355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Свирский » Герои расстрельных лет » Текст книги (страница 13)
Герои расстрельных лет
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:50

Текст книги "Герои расстрельных лет"


Автор книги: Григорий Свирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)

КАКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ ПРОИЗОШЛИ ЗА ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА В ЛАГЕРЯХ? А. Марченко: "Вместо портрета Сталина у отрядного портреты Ленина и на противоположной стене, точно против портрета Ленина, глаза в глаза портрет Хрущева". Некоторые солдаты стыдятся своей службы. Даже домой не пишут, по свидетельству А. Марченко, что охраняют заключенных. Бывает разговоришься с таким и если он убежден, что ты его не продашь, то откровенно скажет все, что думает о лагерях и о своей службе: "Через год освобождаюсь и катись она к такой-то матери, эта служба". Следователи о советской законности высказываются порой не менее откровенно, чем солдаты. Начальник следственного изолятора майор Горшков – Э. Кузнецову: "Что вы все – закон да закон? Словно первый год замужем. Человек, вроде, неглупый, сами знаете: дух закона, а не буква..." В. Мороз: "... за закрытыми дверями кабинетов у кагебистов как раз другая точка зрения на социалистическую законность. Когда Левко Лукьяненко спросил капитана Денисова, следователя львовского КГБ, для чего существует статья ? 7, обеспечивающая каждой республике право свободного выхода из СССР, последний ответил: "Для заграницы". ПОЛИТИЧЕСКИЕ И УГОЛОВНЫЕ Сталинщина У Солженицына, Гинзбург, Панина и др. уголовники – социально близкие. Политические – враги народа, над которыми социально близкие вольны глумиться, как хотят. У А. Солженицына: Уголовник: "Ну пошли мыться, господа фашисты!" После "восстановления ленинских норм": А. Марченко: "Уголовники переходят в политический лагерь, можно сказать, добровольно. По уголовным лагерям ходит легенда, что у политических условия сносные, кормят лучше, работа легче..." "Я видел двух бывших уголовников, ныне политических, одного по кличке Муса, другого – Мазай. У них на лбу, на щеках было вытатуировано: "Коммунисты – палачи", "Коммунисты пьют кровь народа". Позднее я встретил очень много зэков с подобными изречениями, наколотыми на лицах чаще всего крупными буквами через весь лоб: "Раб Хрущева", "Раб КПСС". Уголовники помогают в тюрьме писателям – это уж вовсе небывальщина! У Данизля "перебита и неправильно срослась правая рука – фронтовое ранение. Надо же – нарочно поставить на самую каторжную работу. У начальства на то и был расчет: оглушить его этим адом, он, конечно, не выдержит и попросится на более легкую работу. И тогда его голыми руками возьмешь. Пусть напишет в лагерную газету... и пр". "Даниэль никак не обращался к ним с просьбой об облегчении, а все наши зэки помогали ему, как могли... Наших бригадников стали вызывать в КГБ. (Большая часть бригады – уголовники. – Г.С.) – Кто помогает Даниэлю работать? – Все помогаем. – Почему? Один языкатый парень нашелся, что ответить: – А в моральном кодексе у вас что написано?.. Человек человеку – друг товарищ и брат". "Его (Даниэля – Г.С.) полюбили... все в лагере. Он невольно стал центром, вокруг которого объединялись разные разрозненные компании и землячества". ...Пожалуй, самая главная новизна времени– стремление "преступников" к гласности, а суда– к секретности и "затемнению" дела. "Оборотни" – по любимой терминологии советской прессы, введенной после процесса над Синявским и Даниэлем, – это, как прояснило время, государственные инстанции. В этом убеждают и сборники документов: "Процесс цепной реакции" (о деле Галанскова и Гинзбурга) и "Полдень" (о демонстарции на Красной площади и суде над демонстрантами), составленный Натальей Горбаневской. Протестанты заговорили открыто, в подполье ушел режим. Эти особенности режима раскрываются все чаще. "Обжегшись" на процессе Синявского-Даниэля, власти стараются писателей более не судить, а высылать из страны (Галич, Максимов, В. Некрасов и др.), пугать отравленными папиросами (В. Войнович), убивать в подъездах писательских домов, которые-де полюбились хулиганам. В "Заложниках" я писал о том, как в подъезде собственного дома ударили железной трубой по голове дочь погубленного Сталиным артиста Михоэльса. За секунду до удара некто в шляпе с порыжелой лентой воскликнул: "Она!" Только что пришло сообщение о нападении на моего университетского товарища, в сталинские времена сидевшего в тюрьме. За последние годы это уже вторая попытка расправы над ним без суда: "По телефону из Москвы Е. Боннер-Сахарова сообщила на Запад: ... зверски избит неизвестными лицами Константин Богатырев, известный переводчик литературы – Райнер-Мария Рильке, Белля – член немецкого ПЭН-клуба. Константин Богатырев находится в больнице в критическом состоянии: пролом височной кости и другие повреждения"*. Из больницы Костя Богатырев уж не вышел... "Кто сумасшедший?"– спрашивают братья Медведевы в одноименной книге: КГБ ведет себя по законам уголовного мира, как известно, сторонящегося гласности... Иначе быть не могло: генеральная линия осталась прежней. Точнее и образней других это выразил Валентин Мороз в главе "Оргия на руинах личности": "Сталин не признавал кибернетики. И все же ему принадлежит в этой области выдающаяся заслуга; он изобрел запрограммированного человека. Сталин творец винтика..." В 1946 году Виктор Некрасов выступил в "Окопах Сталинграда" против превращения людей в винтики. Спустя двадцать лет историк Валентин Мороз, загнанный в окопы другой войны, свидетельствует уж об оргии на руинах личности: "Выросло поколение людей из страха, и на развалинах личности была воздвигнута империя винтиков... Винтик будет стрелять в кого угодно, а потом по команде бороться за мир... Пустой человек – вот главное обвинение против деспотии и неизбежное ее порождение". Это хуже чумы. "Чума убивает без разбора а деспотизм выбирает свои жертвы из цвета нации", – писал Степняк-Кравчинский. Подцензурная литература поставила больной вопрос – самиздат ответил на него даже из-за тюремной решетки – открыто... Так начался новый процесс – взаимовлияния подцензурной литературы и самиздата, влияние не столько формы, сколько бесстрашной мысли. Влияние тем более бесспорное, что многие книги профессиональных писателей, широко известных на Руси, вдруг провалились, как пушкинский каменный гость, под землю и ... явились миру запретным плодом – самиздатом или тамиздатом. 6. ИЗВЕСТНЫЕ ПИСАТЕЛИ, ОТБРОШЕННЫЕ В САМИЗДАТ: ВАСИЛИЙ ГРОССМАН, АЛЕКСАНДР БЕК, ЛИДИЯ ЧУКОВСКАЯ 1. ВАСИЛИЙ ГРОССМАН Паводок тюремной прозы, позволивший сравнить нравственность, дней прошлых и нынешних, приоткрыл духовные низины, в которые низринуто советское общество: "лагеря – зеркало России". Книги о сегодняшних лагерях как бы загрунтовали холст, на котором уже иначе смотрелись и картины профессионалов; стали фоном работ художников, своим творчеством вызвавших переворот в сознании поколений – даже старшего поколения, которое самиздат неизвестных имен и с места б не сдвинул; многие старые коммунисты и даже коммунисты-лагерники не хотели признаться самим себе в духовном банкротстве режима. Они охотно подхватили государственное лопотание о "возврате к ленинским нормам". Их, впитавших почтение к авторитетам вместе с молоком матери, мог заставить трезво взглянуть на самих себя только признанный ими самими советский патриот, рыцарь без страха и упрека. Авторитет! Такими авторитетами стали для многих старейшие писатели: Василий Гроссман, Александр Бек, Лидия Чуковская, – отброшенные властью в самиздат. Пожалуй, успешнее всех выскреб иллюзии и ложь, укоренившиеся в широчайших кругах советской интеллигенции, Василий Гроссман. Он знал, что умирает, и – торопился. Писал известное теперь всему миру "Все течет"...105 Конфискация романа "За правое дело" и циничные слова секретаря ЦК Суслова о том, что роман "можно будет опубликовать лет этак через двести-триста", не оставляли сомнения в том, что писателя решили уничтожить. В. Гроссмана хоронили под охраной, словно он мог сбежать. Так же, как позднее Илью Эренбурга и Корнея Чуковского. Охрана каждый раз была столь серьезной, что когда, например гроб с телом Корнея Чуковского опускали в могилу неподалеку от могилы Б. Пастернака и мы сняли шапки, я увидел вдруг с пригорка переделкинского кладбища людей, не успевших получить приказа снять шапки. Могилы и нас, обнаживших головы, окружали два плотных кольца шапок... А рядом на шоссе стояли милицейские автобусы с подкреплением. Василий Гроссман все же успел ответить своим убийцам выстрелом. (Так и говорили в Союзе писателей: "Приоткрыл крышку гроба и – врезал...") Каким он был человеком – Василий Семенович Гроссман, которого вот уже много лет советское руководство боится как огня? Я видел его всего несколько раз: даже словом не перекинулся; в отличие от Константина Паустовского он не имел учеников. Жил одиноко, особенно в последние годы после конфискации романа... Пожалуй, наиболее полное представление о нем как о человеке сложилось у меня на вечере, посвященном памяти Василия Гроссмана. Был декабрь 1969 года. Со времени смерти Гроссмана прошло пять лет. Предстоящий вечер "засекретили". Никого не оповестили. Я узнал о нем случайно, как почти все заполнившие Малый зал клуба писателей. В один и тот же час в Большом зале клуба началось выступление лучших актеров СССР, певцов и комедиантов. Все было сделано для того, чтобы отвлечь людей от Малого зала где какие-то старики о чем-то бубнят... После студенистого выступления председателя полусекретного "вечера памяти" Константина Симонова взял слово генерал Ортенберг, главный редактор газеты "Красная звезда" во время войны. Он не заметил или не захотел замечать нервозности устроителей. Он говорил, что думал. С солдатской прямотой. "Василий Гроссман, – сказал он, – был до застенчивости скромен и – упорен до умопомрачения. Это было одно из самых нужных его качеств, как показало время". Нет, конечно, генерал не имел в виду повесть "Все течет". Может быть, он даже не знал о ней. Он рассказал, как Василий Гроссман, вернувшись из Сталинграда, где побывал и в окопах, и в штабах попросил у него, редактора, два или три месяца, чтобы написать о пережитом. Это было неслыханно! Корреспондентам дают на очерк два-три часа, большинство передает сведения по телефону. А тут... Генерал возмутился до глубины души. Но какой-то внутренний инстинкт заставил его преодолеть свое генеральское самолюбие и дать время. Так появились в 1942 году очерки Василия Гроссмана "Народ бессмертен", которые задали тон фронтовой литературе. Нет, в них не было всей правды, ее, правду, конфисковывали и восемнадцать лет спустя. Однако фальшивое бодрячество полевых, подтасовки корнейчуков перестали наводнять газеты. Как резко увеличивается осадка груженного корабля, так и у фронтовой литературы резко увеличилась "осадка в жизнь". Военные очерки принесли Гроссману всероссийскую славу, – его любили и рафинированные интеллигенты, и семьи погибших, впервые из работ Гроссмана узнавшие об аде, унесшем их близких. Величание Гроссмана отставным генералом вызвало легкую панику. Оно не было предусмотрено, величание... Константин Симонов немедля дал слово трупоедам. Никогда еще трупоеды не разоблачали себя так, как в этот день, вспоминая, как Василий Гроссман относился к ним. Евгений Долматовский назвал Гроссмана человеком желчным, неприятным, каменно-замкнутым. А как ему было не замкнуться от негодяя и "ортодокса" Евгения Долматовского?.. Художник-карикатурист Борис Ефимов, брат уничтоженного журналиста Михаила Кольцова, смертельно запуганный, сломленный льстивый толстяк воскликнул с очевидной всем искренностью; – С Гроссманом невозможно было работать! Он не выносил ни единого слова лжи... Тут даже Симонов не удержался, пожевал губами, скрывая в усах улыбку. Только в самом конце вечера был допущен к микрофону друг Василия Гроссмана: пришлось все же и другу дать слово. Чтоб не было скандала. Старый, с обвислыми багровыми от гнева щеками, битый-перебитый во всех погромах литературовед и критик Федор Левин сказал в лицо Долматовским устало и спокойно, что Василий Гроссман был надежным другом – в дружбе ненавязчивым, стеснительным; и он был обаятельным, остроумнейшим человеком, душой компании. Только перед смертью он стал молчаливым и замкнутым. Президиум слушал Ф. Левина, поеживаясь от растерянности и испуга. Федора Левина пытались расстрелять еще во время войны по ложному доносу поэта А. Коваленкова. Во время космополитического погрома Федору Марковичу немедля вспомнили о том, что ему почему-то не понравилась книга А. Макаренко "Флаги на башнях"; "Вы убили Макаренко!" – вопили профессиональные палачи. Теперь они обмирали от страха, сидя за большим столом президиума: а ну как назовет каждого из них поименно! Спустя несколько лет над гробом критика Федора Левина, выставленном в писательском клубе, судорожно рыдал юноша с бледным интеллигентным лицом. У Федора Марковича не было сына, и литературовед Е. Эткинд спросил шепотом, кто он, этот юноша. "Это сын военного следователя – того, который в свое время спас Левина от расстрела, – объяснили Эткинду. – Потом они всю жизнь дружили семьями". Гордый добряк с обвислыми щеками мистера Пиквика и библейскими глазами никогда не боялся литературных сановников. Даже самых опасных завсегдатаев Лубянки. Он не сделал им уступки и здесь, в писательском клубе. ...Низкий добрый гудящий голос Федора Левина стал суше. Потерял доброту: – Есть решение Правления Союза писателей издать собрание сочинений Гроссмана. Однако его не издают. Живые из года в год оттесняют мертвых. Недаром говорится, – Левин обвел нас своими мудрыми глазами, в которых стыла печаль, – недаром говорится: собаки боятся и мертвого льва. Константин Симонов торопливо закрыл этот полусекретный "вечер памяти" не обращая внимания на чью-то поднятую руку и на то что список желающих выступить не был исчерпан: собаки боятся и мертвого льва. В Москве воздвигнуто два мавзолея Ленина. Один – на Красной площади гранитная опора сталинщины – не сходит со страниц газет. Второй известен только читателям самиздата: Василий Гроссман воздвиг свой мавзолей Ленина – усыпальницу Великому Злодейству в быту скромному непритязательному почти человечному... Расчетливо рукой мастера отработанные сюжетные ступени ведут его к вершине откуда и открываются кровавые горизонты. Будем подыматься по сюжетным ступеням мавзолея воздвигнутого Василием Гроссманом. Возвращается из лагеря герой повести "Все течет" Иван Григорьевич. В купе поезда еще трое. Два благополучных чиновника из столичных учреждений и подвыпивший прораб, откровенные рассказы которого вызывают у них гнев. Благополучные чиновники с их своекорыстной "слепотой" и злобой – первая сюжетная ступенька – не что иное, как своеобразная экспозиция образа Николая Андреевича, брата главного героя – серенького пугливого чиновника от науки, человека незлого, осторожного, которому тем не менее погром в науке оказался на руку; выдвигают на место уничтоженных талантов его серенького... ..."Да, да, в преклонении, в великом послушании прошла его жизнь, в страхе перед голодом, пыткой, сибирской каторгой. Но был и особенно подлый страх,– уличает его и вместе с ним все нынешнее чиновничество Василий Гроссман, – вместо зернистой икры получать кетовую. И этому икорному подлому страху служили его юношеские мечты времен военного коммунизма лишь бы не сомневаться, лишь бы без оглядки голосовать, подписывать. Да, да, страх за свою шкуру питал его идейную силу". Эта фраза убийственно точна. Когда я слышу шаманские заклинания или проклятия А. Чаковского и других чиновников от литературы на страницах "Правды" или во время их зарубежных вояжей, я неизменно вспоминаю Василия Гроссмана: " Страх за свою шкуру питал его идейную силу". Обобщенный образ чиновничества – первые ступени n??aoa – кажутся экспозицией-контрастом образа лагерника Ивана. Этого ждешь. Это и следует по всем канонам традиционной драматургии. Однако Василий Гроссман рвет с канонами. Все задумано сложнее беспощаднее неожиданнее... С главы 7-ой это становится уже очевидным. Глава открывается словами: "Кто виноват кто ответит?" "А где вы были?!" – именно это кричали Хрущеву, Микояну и другим сановникам на всех собраниях, где они скороговоркой касались преступлений Сталина. Василий Гроссман и начинает исследование как бы с этого вскрика вырывавшегося из груди каждого. Но странное дело, в этой главе о стукачах о наветах, в которой автор беспощадно выпотрашивает стукачей, выворачивая их наизнанку, как тряпичные куклы, он не выносит им приговора, почти жалеет иуд, пытается их понять... А понять – простить. Во всяком случае снять часть вины. Откуда вдруг этакое всепрощение тем, кого не прощали ревущие от гнева собрания 56 года? Чего пытается добиться Василий Гроссман? Он хочет, чтоб люди подняли головы. Видели дальше... Нет не случайна эта как бы вставная главка о стукачах-жертвах обстоятельств, отвратительных жертвах, но – жертвах. Это – новая ступень сюжетного восхождения к истокам зла... Новая ступень – это казалось бы совсем иная тема. Новый ракурс. Новый социальный срез. Кладбище суровой школы – так названы главы об организованном Сталиным в 30-х годах голоде на Украине. "Область спускала план – цифру кулаков... а сельсоветы уже списки составляли, – рассказывает женщина полюбившая Ивана. – Вот по этим спискам и брали... не в том беда, что, случалось, списки составляли жулики. Честных в активе больше было, чем жулья, а злодейство от тех и других было одинаковое. Главное, что все эти списки злодейские несправедливые были..." К еретическому вражескому выводу с точки зрения официальной морали пришла простая женщина, сдающая комнату бывшему лагернику. Как и вся Россия, она начала думать: "Почему я такая заледенелая была? Ведь как люди мучились, что с ними делали! А я говорила: это не люди, это кулачье... кто слово такое придумал: кулачье? Неужели Ленин? Какую муку принял! Чтоб их убить, надо было объявить: кулаки – не люди. Вот так же, как немцы говорили: жиды – не люди. Неправда это! Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все люди!" Устами "расколдовавшейся" женщины раскрывается механизм тотального обмана, страшного в своей всепроникающей простоте: режим лишь подтасовывает слова. Палаческая отмычка едина: сегодня одни – не люди, завтра – другие... Другими в те годы были не только кулаки. "...думали мы, что нет хуже кулацкой судьбы. Ошиблись! По деревенским топор ударил, как они стояли все, от мала до велика. Голодная казнь пришла... Кто убийство массовое подписал? Я часто думаю – неужели Сталин? Я думаю, такого приказа, сколько Россия стоит, не было ни разу. Такого приказа не то что царь и татары, и немецкие оккупанты не подписывали. А приказ убить голодом крестьян на Украине, на Дону, на Кубани, убить с малыми детьми. Указание было забрать и семенной фонд весь. Искали зерно, будто не хлеб это, а бомбы, пулеметы... Вот тогда я поняла: первое дело для советской власти – план... А люди ноль без палочки". Я думаю, что в мировой литературе нет страниц столь ужасающих, столь пронзительно, до содрогания впечатляющих и столь необычных: даже в варварские эпохи так не поступали с врагами, ныне так обошлись со своими крестьянами, со своими вековыми кормильцами. Удивительно ли, что Россия вот уже десятки лет шарит в поисках хлеба по чужим закромам? Исповедальная манера изложения и мучительное, на наших глазах, постижение истины женщиной, освобождающейся, вместе со всей Россией, от сталинского наваждения, может быть, более всего свидетельствует об умении Василия Гроссмана держать руку на духовном пульсе России. "Завыло село – увидело свою смерть. Всей деревней выли – не разумом, не душой, а как листья от ветра шумят, как солома скрипит... Мне один энкаведе сказал: "Знаешь, как в области ваши деревни называют: кладбище суровой школы". "Старики рассказывали: голод бывал при Николае – все же помогали и в долг давали, и в городах крестьянство просило Христа ради, кухни такие открывали и пожертвования студенты собирали. А при рабоче-крестьянском правительстве зернышка не дали, по всем дорогам заставы и войска, милиция, энкаведе; не пускают голодных из деревень, к городу не подойдешь... Нету вам кормильцы хлеба". Мы поднялись в своем сюжетном восхождении на предпоследнюю ступень. Прошли по ней, холодея от ужаса, возможно впервые осознавая до конца, сколь антинароден режим, возникший под народными знаменами. И пожалуй, лишь тогда становится понятным, что наше как бы тематически разнородное, со "вставными" главами восхождение – целенаправленно. Все написанное ранее – страшная экспозиция приговора, вынесенного автором главному виновнику Зла. Вселенского Зла, которое обрушилось на Россию, как океанские цунами на берег, смывая все живое. "Ленин в споре не искал истины, он искал победы... Все его способности, его воля, его страсть были подчинены одной цели – захватить власть, повествует Вас. Гроссман, исследователь Ленина. – Суть подобных людей в фантастической вере во всесилие хирургического ножа. Хирургический нож великий теоретик философский лидер XX века". Чтобы понять Ленина, надо знать историю России, убеждает Гроссман. С одной стороны, пророчества Гоголя, Чаадаева, Белинского, Достоевского... Россия – птица-тройка, перед которой расступаются все народы и государства. Однако тот же Чаадаев гениально различил поразительную черту русской истории: "Факт постепенного закрепощения нашего крестьянства, представляющий собой не что иное, как строго логическое следствие нашей истории". Прогресс в своей основе есть прогресс человеческой свободы... Так ли в России?.. Факты истории подтверждают провиденье Чаадаева: отмена Юрьева дня. Петр 1 обращает так называемых "гулящих людей" в крепостных. Появляется государственное крепостное право, Екатерина II вводит крепостное право на Украине. Словом если развитие Запада оплодотворялось ростом свободы, то "развитие России оплодотворялось ростом рабства..." Василий Гроссман приходит к выводу, вытекающему из привиденья Чаадаева и опыта XX века: "русская душа – тысячелетняя раба". "Что может дать миру тысячелетняя, раба пусть и ставшая всесильной?" Стоило Василию Гроссману высказать такое, как на него тотчас обрушился карающий меч. Советский -в лице ЦК КПСС и ГБ, поначалу пытавшихся объявить "Все течет" фальшивкой. У вдовы Гроссмана не умолкал телефон: ЦК требовал от нее заявления для печати... Кто знает, устояла б она перед угрозами, если б не поэт С. Липкин, друг Василия Гроссмана, к которому она обратилась за советом по телефону. Поэт, зная, что он говорит не только вдове, но одновременно "слухачам" ГБ, воскликнул с жаром: "Как же мы можем соврать нашему правительству?! Ведь главы из книги читали в журнале "Знамя", помните?" Вдова, вздохнув, согласилась, и ЦК запретил издание собрания сочинений Василия Гроссмана, подготовленного Гослитиздатом. Сверкнул меч советский и в тот же час сверкнул... антисоветский, в Париже: Аркадий Столыпин уличал Василия Гроссмана в том, что он-де повторяет мысли "великого нытика Некрасова"106. Вовсе не следует думать, что ЦК-КГБ разгневали лишь антиленинские страницы Гроссмана. Для советской политики танкового и атомного устрашения мира взгляд Чаадаева-Гроссмана "Россия – тысячелетняя раба" куда еретичнее, чем непочтительный взгляд на Ильича. Сын министра Столыпина, пожалуй, прав, говоря о неточности гроссмановского образа Ильича – жениха, которого Россия предпочла другим. На самом деле Россия предпочла не Ильича, а правых эсеров. Однако Ильич Учредительное Собрание разогнал вместе с эсерами. А что ж на это Россия? Россия пошла за господином положения. Подчинилась страху и демагогии. Вековые традиции рабства победили. Столыпин охотно готов признать вечными рабами эстонцев, латышей – кого угодно, но "русскую душу"? Извините! Единство взглядов русских шовинистов, советских и антисоветских, представляет, по моему убеждению, самое неизученное и самое страшное для России обстоятельство, убивающее надежды; мы будем вынуждены еще к этому вернуться. Мессианство XIX века, гипертрофированное вначале идеей "мирового пожара" ("Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем..."), а затем сталинщиной с ее прививкой шовинизма народной толще, лишенной правосознания, стало реальной опасностью – Василий Гроссман отнюдь не преувеличивает, предупреждая: русская трагедия – "ленинский синтез несвободы с социализмом" – может стать трагедией всемирной. "Эта сила государственного национализма и этот бешеный национализм людских масс, лишенных свободы и человеческого достоинства, стали главным рычагом, термоядерной боеголовкой нового порядка, определили рок XX века". "Все течет" Василия Гроссмана стала основополагающей книгой интеллектуальной России. II. АЛЕКСАНДР БЕК В 1943 году Александр Бек написал повесть "Волоколамское шоссе"107. Повез рукопись в редакцию. Время было военное, голодное. Жена вручила ему бидон – привезти из Москвы молока, твердила провожая: "Не забудь в электричке молочник". Александр Бек все время помнил про него. Молочник не забыл, а рукопись – оставил. На сиденье электрички. Так она и пропала, готовая рукопись. Александр Бек снова отправился на фронт. Обошел порой облазил по-пластунски блиндажи и окопы своих героев; отыскал некоторых из них в госпиталях. Едва не погиб во время артобстрела: написал повесть заново... Через десять лет он, прославленный автор "Волоколамского шоссе" и других книг, удачливый, казалось, писатель-лауреат переминался с ноги на ногу в дверях Дома Союзов, бывшего Дворянского собрания: в зале шелестел дремотно второй Съезд писателей СССР и Бек никак не мог решить, выступать ему на съезде или уйти подальше от греха... Но вот не дали слова Константину Паустовскому – надежде московских писателей, и Александр Бек, который уж решил было промолчать, уйти тихо и верноподцанно, закричал-захрипел своим бубнящим голосом, что это безобразие. Его почти неразборчивый голос прозвучал, однако, достаточно внятно. Как я уже упоминал, тридцать один московский писатель тут же вслед за Беком выразили свой протест, отказались от слова в пользу Паустовского... Добрый, деликатный, рассеянный, как бы не от мира сего Бек в критические минуты проявлял и храбрость, и неудержимую напористость, казалось вовсе ему не свойственную. "Я из поколения тридцать седьмого года, – говаривал он. – Я устал бояться..." А боялся он до дрожи в руках. В 1969 году мне вдруг дали в Союзе писателей командировку в Заполярье, чтоб я написал что-либо ортодоксальное и тем заслужил прощение... Услышав об этом Бек примчался, благо жили рядом, и уже с порога зашумел, чтоб не ехал. Ни в коем случае! "Затем и посылают, – убеждал он. – Чтобы убить. Убить в Москве сложнее, а там натравят уголовника он ударит по голове водопроводной трубой, обернутой газеткой, и все... Гриша, ты их не знаешь! Я их боюсь! Я их смертельно боюсь!.." И вот этот, испуганный смертельно, на всю жизнь испуганный писатель, потерявший в 37-м году почти всех друзей, написал храбрую книгу, отстаивал затем каждую строчку, отказался выбросить эпизод, который просил снять сам Демичев, секретарь ЦК партии. А затем, когда увидел, что рукопись все равно обезобразят, выхолостят, передал ее в самиздат, понимая, что только таким путем она увидит свет неизуродованной... Бек был неудовлетворен книгами, которые прославили его и хотел начать новый цикл эпиграфом, которым должны были стать слова Эммануила Казакевича: "Конец железного века. Победителей судят". Он искал бывших зэков, знавших наркома тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе, единственного наркома тридцатых годов, который протестовал против террора и был убит. Цикла он написать не успел, успел создать первые страницы его. В ? 11 журнала "Новый мир" за 1965 год появилось извещение о предстоящем выходе книги А. Бека "Новое назначение". Книга была набрана и... не вышла108. Почему? Александр Бек, как всегда, держался "в рамках дозволенного"; многие эпизоды были написаны вполсилы, другие – заранее выхолощены из-за "недреманного ока" Главлита... Чем же объяснить, что она не была напечатана, а рукопись разошлась по России с такой же стремительностью, как повесть Вас. Гроссмана, хотя рукопись, предназначенная для печати, как легко понять, не содержит, не могла содержать глубинного исследования причин русской трагедии?.. Главный герой книги – нарком танковой промышленности Онисимов, "человек без флокена" как называли его еще в студенческие годы. "Флокен" – термин технический. Означает он нераспознаваемый порок стального литья. Сколь цельным человеком надо было быть, чтобы склонные к иронии студенты признали своего однокурсника человеком без флокена!.. Без единого порока, даже тайного! И вот человека "без флокена", человека-легенду отстраняют с поста наркома. Назначают послом в Тишляндию... Такова писательская манера Бека – начинать событийный ряд с конца. Читатель заинтригован: за что гонят человека "без флокена"? Каков он, лично безупречный, бескорыстный герой сталинской эпохи, который никого не убивал, напротив написал мужественную докладную Сталину о том, что в промышленности вредителей нет, протестуя тем самым против арестов? Ретроспективное раскрытие характера, спокойное, без патетики и нажима, убийственно. Онисимов – бессребреник. Живет в пустой, неуютной квартире, обставленной казенной мебелью. Возле него – холодноватая жена: не до страстей им, ушедшим по горло в работу. Брак заключен скорее "не по любви, а, так сказать, по идейному духовному родству". Вся жизнь отдана созданию промышленности, славе России и вдруг отстраняют. Онисимов падает в обморок. "Сшибка" – позднее определит врач. Что такое "сшибка"? Человек думает одно, а поступать вынужден иначе. Вопреки своему убеждению. Он насилует свою волю, придумывая оправдания. "Я – солдат партии...". Казнит себя и снова действует вопреки самому себе. Онисимов не помнит года без "сшибок". Берия был его врагом Онисимов всегда чувствует тайный страх. Со страхом входит он и на заседание Политбюро. Ждет ареста. Сталин поиграл с ним, как кошка с мышкой и, насладясь эффектом, назначил наркомом. Нарком Онисимов вынужден поддерживать лжеизобретателей авантюристов, если этого хотел Сталин: "Я – солдат партии". Сколько было таких "сшибок"! Мучительных, разрушающих личность. В конце концов Онисимов научился ускользать от опасных мыслей простейшим способом; "Не мое дело, меня это не касается, не мне судить". Погиб в тюрьме любимый брат Ваня, но "ученый" Онисимов и тогда остался тверд, как скала: не ему, Онисимову, судить. Дома, в беседе с сыном, он ловит себя на том, что "не может, не умеет быть откровенным". Коррозия души пошла дальше: он поддерживает выдвижение тихих и послушных, ибо он Онисимов, как и его кумир Сталин, "не терпел возражений". Возвышает проходимца за то лишь, что тот умеет держать язык за зубами: "аппарат не должен болтать". Время вылепило характер, тог самый, "без флокена". Другим он и быть не мог в "железный век", и писатель окончательно убеждает в этом документальным эпизодом "...Из большого кабинета приглушенно донесся голос Зинаиды Гавриловны (жены Серго Орджоникидзе – Г.С.). И еше чей-то... Серго быстро поднялся: "Извини пожалуйста". И покинул комнату. Минуту-другую Онисимов просидел один, не прислушиваясь к голосам за дверью. Но вот Серго заговорил громко, возбужденно. Его собеседник отвечал спокойно, даже, пожалуй, с нарочитой медлительностью. Неужели Сталин? Разговор шел на грузинском языке. Онисимов ни слова не знал по-грузински и, к счастью, не мог оказаться в роли подслушивающего. Но все же надо было немедленно уйти, разговор за стеной становился как будто все более накаленным. Как уйти? Выход отсюда только через большой кабинет. Онисимов встал шагнул через порог. Серго продолжал горячо говорить, почти кричал. Его бледность сменилась багровым, с нездоровой просинью, румянцем. Он потрясал обеими руками, в чем-то убеждал и упрекал Сталина. А тот, в неизменном костюме солдата, стоял, сложив руки на животе. Онисимов хотел молча пройти, но Сталин его остановил: – Здравствуйте, товарищ Онисимов. Вам, кажется, довелось слышать, как мы тут беседуем? – Простите, я не мог знать... – Что же бывает... Но с кем вы все же согласны? С товарищем Серго или со мной? – Товарищ Сталин, я ни слова не понимаю по-грузински. Сталин пропустил мимо ушей эту фразу, словно она и не была сказана. Тяжело глядя из-под низкого лба на Онисимова, нисколько не повысив голоса, он еще медленнее повторил: – Так с кем же вы все-таки согласны? С ним? Сталин выдержал паузу. Или со мной? ...Еще раз взглянуть на Серго Онисимов не посмел. Какая-то сила, подобная инстинкту, действующая быстрее мысли, принудила его..." Он предал своего любимого Серго, Онисимов, "человек без флокена..." Он хотел выжить в годину террора, всего лишь... Возможно тогда и стряслась самая губительная "сшибка"... Что по сравнению с ней остальные?.. Надо ли говорить, что секретарь ЦК партии по идеологии П. Де-мичев потребовал убрать именно эту сцену. Не только ее, но ее прежде всего... Я встретился с Беком в тот же вечер. Как водится, мы ушли подальше от писательских домов, брели среди темных новостроек, похожих на разрушения военных лет. – Если это снять, чего же тогда... кашка... останется? – бубнил Бек приглушенным страдальческим голосом. – Зачем же я... кашка... написал? Он часто повторял пустое слово "кашка". Как я понимаю сейчас, чтоб замедлить речь (слово – не воробей) и подумать. Он вставлял эту свою "кашку" в любой разговор, даже с домашними. Молодые писатели дружелюбно окрестили его "кашкой". "Кашка" сказал, – говорили, – "кашка" думает... Бек не согласился выбросить все, что "рекомендовали". Нет, он не рвался прослыть крамольным. Он хотел, как всегда, остаться "в рамках дозволенного". Однако, в рамках дозволенного... "Ну хотя бы антисталинским XX съездом..." Бек не мог вильнуть в сторону, попятиться назад, как пятятся политические деятели. В частностях он отступал, кроил-перекраивал, страдая, как и его герой от "сшибок". Но в главном... "Что я... кашка... проститутка что ли?" Книга ушла в самиздат, а затем на Запад. Я не знаю книги, в которой с такой объективностью и глубиной, предельно достоверной, выстраданной, давался бы портрет сталинской гвардии, лучших из "гвардейцев", поднявших на своих плечах промышленность СССР, в том числе атомную. И в этом ее разоблачающая сила. Ее непреходящее значение. Писатель не простил Онисимова, и те, кто решали, быть или не быть книге, поняли это. Не случайно, когда П. Демичев пообещал А. Беку издать книгу, вдруг вмешался Косыгин, Председатель Совета Министров: вмешался в литературный процесс, кажется, в первый раз в жизни.. Не простил Бек "сталинских соколов" – и это, конечно, было подлинной причиной гонений на книгу, а не жалобы вдовы Тевосяна, кричавшей на всех углах, что А. Бек вывел под фамилией Онисимова ее покойного мужа. Неутомимость вдовы оказалась лишь удачным поводом. Не случайно, судьба книги не изменилась и тогда, когда истерзанный А. Бек вписал в книгу эпизодический образ наркома Тевосяна, изобразил его благородным, предупреждающим Онисимова о звонке к нему Берии... Перелистываешь последнюю страницу книги и... невольно вспоминаешь посредственного биолога Николая Андреевича из повести "Все течет" Василия Гроссмана, слизняка, приспособленца, давно убедившего себя в разумном ходе истории, расчистившей место "для него, Николая Андреевича". Все эти энтузиасты эпохи и волевые вожди, "горевшие на работе", да, им по сути были нужны моря крови, устрашившие Россию: без страха она не терпела б их ни часу... Нужно ли объяснять после этого, почему книга Александра Бека, лауреата всевозможных премий, известнейшего и любимого писателя России, я бы сказал, баловня эпохи, была отброшена и попала в самиздат. Он умер от "сшибки", как и его герой. Однако в отличие от своего героя не отступил. Для этого требовалась от него, старого и больного человека, подлинная отвага, более того, жертвенный подвиг. В моих словах нет преувеличения. Я провел большую часть войны на заполярном аэродроме Ваенга, откуда взлетали в бой летчики-торпедоносцы. Смертники... Я знаю, нет людей, не ведающих страха. Но там, на войне, у людей не было выбора. Есть боевой приказ, который нельзя не выполнить. Александру Беку никто приказа отдать не мог. Только он – сам себе... От него мягкого, рассеянного, незащищенного в быту .застенчивого человека, требовалась куда большая сила воли, чем от прославленных героев Советского Союза, портретами которых украшены все воинские подразделения Советской Армии. Он просто не мог иначе, честнейший Александр Альфредович Бек, имевший несчастье начать свой творческий путь в страшный год России, когда был застрелен по приказу Сталина Киров, а затем уж ни на час не прекращался кошмар массовых расстрелов. Бек отстоял свою последнюю свою Главную книгу. Однако поплатился за это жизнью, как и Василий Гроссман: вскоре заболел раком и умер. III. ЛИДИЯ КОРНЕЕВНА ЧУКОВСКАЯ Повесть Лидии Корнеевны Чуковской "Спуск под воду"109 не вызвала в России такого общественного резонанса как книги Василия Гроссмана и Александра Бека. От того ли, что появилась позднее, когда из-за преследований круг читателей самиздата и тамиздата сузился. Или, скорее, благодаря особенностям темы, волнующей более всего интеллигенцию. Эпиграфом повести Лидия Корнеевна выбрала фразу Толстого: "Нравственность человека видна в его отношении к слову". Освещая свое повествование этой мыслью Толстого, Лидия Корнеевна как бы спускается под воду, в глубины внутреннего мира советского писателя, запуганного и развращенного режимом. Сталинщина и слово художника – вот тема ее выстраданной книги. Литвиновка – дом творчества под Москвой. Кто из писателей не знает о нем! Подлинное его название – Малеевка. Такие дома творчества есть и под Киевом, и под Ереваном, и в Крыму – всюду и всюду не только предупредительные сестры-хозяйки ("ласковое притворство входит в их обязанности", – пишет Л. Чуковская), всюду – поразительное, единственное в своем роде, возможно уникальное, размежевание. Не по рангам или достатку, в этом не было б ничего уникального. Размежевание по воззрениям. Честный писатель не сядет рядом с Александром Чаковским. Продажное перо не осмелится разделить стол с Кавериным, обойдет стороной Лидию Корнеевну. Таково неписаное правило домов творчества писателей СССР. Теснятся друг к другу единомышленники... И частенько бывало какой-либо критик Шкерин сидит в углу. Пьет в одиночку. Появится на горизонте другой такой же, Шкерин бежит к нему навстречу, обнимает, как родимого, тянет к себе за руку. Газетное величание, премии или, напротив, немилость в Домах творчества, как правило, силы не имели. Здесь давным-давно знали, кто есть кто... Лидия Корнеевна любила Малеевку. Я не раз видел ее возле речки Вертушинки, седую, молчаливую, близорукую, почти никогда не улыбавшуюся. Близорукость ее однажды и подвела: Лидия Корнеевна оказалась за одним столом с людьми чужими и фальшивыми. Зашел разговор о Пастернаке; сосед-журналист естественно разделял официальную точку зрения на Пастернака: – Мы с женой читали и смеялись – замечает он. Что ответила ему Лидия Корнеевна, можно было предвидеть. После чего, пишет Лидия Корнеевна, "...они обращаются со мною так, будто я заряженное ружье; не задеть бы спуск". Космополитическая кампания наэлектризовала атмосферу до предела. Помню, критик Шкерин обрушился даже на меню, где обнаружил нерусское название "цимес". Он кричал на повара все утро: де, поддался на "удочку", и тут же начал гулять по столам листочек, исписанный известным русским поэтом:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю