Текст книги "Подвиг Сакко и Ванцетти"
Автор книги: Говард Фаст
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Глава двенадцатая
В пять часов пополудни судья брюзгливо спросил жену:
– Неужели он еще не пришел? Почему его до сих пор нет? Он сказал, что будет ровно в пять.
– Не расстраивайся, – ответила она. – Ничего особенного, если он и опоздал на несколько минут, – мало ли что могло его задержать.
– Вот именно. Когда он нужен, – мало ли что могло его задержать! А когда он не нужен, его тогда ничто не в силах задержать. Будь спокойна, когда он не нужен, он всегда тут как тут.
– Я понимаю, – сказала она, – сегодня очень неприятный день. И здесь такая жара. Почему бы тебе не посидеть на веранде? Оттуда ты его сразу увидишь, как только он появится. Он должен прийти с минуты на минуту.
Судья решил, что он последует ее совету. Отличная идея! На веранде и в самом деле прохладно. Жена обещала подать туда холодный лимонад и ореховое печенье, которое так любит пастор; а когда пастор придет, она оставит их наедине, и они смогут поговорить по душам.
Судья вышел на просторную старомодную веранду и устроился в плетеном кресле. Кругом была тень и прохлада; опущенные жалюзи из бамбука полностью укрывали его от посторонних глаз, позволяя лишь дневному свету и солнечным лучам тоненькими струйками просачиваться сквозь щели. Судья откинулся на спинку кресла; он решил быть мужественным и держать себя в руках.
Несколько часов назад он вдруг почувствовал резкую боль в левой стороне груди. «Вот он, конец! – была его первая мысль. – Еще бы, чего только я не вытерпел!»
Немедленно был вызван врач. Он пришел, тщательно осмотрел судью и успокоил его: видимо, тот съел лишнее за завтраком.
Судья сказал врачу:
– Вы, конечно, знаете, какой мне сегодня предстоит день.
– Да уж что говорить – пренеприятный денек, – посочувствовал врач.
– В высшей степени неприятный, – сказал судья. – Я человек немолодой. Вот она, награда за беспорочную жизнь! Старому псу, ведь и тому бросают обглоданную кость. Ваше счастье, что вы врач, а не юрист.
– У каждого своя работа, – возразил врач. – Своя работа и свои неприятности.
Сейчас, сидя в плетеном кресле, судья подумал с некоторым облегчением, что день уже подходит к концу и через несколько часов 22 августа останется позади. Что ни говори, а вел он себя в это трудное время куда спокойнее, чем любой другой на его месте. Конечно, тут не малую роль сыграло дежурство двух полицейских около его дома, хотя сегодняшние угрозы, которые так его расстроили, были скорее, так сказать, психологического характера.
Сотни писем, полученные судьей с утренней почтой, угрожали не столько его жизни, сколько его душевному покою. Из этого вороха он прочитал лишь несколько писем, но вое же отметил – скорее в порядке самооправдания – их поразительное сходство друг с другом. Все они могли быть написаны одними и теми же людьми; в них с удивительным однообразием обличали судью и просили помиловать тех двух анархистов.
Гораздо больше тревожили судью журналы и газеты, которые ему присылали анонимно. Они были сложены так, чтобы имя судьи бросалось прямо в глаза. Как правило, оно было жирно обведено карандашом, а иногда на него указывала короткая ярко-красная стрела. Один такой журнальчик, украшенный кругом и красной стрелой, напечатанный, как выражался судья, на «оберточной бумаге из мясной лавки», был получен сегодня утром. Помимо своей воли судья, как завороженный, дочитал все, что было отчеркнуто, до конца. Там было написано:
«Интересно было бы задуматься над тем, как проведет судья день 22 августа. Не устроит ли он в этот день вечеринку? Не пригласит ли своих близких друзей, не откупорит ли бутылку старого портвейна, доставленную на сию священную землю лет сто назад, и не провозгласит ли он радостный тост за смерть сапожника и разносчика рыбы? А может быть, судья проведет день наедине со своей чистой совестью, гордый сознанием исполненного долга? Или, быть может, облаченный в доспехи собственной добродетели и непогрешимости, он сохранит привычный распорядок дня, не допуская и мысли о том, что сегодняшний день чем-нибудь отличается от всех прочих дней?
Как бы ни поступил судья, мы ему не завидуем. Поэт сказал: „И славы путь приводит лишь к могиле“. Как бы ни решил судья провести понедельник 22 августа, он все время будет помнить о том, что и он смертен. Где-то в глубине души у него все время будет звучать роковое напоминание: не судите, да не судимы будете».
Сперва судья был не столько расстроен, сколько удивлен тем, что прочел; он сердито перелистал журнал, желая выяснить, какое из красных, коммунистических, революционных, социалистических или анархистских издании позволило себе по его адресу такой недопустимый выпад. К своему изумлению, он обнаружил, что прочитанная им тирада была напечатана в центральном органе протестантской секты, близкой к той, к которой принадлежал он сам. Такое открытие настолько огорчило и раздосадовало судью, что он не смог пережить его в одиночестве.
Тогда он позвонил пастору своего прихода и попросил его зайти. Пастор был в этот день занят; он спросил, нельзя ли отложить визит на вечер. Они договорились, что пастор придет в пять часов и останется обедать. Разговор происходил утром, судья, не предполагал, что остаток дня принесет ему новые испытания и ему трудно будет переживать их одному.
В действительности обстоятельства приняли несколько неожиданный оборот. В этот день жизнь так и не захотела оставить судью в покое. Непрерывным потоком шли послания, телеграммы и заказные письма, не умолкая звонил телефон – сколько бы судья ни изображал оскорбленную добродетель, он все равно был в невменяемом состоянии. К пяти часам ему срочно понадобился совет духовного наставника и друга. Можно понять поэтому его облегчение, когда он услышал знакомые шаги и увидел, что пастор вступил на тенистую веранду. Судья поздоровался с ним с неожиданной горячностью. Но пастор понимал, что сегодня, вероятно, необычный день в жизни судьи, и поэтому приготовился отнестись снисходительно к любой, даже самой неожиданной выходке старика.
Судья горячо пожал руку пастору и указал ему на одно из больших плетеных кресел. Пастор опустился в него, аккуратно положив соломенную шляпу и палку на низенький столик, где была навалена груда газет и журналов. Служанка принесла поднос с лимонадом и печеньем. Пастор вытер лоб и с удовольствием выпил стакан холодного напитка. Потом он взял ореховое печенье, откусил кусочек и улыбнулся от удовольствия.
– Превосходное печенье, – похвалил он. – Да и лимонад, который приготовляет ваша жена, мне нравится. Он так свеж – его уж никак не спутаешь с питьем, которое готовят впрок, а потом подают на стол неделю кряду. Летом у нас принято пить лимонад, но как редко он имеет свежий, приятный вкус только что выжатого лимона! Если вы разрешите мне употребить такое, несколько старомодное, выражение, – я всегда считал лимоны драгоценным вместилищем духов здоровья! Поверьте, лимонад – отличное средство против всяких недомоганий. Говорят даже, что он помогает от водянки и головокружений…
Поддерживая непринужденную беседу, пастор потягивал лимонад и жевал печенье. Он старался оправдать свою репутацию человека жизнерадостного, который предпочитает видеть все в розовом свете. Пухлый и круглый, как колобок, пастор был прямой противоположностью сухому и тощему судье; его выпуклые щеки лоснились, словно только что сорванные яблочки.
Судья слушал его довольно терпеливо, но в конце-концов поток бессмысленной болтовни стал его раздражать, и он напомнил пастору о своем желании поговорить с ним по волнующему его вопросу.
– Волнующему? – переспросил пастор, подняв брови. – Мне кажется, что прежде чем мы начнем разговор, давайте избавимся от кое-каких неправильных представлений. У вас, сэр, нет никаких причин волноваться. Деятельность судьи, так же как и деятельность священника, должна рассматриваться как исполнение воли божьей. Без суда была бы анархия. Без церкви – атеизм. Оба мы – пастыри. Строго-говоря, наши профессии – разные стороны одной и той же медали. Не так ли?
– Я не подходил к вопросу с этой точки зрения, – заметил судья.
– Никогда не поздно, сэр, никогда, – настаивал пастор, прихлебывая лимонад.
– А все-таки, – произнес судья, – войдите в мое положение. Дело тянулось семь лет. За эти годы я успел постареть. Я потерял душевный покой. Где бы я ни появился, в меня тычут пальцем и перешептываются: это он, тот самый, кто засудил двух анархистов.
– Ну, и что ж такого? – примирительно произнес пастор. – Кто-то должен был это сделать: не вы, так другой. Но воле всевышнего судьба избрала именно вас. Кому-то ведь надо было свершить правосудие, и перст божий указал на вас. К тому же не вы признали их виновными, а присяжные. А раз так – вам ничего больше не оставалось, как выполнить ваш священный долг, соблюсти присягу и вынести приговор… В наш низменный век немало грубых материалистов, – добавил пастор, снова протянув руку за печеньем и кивком головы поблагодарив судью, который налил ему еще лимонаду. – Они говорят, что ваш приговор – окончательный. Но окончательный приговор еще впереди. Есть высший суд, перед которым предстанут преступники, и высший судья, который выслушает их доводы и моления. Вы, сэр, исполнили свой долг. Кому дано сделать больше?
– Как вы меня утешили! Но вот, взгляните, – и судья протянул пастору выдержку из религиозного журнала, обведенную цветным карандашом.
Пастор, прочитав, даже фыркнул в знак справедливого негодования.
– Ну и ну! – воскликнул он. – Попался бы мне на глаза тот, кто это написал! Хотел бы я встретиться с ним. Ну и христианин, нечего сказать! Очень интересно было бы о нем разузнать поподробнее! Не судите, говорит он, и тут же судит сам. Я ставлю под сомнение и его духовное призвание и его сан!
– Значит, вы не думаете, что он выражает нечто вроде официального мнения?
– Официального мнения? Что вы, сэр, ни в коем случае!
– Знаете, – сказал судья, – я плохо сплю, мне снятся дурные сны, самые настоящие кошмары. Конечно, тут и речи быть не может о нечистой совести. Такую возможность я полностью отметаю.
– Еще бы, – согласился пастор, снова протягивая руку к печенью. – Для этого нет никаких оснований.
– Моя совесть чиста. Я ни о чем не сожалею. Я рассмотрел показания свидетелей и взвесил их со всей тщательностью. Но дело ведь не только в показаниях свидетелей, дело куда сложнее. Поверьте мне, пастор, стоило мне взглянуть на обвиняемых – и я сразу понял, что они виновны. Я это увидел по их походке, по их манере говорить, по тому, как они стояли передо мной. На них было написано, что они виновны! Семь лет их адвокаты подавали запросы и ходатайства, заявляли отводы и приводили всевозможные доводы. Кто бы стал выслушивать их заявления и доводы более терпеливо? Разве я хоть раз отказался их выслушать? Но как же я мог отказаться и от того, в чем я. с самого начала был так глубоко уверен?
– Раз вы были уверены, зачем же вам было от этого отказываться?
Судья вскочил и нервно зашагал по веранде.
– Но это еще не все, – сказал он в сильном волнении. – Знаете, что я думаю? Знаете, что мне кажется? Мне кажется, что эти люди радуются смерти, ищут ее ради каких-то своих темных целей. С самого начала у них была только одна мысль, только одно желание – разрушить, ниспровергнуть, свести на нет все, что мы создали, все, что мы ценим и почитаем. Когда я гляжу вокруг себя, на нашу старую Новую Англию – на ее дома под тенистыми деревьями, ее зеленые лужайки, ее детей с открытыми лицами и ясным взглядом, – я содрогаюсь при мысли, что все это может быть предано огню и мечу. Наша страна в опасности. Сюда тайком пробрался всякий сброд, подлые люди со смуглой колеей, люди, которые не решаются смотреть нам прямо в глаза. Они коверкают наш язык, ютятся в лачугах и бросают тень на нашу страну. Как я их ненавижу! Скажите, разве грешно их ненавидеть?
– Боюсь, что ненависть – это грех, – сказал пастор почти с сожалением.
– Вы, наверно, правы, – кивнул головой судья, продолжая шагать по веранде. – Но как нам быть с коммунистами, социалистами и анархистами? Представьте себе, что суды будут в их руках. Много ли справедливости увидят от них люди вроде нас с вами, истые американцы? Ведь этим красным стоит услышать чистую американскую речь, увидеть открытый взгляд голубых глаз – они тут же пускаются в свою пляску смерти. Они приходят в нашу страну со своей бесовской проповедью – листовками и брошюрами, – сея недовольство, смущая простой рабочий люд, поднимая брата на брата. Они нашептывают: «Больше жалованья! Больше денег! Ваш хозяин – исчадие ада! Ваш хозяин– сам дьявол! Разве то, что принадлежит ему, не должно принадлежать вам?!» Там, где прежде были мир и довольство, они взрастили ненависть и вражду. Там, где цвел сад, теперь пустыня. Подумать только – они хотят навязать нашей благословенной Новой Англии рабство, невежество, ненависть, голод и принудительный труд, которые процветают там, в России! При одной мысли об этом у меня закипает в жилах кровь и сжимается сердце. Значит, грешно ненавидеть тех, кто оскверняет мою страну, кто ненавидит прошлое Америки и самое имя ее?
– Кто сказал, что грешно ненавидеть слуг дьявола? – сказал пастор, довольный, что он снова может принести утешение. – На этот счет вы можете быть совершенно спокойны. Как же иначе бороться с князем тьмы?
– Я не утверждаю, что я безгрешен, – вскричал судья, торопливо обернувшись к пастору. – Иногда я поступал глупо и безрассудно. Но разве я должен расплачиваться за свои мелкие прегрешения весь остаток жизни?
Действительно, как-то раз, в минуту раздражения, я выразился не совсем удачно: я сказал, что разделаюсь с этими двумя анархистскими ублюдками как следует! Сказал я довольно крепко, но и настроение у меня было тогда соответствующее. К тому же я думал, что говорю это в своем кругу, в обществе джентльменов! Однако потом оказалось, что я ошибался: мои собеседники вовсе не были джентльменами. На следующий же день мои слова стали достоянием всех и каждого. А теперь утверждают, что в суде я действовал из недоброжелательства и личной неприязни. Что может быть дальше от истины? Уверяю вас, пастор, ничто не может быть дальше от истины. Это дело обошлось мне ужасно дорого. Я заплатил за него кровью сердца. Когда же, наконец, я снова обрету покой?..
Пастор кивнул головой, поспешно проглотив при этом кусок печенья.
– Никогда не следует отчаиваться, – заметил он. – Время – великий целитель. Время не властно только над господом богом нашим. Мы взираем вокруг, вздыхая под тяжкой ношей мимолетных испытаний и горестей, и, как полагается, не верим, что когда-нибудь избавимся от этой ноши. Но мы только люди, а человеку свойственно ошибаться. Бог исцеляет по-своему. Время – жезл господень. Время – великий целитель, сэр, уверяю вас.
– Как вы меня утешили! – Судья перестал шагать по веранде и снова уселся в плетеное кресло. – Вы меня действительно утешили! Не многие понимают, что мы вынесли, – я, прокурор, присяжные, да, да, и даже многие свидетели обвинения. Нас попрекали тем, что мы ненавидим иностранцев и предубеждены против итальянцев. Но разве они не вторгаются на наши нивы, не оскверняют их, не предаются здесь порокам, не грабят и не убивают без всякого удержу? А стоит нам воспротивиться их злодеяниям – нам твердят, что мы полны предрассудков, ненависти и предубеждения. Поверьте мне, пастор, я несу тяжкий крест. За этот процесс ухватились все злостные, разрушительные и антиамериканские элементы в стране. Они воспользовались им для подрыва власти, для клеветы на людей вроде меня и его превосходительства губернатора. Они осмелились возвысить голос даже на высокочтимого ректора университета, чье расследование целиком подтвердило, что эти люди были осуждены справедливо.
– Смелый всегда принимает на себя удары, – кивнул пастор. – Но у вас есть утешение – вы достойно и честно выполнили свой долг.
Пастор полез в карман, вытащил плоские золотые часы и поглядел на них.
– Бог мой! – воскликнул он.
– Но вы же обещали пообедать с нами? – запротестовал судья.
– Увы! – вздохнул пастор. – Обещал, но боюсь, что не придется, меня ждет работа.
Пастор и в самом деле очень торопился. Разговор с судьей – вот тема для проповеди! Его долг – записать ее, пока мысли не улетучились из памяти. Судья выразил сожаление, но повторил, что беседа с пастором принесла ему глубокое утешение. Он проводил пастора до калитки и вернулся в тень, на веранду.
Глава тринадцатая
После ухода пастора судья устроился поудобнее в плетеном кресле и положил ноги на скамеечку. Желая рассеяться, он взял детективный роман и попробовал читать, но на веранде было недостаточно светло, и, пробежав несколько строк, он задремал. Говоря по правде, треволнения сегодняшнего дня сильно его утомили, и теперь, когда пастор снял с его души камень, он мгновенно погрузился в сон. Однако, заснув так легко, спал он недолго и беспокойно. Как случалось с ним не раз в последнее время, его тревожили сны, которые чаще всего воспроизводили картины недавнего прошлого.
И вот во сне он вновь переживал тот самый день – субботу девятого апреля 1927 года, – когда он вынес обвинительный приговор двум анархистам. С тех пор прошло почти пять месяцев, но события так отчетливо врезались в его память, что теперь, в полудремоте, судья явственно видел, как он сидит на своем месте в переполненном зале суда. Перед ним лежат его записи, и он собирается вынести приговор двум людям за преступление, совершенное ими семь лет назад, двум людям, которые провели эти долгие семь лет в тюрьме. Как странно он на них смотрит, когда их вводят в зал! И как странно они выглядят! Он ведь почти забыл, кто они такие и какой у них вид. Они занимают свое место в том своеобразном и варварском сооружении, которое правосудие Новой Англии предоставляет подсудимым, – в клетке, но почему-то сейчас они не кажутся такими оборванными и такими отъявленными бандитами, какими он их запомнил.
Судья ударяет молотком, и прокурор, поднявшись с места, произносит:
«Покорнейше прошу суд рассмотреть на данном заседании дела за №№ 5545 и 5546 – штат Массачусетс против Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти. Согласно протоколам суда, ваша честь, и обвинительному заключению по делу 5545 штат Массачусетс против Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти, ответчики обвиняются в преднамеренном убийстве. В настоящее время в дело внесена необходимая ясность, и я прошу суд приступить к вынесению приговора. Кодекс предусматривает, что суд сам устанавливает срок, когда этот приговор будет приведен в исполнение. Учитывая это обстоятельство, а также ходатайство защитника, которое администрация штата с готовностью удовлетворила, я предлагаю, чтобы вынесенный приговор был приведен в исполнение в течение недели, начиная с воскресенья 10 июля».
Судья кивает головой в знак согласия. Секретарь суда обращается к первому из подсудимых:
«Николо Сакко, имеете ли вы что-нибудь возразить против вынесения вам смертного приговора?»
Сакко встает. Он молча смотрит в лицо судье; помимо своей воли судья опускает глаза. Сакко начинает говорить. Он говорит очень тихо. Постепенно голос его крепнет, нисколько не повышаясь в тембре; он говорит так, словно чувствует себя посторонним во всем, что происходит вокруг:
«Да, сэр, имею. Я, правда, не оратор. Да и с английским языком не больно в ладах; к тому же мой друг и товарищ Ванцетти обещал мне, что скажет обо всем поподробнее, вот я и думаю – пускай говорит он.
Мне никогда не приходилось слышать и даже читать в книгах о чем-нибудь более жестоком, чем этот суд. После семи лет мучений нас все еще считают виновными. И вот вы, почтенные люди, собрались здесь, в суде, в качестве присяжных заседателей и осудили нас.
Я знаю: здесь выступает один класс против другого – класс богачей против класса угнетенных. Мы хотим братства народов, вы же стараетесь вырыть пропасть между нами и другими нациями и заставить нас возненавидеть друг-друга. Вы преследуете народ, тираните, губите его. Мы хотим просветить народ нашими книгами, нашей литературой. Потому-то я и сижу на скамье подсудимых, что принадлежу к классу угнетенных. Что поделаешь, вы – угнетатели.
Вы ведь хорошо все это знаете, судья, – знаете всю мою жизнь, знаете, за что я сюда попал, и вот, после того как семь лет вы мучили меня и мою бедную жену, вы сегодня приговариваете нас к смерти. Я мог бы рассказать мою жизнь день за днем, но какой в этом толк? Вы знаете все, я говорил об этом раньше, и мой друг – вернее говоря, мой товарищ – еще скажет свое слово; он лучше знает ваш язык, пускай говорит он. Мой товарищ, он так добр к детям… Вы хотите забыть о людях, которые поддерживали нас все эти долгие семь лет, сочувствовали нам и отдавали нам и силы и душу. Вам нет до них дела. Несмотря на то, что не только народ – наши товарищи и рабочий класс, – но и легион образованных людей стоял за нас целых семь лет, суд все равно продолжает свое. Я хочу поблагодарить народ, моих товарищей за то, что они были с нами эти семь лет и защищали дело Сакко и Ванцетти, и попрошу моего друга Ванцетти сказать остальное… Я забыл сказать одну вещь, о которой напомнил мне мой друг. Но ведь я уже говорил, что судья знает всю мою жизнь и знает, что я не был виновен – ни вчера, ни сегодня и никогда».
Он замолчал, и в суде наступила мертвая тишина. Во сне судье почудилось, что тишина эта длилась вечность, однако на самом деле прошло всего несколько секунд. Молчание прервал секретарь суда. Педантично и деловито он показал пальцем на второго подсудимого и спросил:
«Бартоломео Ванцетти, имеете ли вы что-нибудь возразить против вынесения вам смертного приговора?»
Новое молчание проложило дорогу от этого бесчеловечного вопроса к ответу Ванцетти. Поднявшись, он сперва оглядел зал суда, посмотрел на судью, на прокурора, на секретаря, на всех присутствующих о почти сверхчеловеческим спокойствием и заговорил медленно и поначалу бесстрастно:
«Да, имею. Я заявляю, что я невиновен. Я заявляю, что я не только не виновен в том, в чем вы меня обвиняете, но и что за всю мою жизнь я никогда не крал, никогда не убивал и никогда не проливал крови. Вот что я хочу сказать. Но это не все. Я не только не виновен в том, в чем вы меня обвиняете, я не только за всю мою жизнь ни разу не украл, не убил и не пролил крови, – но, наоборот, всю мою жизнь, с тех пор как я стал мыслить, я боролся за то, чтобы в мире больше не было преступлений.
Я должен сказать о себе еще и то, что я не только не виновен в том, в чем вы меня обвиняете, я не только не совершал никаких преступлении, – хоть я и не святой, – я не только всю мою жизнь боролся против всяких преступлений, которые осуждает официальный закон и официальная мораль, но больше того: всю мою жизнь я боролся против таких преступлений, которые поощряет и освящает официальный закон и официальная мораль, – против угнетения и эксплуатации человека человеком. И если вы хотите знать, почему я нахожусь здесь в качестве обвиняемого, если вы хотите знать, почему через несколько минут вы можете обречь меня на казнь, – то вот она, эта причина, и нет никакой другой».
Ванцетти помолчал: казалось, он роется в памяти в поисках слов и образов. Когда он заговорил снова, судья сначала не понял, о чем идет речь. Но Ванцетти продолжал говорить, и слова его вызвали к жизни образ Юджина Дебса[15]15
Дебс Юджин (1855–1920) – известный деятель американского рабочего движения, один из организаторов социалистической партии США. В период 1900–1920 гг. рабочие организации неоднократно выдвигали кандидатуру Дебса на президентских выборах. В 1918 г. за революционную деятельность Дебс был присужден к десяти годам тюрьмы.
[Закрыть]. Казалось, длинная, худая фигура ветерана рабочего класса вошла в зал суда и заняла там место.
«Прошу прощения, – продолжал Ванцетти очень мягко, – но за всю мою жизнь я не встречал человека лучше его. Он никогда не умрет, а с годами станет еще ближе и дороже народу, проникнет в самое его сердце и останется там навеки. Ибо так должно быть, пока в народе жива любовь к истинному добру и восхищение перед настоящим подвигом. Я говорю о Юджине Дебсе. Юджин Дебс узнал воочию, что такое суд, что такое тюрьма и что такое справедливость присяжных. Только за то, что он хотел сделать мир немножко лучше, его преследовали и поносили с юных лет и до старости и в конце концов загубили в тюрьме. Он-то знает, что мы невиновны, это знает не только он, но и каждый мыслящий человек, и не только в этой стране, но и за ее пределами; цвет человечества всей Европы, лучшие писатели, величайшие мыслители – все эти люди стоят за нас и отдают нам свое заступничество. Ученые, великие ученые и даже государственные деятели Европы высказались в нашу защиту. Люди чужих стран высказались в нашу защиту.
Разве возможно, чтобы несколько присяжных и еще каких-нибудь два или три человека, готовых проклясть собственную мать ради земных благ и почета, разве возможно, чтобы эти люди были правы, а весь мир не прав? Ведь весь мир утверждает, что обвинение ваше ложно, и я знаю, что обвинение ваше ложно. Кто может знать это лучше, чем мы с Николо Сакко? Семь лет мы провели в тюрьме. Чего только мы не выстрадали за эти семь лет! Однако глядите – я стою перед вами без страха. Глядите – я смотрю вам прямо в глаза, не краснея, без стыда и без боязни.
Юджин Дебс сказал, что даже собаку – кажется, именно так он сказал, – даже собаку, которая загрызла цыпленка, американский суд присяжных не мог бы признать виновной на основе тех доказательств, которые собраны против нас».
Ванцетти умолк и, перед тем как продолжать, посмотрел прямо в глаза судье. С этого мгновения сон превратился в кошмар, хотя в то время, когда это случилось в действительности, судья оставался холоден и невозмутим, даже тогда, когда Ванцетти воскликнул:
«Мы доказали, что во всем мире нет и не может быть судьи более жестокого и более пристрастного, чем были вы по отношению к нам! Мы доказали это. И все же нам отказывают в новом разбирательстве. Мы знаем, как знаете в глубине души и вы сами, что с самого начала, еще до того, как вы нас увидели, вы были против нас.
Еще до того, как вы нас увидели, вы уже знали, что мы – красные и что с нами надо расправиться. Мы слышали, что вы здесь говорили, и знаем, как вы не скрывали ни вашей вражды к нам, ни вашего презрения. Вы об этом говорили с друзьями в поезде, в университетском клубе в Бостоне, в Гольф-клубе в Уорчестере, штата Массачусетс. Уверен, что если бы люди, слышавшие то, что вы о нас говорили, имели гражданское мужество выйти и повторить под присягой ваши слова, может быть, ваша честь, – мне жаль говорить вам это, потому что вы старый человек, а у меня есть старик отец, – может быть, вы сидели бы сейчас здесь, на скамье подсудимых, на этот раз во имя истинного правосудия.
Нас судили в то время, которое уже отошло в область истории. В то время кругом нас бушевали злоба и ненависть против людей одних с нами убеждений и против иностранцев. Мне кажется, и больше того – я в этом уверен, что и вы, судья, и вы, прокурор, сделали все возможное, чтобы еще больше разжечь ненависть к нам присяжных. Присяжные ненавидели нас за то, что мы были против войны; они не понимали разницы между человеком, который высказывается против войны потому, что считает эту войну несправедливой, ибо в нем нет вражды к какой-нибудь другой стране, и человеком, который высказывается против войны потому, что защищает интересы той страны, с которой воюет его страна, и который поэтому является шпионом. Мы не такие люди.
Прокурор знает, что мы были против войны потому, что не верили, будто война преследует те цели, во имя которых она якобы велась. Мы считаем, что война – зло, и убеждены в этом еще больше сейчас, через десять лет после войны; день за днем мы все лучше и лучше понимаем все последствия и результаты войны. Мы верим теперь еще тверже, что война – это зло, и я рад, что хоть с эшафота могу сказать людям: „Берегитесь войны! Вы на пороге этого склепа, где погребен цвет человечества. За что? Все, что они говорили вам, все, что они сулили, – ложь и призрак, обман и преступление. Они сулили свободу. Где эта свобода? Они сулили довольство. Где это довольство? Они сулили прогресс. Где этот прогресс?“
С тех пор как я попал в Чарльстонскую тюрьму, население ее удвоилось, – где же то укрепление нравственности, которое война должна была принести миру? Где развитие духовных сил, которого мы должны были достигнуть в результате войны? Где уверенность в завтрашнем дне, в том, что завтра мы будем обладать всем, что нам необходимо? Где уважение к человеческой жизни? Где восхищение перед добрыми началами в человеке? Никогда до войны у нас не было так много преступлении, так много злоупотреблении, такого падения нравственности, как сейчас».
Обвиняемый снова помолчал немного, – обвиняемый, который часто снится судье и произносит речь в свою защиту, и судья ворочается и жалобно стонет во сне. Но он должен слушать дальше.
«Говорили, – продолжал Ванцетти, и голос его – уже голос судьи, а не осужденного на смерть преступника, – что защита всячески мешала суду, желая затянуть следствие. Я нахожу такие разговоры оскорбительными, ибо это ложь. Государственному прокурору понадобился целый год, для того чтобы состряпать против нас обвинение, – иначе говоря, один год из пяти ушел на то, чтобы прокуратура смогла возбудить против нас дело. Дело слушается в первый раз, защита передает вам свои возражения, и вы молчите. В глубине души вы заранее решили отвергнуть все ходатайства защиты. Вы молчите месяц – другой, а затем выносите заранее обдуманное решение в самый канун рождества, как раз в сочельник. Мы не верим в сказку о рождестве, ни с исторической, ни с церковной точки зрения. Но кое-кто из наших людей еще верит в нее, а если мы не верим, то не потому, что мы не люди. Мы тоже люди, и рождественский праздник мил сердцу каждого человека. Мне кажется, что вы вынесли ваше решение именно в канун рождества для того, чтобы отравить радость нашим родным и близким.
Ну что ж, я уже сказал, что не только не виновен в убийстве, но и за всю мою жизнь ни разу не совершил преступления, не крал, не убивал и не проливал крови. Я боролся и отдал свою жизнь в борьбе против тех преступлений, которые узаконены и освящены у нас судом и церковью».
И во сне судья слышит, как голос Ванцетти становится громче, яростнее, он жжет спящего, как раскаленное железо:
«Вот что я вам скажу: я не пожелаю ни псу, ни змее, ни самому последнему и жалкому из существ на земле – никому не пожелаю я выстрадать то, что выстрадал я за преступление, в котором неповинен. Однако я знаю, что страдаю за то, в чем я и в самом деле виновен. Я страдаю за то, что я радикал. Я и в самом деле радикал. Я страдаю за то, что я итальянец, и я действительно итальянец; я страдаю еще больше за мои убеждения, но я так уверен в моей правоте, что, если бы вы казнили меня не один раз, а дважды, и если бы я смог дважды родиться снова, я снова стал бы жить, как жил прежде, и делать то, что делал прежде.