355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грант Матевосян » Похмелье » Текст книги (страница 2)
Похмелье
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 04:17

Текст книги "Похмелье"


Автор книги: Грант Матевосян


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

– Не может быть, Макаров, чтобы чувство родины толкало нас на ложь.

– А если чувство родины, извините, присуще только мне, товарищ Полонский, и только я знаю, нужна ложь или не нужна?

– До сих пор вы говорили правильно, товарищ Макаров, теперь как будто перегнули немножечко, а?

– Может быть, может быть, – уклончиво пробормотал Макаров и зажёг наконец сигарету. На сегодня, пожалуй, хватит. В Москве можно жить ещё год. От романа «На передней линии» остались кой-какие крохи – лежат на сберкнижке. Отзывы на сценарий положительные все. Надо зайти в редакцию журнала и прочитать рецензию на роман, пока не напечатали. Рецензент, говорят, не поскупился на похвалы, надо будет пообстричь немного, чрезмерная похвала может навредить. На 370-м полустанке отцу нужны деньги на хлеб и на водку, положительная ему ни к чему – положительную рецензию пошлём в Орск, начальнику тюрьмы, чтобы он зауважал Виктора Макарова и досрочно освободил Толика Макарова, этого дурня беспомощного, несмышлёного, этого воришку, безмозглого щенка, ставшего обузой тяжкой и камнем на душе. Вообще со всех сторон обступила тебя и ждёт помощи орава родичей, их так много, что ещё немножко, и ты забудешь про свой пол.

– А я ни Макарова, ни вас, Георгий Константинович, толком не понял, – не выдержал, конечно, встрял в разговор Анатолий Юнгвальд-Зусев. Пускай встревает, пусть покрасуется немножко. Для того чтобы достичь чего-то, надо что-то и проглотить. Ладно.

Все подождали, что скажет Юнгвальд-Зусев, прямолинейный и циничный Юнгвальд-Зусев. И через сознание всех профланировали бесстыдные и циничные слова Анатолия Юнгвальда-Зусева:

– Прежде чем критиковать, попробуем понять Микеланджело Антониони, это вам не кто-нибудь, это Антониони. Антониони сегодняшней своей кинолентой говорит: любое половое совокупление – акт насилия. Что тут неприемлемого, не пойму. Антониони берёт самый древний и самый естественный из союзов – союз двух людей – мужчины и женщины – семью – и приходит к заключению, что даже в минуты близости, когда люди в месяц раз общаются посредством обнажённых нервов, – даже тогда люди не вместе, даже тогда каждый остаётся в своей оболочке. И раз уж этот союз не есть истинный союз, то как же можно называть одним организмом и единым целым огромное скопление людей, будь то фашистская дивизия или отряд рабочих строителей.

– Зусев, значит, способен в месяц раз общаться посредством обнажённых нервов, какой бешеный темперамент.

– Ты хочешь возразить, Мнацаканян?

– Сейчас, Георгий Константинович. Группу птиц на их языке как называют, Максуд?

– Стая. Группа птиц – это стая.

«А как же птицы, живущие врозь, каждый в своём гнезде, в своём болоте, каждый сам по себе, – как же они образуют стаю перед тем, как улететь в Египет», – произнёс он в уме по-армянски и встал, чтобы перевести самого себя.

– А как же птицы, живущие врозь, каждый в своём гнезде, в своём болоте, каждый сам по себе, как же они образуют стаю, готовясь к… – он, то есть я, не нашёл в русском языке обозначения слова «перелёт», – как говорят про птиц, собирающихся переместиться?

– Ты хочешь сказать – готовясь к перелёту?

– К перелёту, да. Спасибо.

– Готовящаяся к перелёту стая, – медленно, почти по слогам произнёс Юнгвальд-Зусев, – собирательное целое, состоящее из разрозненных единиц. Каждая отдельная единица из этой стаи боится неизвестности, каждая единица хочет быть сильной перед лицом неизвестности. И образуется сильная стая, состоящая из слабых единиц. Но это сумма единиц, это не единый организм, не одно целое, поскольку в стае каждая птица существует сама по себе и замкнута в себе. Правильно я говорю?

– Правильно. – И Мнацаканян вдруг почувствовал, что он перед Юнгвальдом-Зусевым прямо как ученик какой-нибудь.

– Стая достигнет Египта и распадётся, и снова будут отдельные птицы – каждый в своём гнезде, в своём болоте, не так разве?

– Так, Зусев, всё так. – Он сел. – Спасибо. – Он устроился поудобнее. – Абсолютно правильно. – Он согласился, да, но что-то всё же было неверно, что-то было не так… Его раздражала интонация Юнгвальда-Зусева. Он знал, что у него есть правильный ответ, что в конце концов ответ придёт, но отвечать нужно было сейчас. Перелётная стая связывалась у него с чем-то очень хорошим. Он слышал клич стаи в холодном осеннем небе, и ещё ему казалось – он слышит голос своей матери. Он нашёл лучший пример, с этим примером в руках он не должен был потерпеть поражение. Значит, его провели, надули в чём-то. – Говоришь, у стаи есть ужас перед неизвестностью, Зусев? – задумчиво проговорил он.

– Да, страх перед неизвестностью.

– Согласен, – он встал. – Слабые единицы объединяются перед лицом страха…

– Зачем мучать себя? – услышал он рядом недовольное бурчанье Эльдара Гурамишвили. Эльдар царапал в записной книжке рожицы – вон Зусев, вон что-то схожее со мной – с Мнацаканяном то есть, а это Полонский – изо рта у него вылетел клок ваты, на вате написано…

– Слабые единицы, совершенно верно, объединяются перед лицом страха… Овца жмётся к овце, овцы идут к овцам – получается отара, и эта отара, вы бы видели, как расправляется отара с волком… ты ведь об этом говорил, Зусев?

– Извините его, он из Закавказья, его хлебом не корми – дай поговорить про овец, а мне, северянину, про бедных овечек и тем более про их характер ничего не известно. Впрочем, можно предположить, что для того чтобы разделаться с волком, овцам необходимо объединиться в отару. А что отара ничего с волком иной раз поделать не может, это уже другой вопрос.

Он на его издёвку внимания не обратил, он, улыбаясь, обкатывал про себя, облекал в предложение свою основную мысль: птица, отставшая от стаи, до места не долетает, у стаи не бывает вожака, и не в вожаке дело, – нет, стаей руководит нечто, что-то такое, чем ни одна птица сама по себе не обладает, потому что, обладай каждая птица этим нечто, каждая птица без труда бы совершила перелёт самостоятельно…

– Повернёмся, Зусев, к нашему основному примеру…

– Бедный русский язык, что с ним делают…

– Над Москвой… летит птичья… птичья… птичья отара. Про овец ты ничего не знаешь, зато про птиц тебе всё известно…

Зусев улыбался, остальные хохотали. Не русские – ни один русский над чужой ошибкой не смеялся, смеялись другие, те, что научились отличать по-русски «отару» от «стаи», смеялись нерусские. Говорить по-русски без ошибок было чрезвычайно важно для них. Он, отчаявшись, сел на своё место и тут же снова вскочил:

– Люди божьи, помогите же мне объяснить этому москвичу, что во время перелёта отдельные птицы, что ни одна птица сама по себе не существует, а существуют только все птицы вместе – группа.

– Отара.

– Скажи мне что-нибудь по-армянски, Зусев, а я посмотрю, как это у тебя получается!

– Армянский, к сожалению, ещё не принят как международный язык.

– Ну, хорошо, разве ты не понимаешь, что я хочу сказать?

– Ты хочешь сказать, что Антониони нет, а есть стая перелётных птиц над Москвой.

– Дай скажу тебе что-то на ухо, Зусев. И тебя, и твоего Антониони, понял?.. И вообще, твоё дело, можешь трепаться так сколько влезет. Девушки смотрят, начинай.

– Мнацаканян! Уже мешаешь!

– Как, уже, Георгий Константинович?

У всякой птицы есть крылья. Всякая птица может, размахивая этими крыльями, добраться до наступления холодов в тёплый Египет. Но всякая птица не может долететь одна до Египта, потому что не знает дорогу туда. Дорогу в Египет знает только перелётная стая. Стая – одно тело, это тело обладает неким инстинктом, который помогает ей найти дорогу в Египет. Этот инстинкт принадлежит только стае, он срабатывает только тогда, когда птицы объединены в стаю. Разлетись стая – пропадёт инстинкт, и птицы замертво попадают с неба одна за другой – в Чёрное море, в Сибирь, Скандинавию, Будапешт, Курск, Астрахань, Палестину. На время перелёта каждая птица отдаёт себя стае, каждая птица теряет себя в стае. Во время перелёта птица сама исчезает, птица делается стаей, её частицей.

Да, а Зусев в это время возводил стену из гладких отделанных оборотов и фраз, и, разинув рты, внимали ему все те, кто приехал с таджикских пастбищ, из Одессы, из молдавских деревень, из Йошкар-Олы, Азербайджана… Мурза Окуев окончательно выяснил для себя значение слова «секс» и, пряча улыбку, записывал у себя что-то в записной книжке.

– Кто такой Дон-Жуан? Любой из нас, кто ищет пристанища в женской душе и, не найдя, удаляется, уходит восвояси, – говорил Зусев. – Кто был Дон-Кихот? Кто был Гамлет? Кто я? Почему Виктор Макаров не захотел понять Полонского? Почему рушатся мосты? Почему ссорятся испокон веку отцы и дети? Почему расторгаются браки? Почему распадаются правительства, дезорганизуются армии, свергаются боги… – вот так Анатолий Зусев поднимал, поднимал, поднимал, поднял наконец стену, на стене поставил башню, сам встал на эту башню и протрубил во всеуслышанье:

– Ку-ка-ре-ку-у-у!..

– Это ещё что такое? Что такое, Мнацаканян?!

Оказывается, кукарекнул Мнацаканян, то есть я, а Зусев сказал с высоты своей башни:

– Потому что истинного единения нету, синтеза как такового нет и не может быть, есть только параллельное существование рядом, – и ах, как это всем пришлось по душе, так же, как последовавшее вслед за этим воинственно-щедрое: – А если я сейчас двину тебя по морде?

– Неужели, Зусев? Но ведь девушки смотрят, а ты ведь рыцарь, Зусев.

– Ты не согласен с Зусевым, Мнацаканян?

– Согласен.

– А с чего ты раскукарекался, скажи на милость?

– Ваш Зусев болтает глупости, а вы все слушаете и молчите. По-русски есть хорошее слово – чушь.

– Но ведь ты тоже соглашаешься с этой чушью? Ты сам сказал.

– Да. Чтобы оставить его один на один с его чушью. Человек одинок!

– Значит, ты не согласен с ним? Ну, ладно, скажи в таком случае, как ты трактуешь картину Антониони?

– Никак. Я не принимаю эту картину,

– Почему?

– Тёщи. В ней нет тёщи.

– Да вы что, взбеленились сегодня? – с улыбкой рассердился Полонский. – Что вы все привязались к этой несчастной тёще?

– Не к тёще.

– А?

– Ко всей жизни. Когда разведывательный бур вгрызается в землю – сам бур слепой, – он проходит через глину, через гранит, через уголь, через подземные воды и достигает или же не достигает, находит или не находит искомое золото, – я снова погружался во мрак чужого, трудного мне языка, упрямо не давалось мне, ускользало коварное русское обозначение слова «плутать», и хорошо, что Эльдар Гурамишвили спросил в это время у Анатолия Юнгвальда-Зусева – свой галстук накрахмаленный он только на шею себе повязывает или он ему ещё что-то заменяет, этот накрахмаленный галстук. Воспользовавшись шумом, я замолчал, а Эльдар Гурамишвили продолжал вполголоса дразнить Зусева, царапая рожицы в записной книжке:

– В Кутаиси, перед историческим музеем, Зусев, посетителей у входа в музей встречает громадный, невероятно большой фаллос. Одиннадцатый век до нашей эры. Туристы говорят – какая большая рыба, это, наверное, бог воды, но это не бог воды и не рыба, это фаллос, Зусев, самый обыкновенный, самый необходимый фаллос, Зусев.

– Фаллос – что такое? – с карандашом и записной книжкой наготове застенчиво поинтересовался Мурза Окуев.

– Друзья мои, – хлопнул в ладоши Полонский, – для того чтобы стать Антониони или не стать им, нам надо выучиться элементарной азбуке кино. Слушайте задание! Этюд. Протяжённость – пять кадров, исходные – больной и врач, время – пятнадцать минут! – Он посмотрел на часы. – Раз, два, три… начали!

– Что мы вам, школьники, что ли, Георгий Константинович!

– Поощрение – три бутылки шампанского, распиваем вместе!

– Мало! – закапризничала аудитория.

– Пять, – просиял он.

– С киевскими котлетами!

– С киевскими котлетами, Игнатьев, очень хорошо. Почему бы и нет?

– А ваша жена вас домой пустит после этого?

– У меня нет тёщи, Гурамишвили.

– Совсем как у Антониони. Счастливый человек! – Он убрал записную книжку в карман, завинтил самописку. – Значит, пять бутылок шампанского, Георгий Константинович. Не раздумали?

– Ни в коем случае, Гурамишвили. При условии, конечно, что этюд мне понравится.

– Такого замечательного человека днём с огнём не сыщешь – ни в Восточной Грузии, ни в Западной, клянусь, – пуговица на пиджаке Гурамишвили отлетела, зацепившись за стол. – Пять бутылок шампанского есть пять бутылок шампанского. Значит, так. Забирающаяся в карман рука и женский крик – первый кадр. Рука, отпускающая поручень в трамвае, и топот ног – второй кадр. Рука хирурга с хирургическим ножом, слабое постанывание – третий кадр. Залитые потом и медленно открывающиеся веки, пауза – четвёртый кадр. Медленно оживающая рука, которая потихоньку тянется к карману врача, – пятый кадр! Где шампанское?!

– Расшифруйте.

– Пожалуйста – вор залезает в карман, убегает, убегая, попадает под трамвай или автомобиль. Несчастный случай. Дальше. Врач его оперирует, вор возвращается к жизни, вор оживает, и рука его сама тянется к карману врача.

Секунду все молчали, потом кто-то сказал «бум!» – будто бы пробка выстрелила, потом – совсем как вылетевшая из шампанского пробка – очень похоже взорвался смех в нашей аудитории. Потом сквозь этот смех мы разглядели, что дверь в аудиторию раскрылась и на нас с дежурной своей улыбкой смотрит директор наших курсов, бывший полковник разведывательной службы, ныне кинодраматург – четыре его фильма получили премии на кинофестивалях, – в дверях стоял и улыбался Леонид Михайлович Вайсберг.

– Что случилось, господа-товарищи? Что тут происходит?

Говорят, во время второй отечественной войны он был самым крупным специалистом в разведке по вопросам Ближней Азии, Турция, говорят, не начала войну против нас исключительно благодаря его деятельности. Сценарии свои он пишет всегда в соавторстве. Картины по его сценариям были неплохими картинами в своё время. И трудно понять сейчас, трудно понять, была ли дана премия ему или она была дана его соавтору или обоим вместе, учитывая богатейший материал, ему одному известный. Выявление попытки Рузвельта в Тегеране к самоубийству наши неосведомлённые головы связывают с Вайсбергом. Он слышит эти наши перешёптывания – и не слышит их. Он не опровергает этих слухов – он их и не подтверждает. Он только улыбается и спрашивает по-свойски, домашним тоном:

– Ну, как наши дела? Гурамишвили, у тебя? Ах, что за счастье в этом году привалило, что за таланты собрались на этот раз. Мнацаканян, у тебя что слышно?

Высокий, крепкий и поджарый, он сдержанно и небрежно дал понять Полонскому, что тот слишком распустил вожжи, улыбающийся, свежий и оживлённый, он дал понять разведёнке Изе Витауте, что – вот – вернулся уже из командировки, и наконец какой-то незначительной репликой он всем нам дал понять, что заметил отсутствие Лакербая, Калихана Мухтарова и Михаила Безродного, потом он вроде бы до смерти обрадовался, растаял прямо-таки – так обрадовался этюду Гурамишвили, не преминув заметить, однако, что человек не падает так низко и цель искусства – не демонстрирование низких поступков и низменных качеств, он всерьёз возмутился и заставил всех возмутиться с ним вместе – он не на шутку рассердился на войну во Вьетнаме, – курс должен от имени работников искусства направить письмо протеста в соответствующие органы, а что, соберитесь да и напишите, – а вообще-то он пришёл, чтобы сказать, что – перемена, что следует пойти всем выпить по чашечке кофе с кусочком пирожного. Чашечку кофе или хотя бы стакан соку – для поддержания бесценных наших сил.

– Что за таланты, ну что за таланты, как на подбор, – улыбаясь, пропел он. В эту минуту – себя, а после и министра финансов он уговорит, что каждый набор даёт стране тридцать талантливых специалистов, которые могут силой искусства внедрить в сердца человеческие любое решение партии, и недоверчивый и скупой министр финансов неожиданно для самого себя отпустит четыре миллиона рублей, а он снова отберёт новую группу свежих ребят – из юристов, фехтовальщиков, прозаиков, студентов и сельских учителей.

Оказывается, Вайсберг пришёл – при чём тут кофе и пирожное? – он пришёл, чтобы из тридцати человек выделить и положить руку на плечо Мнацаканяну, чтобы, восхитившись первоначальным вариантом его сценария (сценарий надо считать вариантом, непременно вариантом), – он пришёл, чтобы напророчить Мнацаканяну удачу, верную удачу – первоклассную картину, чудо-фильм, ясно?

– Большая часть работы уже сделана, ты молодец, я поклонник твоего таланта, но зритель – ты знаешь, зритель требует своё – введи в сценарий женщину или девушку, линию любви или хотя бы любовный эпизод. Кстати, как поживает поэт Шираз? Ты знаком с ним? По-моему, это на редкость хороший поэт.

– Но, Леонид Михайлович, я не могу ввести в свой сценарий девушку или женщину, любовную интригу или любовную историю. Отсутствие женщин в жизни пастухов в горах – одна из тем сценария.

– Вот как?

– Да. Они бросают всё и уходят с гор ещё и потому, что в горах нет женщин.

– И я и ты, Мнацаканян, мы оба прекрасно знаем, что они не бросают своих гор и не уходят никуда. А так, пошумят немножко, пошумят и успокоятся – они любят своё дело и продолжают пасти овец среди чистейших пастбищ и холодных, сказочных родников.

– Не уходят, говорите? А как же тогда возник разрыв в нашем сельском хозяйстве, Леонид Михайлович?

– Никакого такого разрыва в нашем сельском хозяйстве нет. Мы оба с тобой – и я, и ты – знаем это совершенно чётко, точно.

– И что же это вышло? Правда?

– Абсолютная. Во время войны американская помощь – я говорю про наше с ними торговое соглашение – так вот, пресловутая американская помощь дала нам всего лишь пять процентов употребляемых товаров. Остальные девяносто пять процентов давало наше сельское хозяйство, при том что от нас были отрезаны Украина, Белоруссия, Кубань и вся центральная чернозёмная часть. Ясно тебе? Они с гор не уходят, твоя картина едет в Канн, приносит полкилограмма золота тебе и миллион долларов нашему государству, твоя жена и все женщины начинают прыгать возле тебя, так и носятся вокруг своего прекрасного Мнацаканяна, и моё начальство довольно мною и радуется, потому что у него есть повод радоваться и быть довольным мною. Пойми, Мнацаканян, очень многие бы хотели быть сейчас на твоём месте. Многие просто мечтают об этом, кого ни возьми.

С тысяча девятьсот сорок первого по тысяча девятьсот сорок восьмой я ел зимой – картошку, летом – отвар из травы, один месяц – грубые мясные отруби, две недели – похлёбку из чечевицы, американская помощь, что и говорить, составила полпроцента наших тогдашних расходов. В поле упал в обморок от голода наш лучший косарь Вани – да, но как мне объяснить этому человеку, как мне растолковать ему сейчас…

– Леонид Михайлович, они бросили горы, пришли в город, сделались рабочими, прорабами, начальниками милиции, секретарями райкомов, директорами высших курсов. Как же мне говорить, что они не ушли оттуда, когда их там уже нет?

– Ты их очень любишь?

– Я один из них.

– В таком случае, дорогой Мнацаканян, тебе не надо ехать в Канн, поезжай в горы, стань снова пастухом.

Мой подбородок задрожал. Я возненавидел этого человека, возненавидел его плавный русский язык, его логику. Я не скрыл своей вражды:

– А вы станьте моим соавтором, поезжайте в Канн и получите там свои полкилограмма золота.

Вайсберг засмеялся и со мной вместе спустился на второй этаж, всё так же обнимая меня за плечо. Мрамор и ковровые дорожки под нашими ногами были приятны, внимательное поглядыванье девушек было приятно, и я вдруг увидел, что мне нравится эта наша беседа с Вайсбергом.

– Заключает ли искусство в себе хоть малую, самую малую долю неправды, Мнацаканян, как ты думаешь? Вымысла?

– Я взял реальные события и реальных людей. Я даже имена оставил, не стал менять – чтобы не допустить даже самой малейшей доли неправды. Один из этих людей мой дядя, брат моего отца.

– Мой дорогой Мнацаканян, для того чтобы зритель понял, что твои пастухи оставляют горы и уходят оттуда потому только, что там отсутствуют женщины, вот что ты для этого делаешь: ты на полгода лишаешь этого зрителя возможности видеть собственную жену и других женщин тоже. Ты запираешь его в тёмной комнате, кормишь шоколадом и орехами и полгода подряд крутишь ему свою занудную ленту, и только тогда до твоего зрителя доходит, что пастухи уходят с гор, потому что там нет женщин.

– Ах, так. – Я выскользнул из-под руки Вайсберга. Руки в карманах, я встал перед Вайсбергом. Встал на защиту своей точки зрения. – А если я введу в картину жару, здоровых и сильных мужчин, равномерный ритм косьбы, а рядом где-то, там, сбоку, пройдёт-мелькнёт полуодетая, то ли одетая, то ли раздетая, не поймёшь, самая обыкновенная красавица, красавица горожанка – не станет разве ясно, что они оставляют горы, потому что там нет женщин?

Он молча улыбнулся. Он грустно улыбнулся и покачал головой.

– Великолепно, – сказал он потом. – Великолепно. Ты собираешь лишённых пола изнеженных комфортом столичных киноактёров, собираешь их и везёшь в поле – мол, здоровые и сильные косари, потом собираешь со всей деревни косы, суёшь им в руки – а теперь машите и пламенно поглядывайте на залётную красавицу из города, – и тебе кажется, что таким образом ты сводишь до минимума степень неправды. До чего же хорошо, – сказал он, – прекрасно просто. Шат лав э, – сказал он то же самое по-армянски. – Дорогой мой, поколение, родившееся в двадцатом – двадцать шестом годах, сложило головушки на войне, те, что родились в двадцать шестом – тридцать шестом годах, сплошь с язвой желудка, следующее за ними поколение – аспиранты в очках, ты где это видел сорок здоровых мужчин, чтобы собрать их, организовать косьбу и удивить Вайсберга и Романова?

Мой ответ вырвался из меня сам, независимо от меня:

– А мы пойдём и снимем в горах моего отца односельчан моего отца!

Он не улыбнулся, он посмотрел на меня, язвительно скривившись, подозвал к себе Еву Озерову и сказал все ещё мне:

– Что ты морочишь всем голову? Можно подумать, село твоего отца в Курдистане, что ты тут в экзотику всё играешь…

Он взял из рук Евы Озеровой, отобрал у неё какую-то игрушку величиной со спичечный коробок, раскрыл… полистал – и это была никакая не игрушка, это был Коран. Ева обменяла грубую английскую зажигалку на миниатюрный Коран, Ева должна была повесить этот Коран на серебряную цепочку и приспособить его куда-нибудь на платье или на костюм. Она надела сегодня замшевый костюм из обработанной оленьей шкуры, и её бёдра, её грудь и её плечи не излучают сегодня никакого тепла из-под этой искусно обработанной оленьей шкуры.

– Я подумаю, Леонид Михайлович, очень вам признателен, – сказал я Вайсбергу и безвольно отодвинулся от них.

Вот это вот кожаное кресло, а это пол, крытый линолеумом, вот стены, крашенные матовой масляной краской, вот Ева Озерова во весь свой замшевый рост, вот и классический рисунок её ног под слабо поблёскивающим капроном в высоких сапожках, а вот неоновые светильники, которые отбрасывают на лица холодный белый свет, это мои чёрные новые ботинки, а вон там юноши сорок шестого года рождения и девушки, ещё того моложе, на московском жаргоне гладкой скороговорочкой анализируют психологически-философские предпосылки возникновения фашизма, а вон ещё в углу Армен Варламов объясняет какому-то соразмерному женскому существу, что бороду он, собственно говоря, отпустил по случаю пятидесятой годовщины Большой резни – это когда в 1915-м младотурки устроили резню и уничтожили два с половиной миллиона армян.

– Вот какие турки мерзавцы, – самодовольно заключает он, а вот отделилась, отошла от Вайсберга и направилась ко мне Ева Озерова.

Ева Озерова подошла, села рядом, попросила сигарету и, закинув ногу на ногу, подождала, пока я зажгу зажигалку.

– Антониони тебе понравился? – спросила она.

– Ещё как, – сказал я.

– Он вскрывает первородные инстинкты, движущие жизнью, – чётко и хладнокровно определила она, и в эту минуту с острым покалыванием зачесалась моя пятка в блестящем чёрном ботинке.

Брезентовые туфли могли намокнуть и мешать при ходьбе – я надел сплетённые отцом трёхи1

[Закрыть]
и, продираясь через лёд и лунное сияние, сопровождаемый холодным лаем всех дсеховских собак, добрался из Ванадзора до станции, я побежал рядом с товарным поездом, пропустил все вагоны, прыгнул и коленями и пальцами вцепился изо всех сил в последний вагон. Пальцы мои примёрзли к холодной кромке железа, и я подумал, что это даже хорошо, а то, пока я искал, куда бы поставить ногу, мне ничего не стоило скатиться вниз, под колеса. Шапка моя еле держалась на голове – сейчас слетит, колени были изодраны в кровь, но крови не было, потому что было холодно.

– Еду в Шулавер, – обманул я проводника, – бабушка умерла.

Он взял меня под тулуп, и от этой ласки я немного раскис. Я растрогался, но так и не сказал ему, что должен слезть через три станции – пусть думает, что деньги где-то возле Шулавера получит. Когда поезд стал отходить от моей станции, но ещё не набрал как следует скорость, я выскочил из-под его тулупа и спрыгнул на землю.

Вот так всё и шло с самого начала – хорошо: и то, что я не испугался дсеховских собак и снежного ветра, и что кладбища не испугался – всё…

На рассвете я толкнул дверь нашего дома и сказал, улыбаясь:

– А вот и я.

Гево-джан! – сел в постели отец.

Денег не было, они раздобыли где-то муки, напекли хлеба, связали в узел – на две недели еды своему студенту-сыну.

Возвращение тоже было удачное, единственно что, выпрыгнув из вагона, я разбил пятку об лёд, а потом по дороге отморозил её. И когда я шёл, с хлебом за спиной, пятка отчаянно начала болеть. Я подумал – это от усталости, я сел на снег, снял трёх, снял шерстяной носок и стал оттирать ногу, но, отогревшись, она стала болеть ещё сильнее, боль разбухала, боль разбухла и мягкими волнами ударила, разлилась по всей ноге. На секундочку я испугался и даже было завыл «ох, мамочки», но помощи ждать было неоткуда. И я снова надел носок, надел трёх, и когда поднял голову – в снегу присела и смотрела на меня какая-то бездомная, видно, собака.

– Басар? – дружелюбно сказал я, но, медленно отодвинувшись, она не приняла моего дружелюбия, потому что была не собакой, а волком. – Тебя ещё не хватало, падаль несчастная, – проворчал я.

И от этого места до самого Дсеха он шёл рядом со мной, чуть поотстав.

– Что тебе от меня нужно, скотина?! – остановившись, закричал я.

И он остановился тоже (дядька Мушег этой зимой на триста рублей волчьих шкур продал государству). Но потом я был благодарен этому волку, потому что начиная от Айгетака и до самого Дсеха моя обмороженная нога не болела.

Поднимаясь с кожаного кресла, я слегка опёрся о колено Евы Озеровой.

– Колени у тебя что надо, Ева, – сказал я, и мне показалось, что я уже решительно всё сказал. И я покраснел.

– Да? – она протянула мне руку, чтобы, как это принято, я помог ей подняться, и улыбнулась, так, слегка – и улыбнулась и не улыбнулась: – А ведь ты не лишён вкуса, почему ты всё время пишешь о селе?..

– Как это ты определила, лишён я вкуса или нет?

– Носом повела, учуяла.

– А фильмы ты тоже так распознаёшь?

– Твой сценарий должен был получиться хорошим. Так я думала, но сейчас он мне не нравится.

Потом я увидел, что мы направляемся к ресторану и что я шагаю, прихрамывая, как в тот день. Нет, в тот день я не хромал и не шагал, а шёл своей дорогой и не говорил себе, что иду своей дорогой. Я был в селе, потом я был в Ванадзоре. Хлеб был пересолен, почему он был такой солёный?

– Ты иностранный какой-нибудь знаешь?

– Никакого, Ева, ни одного иностранного.

– И по-русски еле объясняешься.

– А то, глядишь, в один прекрасный день ты вдруг увидела бы, что я объясняюсь тебе в любви.

– В любви не объясняются.

– Да? А ты откуда про это знаешь – из кино?

– Ой, – сказала она, – с Кавказа пожаловал темпераментный юноша.

– И не понимает, что гранит нельзя сварить.

– Растопить, – поправила она.

– Всё равно, я не чувствую запаха ваших слов.

– Аромата, – поправила она.

– Ага, я знаю, что запах – это не аромат, но я говорю неправильно, с ошибками и не чувствую запаха своих ошибок.

Навстречу нам шли Армен Варламов с Леонидом Гинзбургом, Армен Варламов сказал по-армянски, громко-прегромко:

– Будешь с ней целоваться? – Будто бы Дом кино находится в небесах, а сам он будто бы тянулся-тянулся, чуть не оторвался от корня, дотянулся наконец до этого самого Дома кино и будто бы изредка только вспоминает и возвращается к своей первооснове. – Поцелуй её имеет смысл, – посоветовал он, удаляясь и беседуя с Гинзбургом о динамизме и статике… чего? – ничего. Было неприятно, было похоже на какое-то групповое изнасилование…

– Посмотрим, посмотрим, – по-армянски, кривляясь и коверкая слова, сказал я ему вслед.

– Говорят, он очень талантлив. Наверное, это так – он до крайности эксцентричен.

– Да. Модные зарубежные журналы рекомендуют быть эксцентричными.

– Что такое «амбюрир»?

– Не знаю.

– Он советует тебе поцеловать меня?

– Нет. Он говорит, что живёт в Лондоне, но вот не забыл родной армянский язык.

– Он посоветовал тебе поцеловать меня. Ваш народ похож на итальянский, вы похожи на итальянцев.

От тарелки поднял голову, ей как будто улыбнулся, меня окинул оценивающим взглядом какой-то мужчина. Когда мы проходили рядом с его столиком, он поднялся, высокий и ладный, похвалил коранчик и сказал, что в восемь часов…

Мой стол был свободен. Просматривая меню, я то и дело вскидывал на него глаза. Я хотел приревновать Еву к нему, но не мог. У меня вот есть любимый стол в ресторане, баранину я не люблю, я люблю говяжью вырезку с грибами, из всех мастей – иссиня-чёрных, просто чёрных, каштановых, золотых, почти белых и конопляно-зелёных волос я люблю тусклые, цвета блеклой конопли волосы и люблю, когда они гладко причёсаны; я не люблю больших громоздких женщин, они до смешного внушают мне ужас; не люблю коротких и полных женщин, высоких и стройных женщин, с тонкой талией и широкими бёдрами – тоже не люблю, не люблю девушек, я люблю женщин чуть поменьше меня, не люблю худых, не люблю толстых. Моя жизнь предоставила мне массу возможностей, именно моя жизнь, а не чья-нибудь ещё, и не в книгах, а в самом Доме кино – сиди и выбирай, смотри, кто тебе нравится и кто не нравится – на здоровье, пожалуйста. Экая роскошь.

– Кто эта сволочь в углу? – я протянул ей меню. – Выбирай.

– Эта сволочь… – она обрадовалась. – Мне холодную осетрину. Белое вино. Маринованные грибы. Всё. Больше ничего.

– У меня коньяк есть. Будешь пить коньяк?

– С рыбой?

– Я буду пить коньяк. Жена прислала.

– Тогда так… две осетрины, полбутылки белого вина и маринованные грибы, две вырезки с грибами, маринованные огурцы, бутылка минеральной, в конце по сто пятьдесят коньяку с апельсиновым соком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю