что же? – удивился Алтынник. – Ружье новое купил. Хотел проверить..." Так входит в повествование партийный братец Борис... Нравственная глухота Людки, встретившей Алтынника, может поспорить разве что с ее щедростью: "Да во всем Советском Союзе, окромя тебя, таких дурачков нет, чтобы чужих людей угощали". Вл. Войнович – знаток сленга рабочих предместий, этой смеси пьяного нахрапа, малограмотности, газетных штампов и деревенской лексики, да только лексики обескровленной, начисто лишенной традиционной образности. Разделавшись с собакой Тузиком, братец Людки принялся за Алтынника. Женил его "по пьянке" на своей сеструхе. Алтынник, естественно, пытался удрать от обмана и неволи. Людка дико закричала, и милиционер на станции схватил Алтынника. – Что он сделал? – спросил строго. – Бросил!.. С маленьким ребеночком... – А...а, – разочарованно протянул милиционер, жалея о том, что он зря участвовал в этой свалке. – Я-то думал. Это вы сами разбирайтесь! И ушел, оставив Алтынника беззащитным, поскольку разбой... семейный. Эта тема пронизывает весь рассказ до самого конца: "Когда я вышел наружу, они были далеко, Алтынник, пригнув голову, шел впереди. Людмила левой рукой держала его за шиворот, а маленьким кулачком правой изо всей силы била его по голове. По другой стороне улицы на велосипеде медленно ехал милиционер в брюках, заправленных в коричневые носки, и с любопытством наблюдал происходящее". Страшный рассказ. По всей стране так. Повсеместно это торжество зла, равнодушие стражей порядка. Это ракурс беззакония, обойденный советской литературой. Со все растущим беспокойством прислушивался я в те дни известиям из России. Что ждало моего друга и одаренного прозаика Владимира Войновича? "Иванкиада", описанная им в новой книге... Что еще? Что ждало тогда и его товарища Владимира Корнилова, который так же, как и Владимир Войнович, перешагнул через государственные запреты, решив чувствовать себя свободным в государстве несвободы? ...Замкнутый, немногословный, подтянутый, похожий своей выправкой и щеголеватостью на морского офицера, Владимир Корнилов годами писал "в стол". Об этом знали все. "Один из похороненных заживо", – говорили о нем. Повестью Владимира Корнилова "Без рук, без ног" открывался парижский "Континент". Западу трудно понять порой, что это – героизм. Вместе с тем я не знаю человека мягче, сердечнее В. Корнилова – он прощает и лютых врагов своих. Он грустит об их участи, жалеет их, как жалел сломленного и каторгой и "волей", спившегося поэта Ярослава Смелякова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю