355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Подвиг Сакко и Ванцетти » Текст книги (страница 4)
Подвиг Сакко и Ванцетти
  • Текст добавлен: 21 мая 2018, 09:30

Текст книги "Подвиг Сакко и Ванцетти"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Делались попытки доказать, что подобного рода преступление могло быть совершено только профессиональными бандитами и что виновников его следует искать среди соучастников какой-либо из известных бандитских шаек. Однако, по мнению Совещательной комиссии, это преступление, так же как и более раннее преступление в Бриджуотере, не носят следов деятельности профессиональных бандитов, а, наоборот, явно совершено неопытными преступниками».

Таково было заключение ректора после того, как Совещательная комиссия, председателем которой он являлся, ознакомилась с показаниями свидетелей. Он же и подписал это заключение, как подписывают смертный приговор.

Чего же он боится сейчас, если тогда он выполнил роль палача с такой уверенностью в своей правоте?

– Зачем вы меня позвали? – повторил профессор уголовного права. – Чтобы сделать мне нагоняй? Чтобы попросить меня подать в отставку? Я не подам в отставку. Чтобы поиздеваться над тем, что я еврей? Я не позволю издеваться над тем, что я еврей!

– Вы просто невыносимы. Убирайтесь вон! – крикнул ректор университета.

– Вы совсем старый человек, а Сакко только тридцать шесть лет. Ванцетти тоже нет сорока. Оглянитесь, вокруг вас – смерть, смерть и ненависть!..

Сказав это, профессор уголовного права резко повернулся и вышел.

Позади себя он оставил комнату, скованную тишиной. В ней не было ни малейшего движения, если не считать дрожи, с которой не мог совладать старик, имевший все – имя, богатство, почет, положение – и чувствовавший себя в эту минуту самым несостоятельным человеком на земле, ибо в нем жили только страх и тяжкое предчувствие смерти.

Что же до профессора уголовного права, он тоже не мнил себя победителем. Он сказал то, что ему хотелось сказать, ибо у него была сильная позиция и он выступал в тоге обличителя. Но разве он сделал все, что мог сделать, и сказал все, что мог сказать? Разве он сам понимал до конца, почему эти двое должны умереть? Или было в их смерти нечто такое, что он и сам не решался понять?

Глава шестая

В одиннадцать часов утра к Чарльстонской тюрьме прибыли подкрепления, и людям, которые их видели, почудилось, будто началась маленькая война и войска ринулись в бой с противником. На грузовиках сидели вооруженные полицейские, в колясках мотоциклов были установлены пулеметы, а позади везли прожектор, луч которого мог прорезать тьму и туман на целых три мили. С ревом сирен отряд подкатил к тюрьме, и начальник ее, которому уже сообщили, что ожидаются беспорядки и что в связи с этим к тюрьме высланы подкрепления, вышел навстречу прибывшим, недоверчиво поглядывая на них.

Когда начальник полиции штата Массачусетс заявил начальнику тюрьмы по телефону, что, по указанию губернатора, он посылает к тюрьме дополнительную охрану, тот ворчливо спросил у него:

– Какие тут могут быть беспорядки?

Ему так и не объяснили, о каких именно беспорядках шла речь. Да и откуда они могли знать, каких надо было ждать беспорядков? Им казалось, что в воздухе пахнет грозой и что нужно принять какие-то меры.

– Пожалуйста, если вы считаете необходимым. Дело ваше. Должно быть, у вас есть для этого основания, – сказал начальник тюрьмы начальнику полиции, думая, что до конца этого злосчастного дня случится еще немало неприятностей. Только совсем не тех, каких они ожидают.

О чем они только думают? – удивлялся начальник тюрьмы. Неужели они предполагают, что появится какая– нибудь армия и взорвет тюремные стены, чтобы освободить двух анархистов?! В душе начальник тюрьмы даже обиделся за Сакко и Ванцетти. Он привык считать, что знает приговоренных к смерти куда лучше, чем те там, на воле. Разве они подозревают, какие покладистые и тихие люди эти два итальянца? Настоящее знание человека дается только в тюрьме, и нигде больше.

Выйдя к воротам, начальник раздраженно сказал капитану полиции, возглавлявшему вооруженный отряд, что тот может расставить людей по своему усмотрению – и тут, и там, и всюду, где только найдет нужным.

– Каких, беспорядков вы ждете? – спросил его капитан.

– Я не жду никаких беспорядков, – отрезал начальник тюрьмы. – Во всяком случае, тех беспорядков, на которые вы намекаете!

Он вернулся в свой кабинет, а капитан полиции заметил лейтенанту:

– Чего это он вдруг взъелся? У него такой вид, словно ему хочется дать нам по шее.

Начальник тюрьмы вошел в кабинет с лицом, потемневшим, как грозовое небо. Люди, которые ждали, чтобы получить его распоряжения по тому или иному делу, раздумали к нему, обращаться, решив, что дело их потерпит, покуда у начальника не отляжет от сердца. Один только электротехник не мог отложить своего дела, ведь не он и не начальник придумали сегодняшний день со всеми его неприятностями, ему, как и начальнику, сегодняшний день свалился как снег на голову, и ему нужно было обсудить кое-какие вопросы, невзирая на то, в каком расположении духа пребывает начальство. Он вошел к начальнику и прямо приступил к делу: сейчас-де уже четверть двенадцатого, а он еще не проверил электропроводку.

– Ну и какого же черта вы ее не проверяете? – раздраженно прервал его начальник тюрьмы.

– Да ведь мне было приказано зайти к вам, прежде чем я начну ее испытывать, – стал оправдываться электротехник.

Начальник вспомнил, что он и в самом деле дал такое распоряжение. Вызвано оно было, конечно, его обычной отзывчивостью. Обитатели тюрьмы всегда болезненно реагировали на манипуляции со светом. Когда свет меркнул, тускнел и почти угасал, а потом снова загорался с прежней силой, в тюрьме знали, что в электрический стул включили ток и там идет казнь или репетиция казни. Не будучи человеком бесчувственным, начальник понимал, что каждый заключенный в его тюрьме в какой-то степени делит с тремя обреченными на смерть их страдания и тоже ждет казни со страхом и душевной болью. Тюрьма связывает своих обитателей воедино. Они словно образуют некий живой организм, и когда часть этого организма отмирает, остальные его члены тоже, кажется, умирают понемножку. Люди, никогда не бывавшие в тюрьме, не сидевшие или не работавшие там, не поймут этого, да и не захотят понять, как могут обыкновенные, заурядные преступники испытывать такое сострадание к приговоренным к смерти. А между тем начальник тюрьмы знал, что подобное сострадание было вполне реальным фактом. Ему не хотелось зря растравлять души сотен людей, к тому же он мог представить себе, как мучительно отразится эта маленькая репетиция на Сакко, Ванцетти и Мадейросе. Сколько раз им еще придется умирать за сегодняшний день! К чему еще одно ненужное испытание?

Начальниц тюрьмы высказал свои соображения электротехнику, и тот согласился с ним, заявив, однако, что ничего не поделаешь, у него нет другого выхода.

– Видите ли, – сказал электротехник, – никогда нельзя знать заранее, выдержат ли провода и предохранители ту нагрузку, которую надо дать на электрический стул. Строго между нами, сэр, это – самый растреклятый способ убивать человека, и зачем его только придумали, один черт знает. Виданное ли это дело: сажают человека на стул и пропускают через него электрический ток. Если кому-нибудь кажется, что это не больно, – он кретин. Стоит только разок поглядеть на эту процедуру, чтобы убедиться – больно человеку или не больно! Уверяю вас, если бы мне пришлось выбирать между этой самой штукой и виселицей, лично я предпочел бы виселицу. Лучше пусть меня расстреляют или повесят, чем я сяду на электрический стул.

– Меня, уважаемый, не интересуют ваши вкусы в этой области, – желчно прервал его начальник. – Я спрашиваю вас: какого черта вам надо целый день испытывать этот проклятый стул?

– Я же вам объясняю, – ответил электротехник. – Представьте себе, что вы посадили кого-нибудь на стул, включили ток и вдруг произошло замыкание. Скажем, сгорели предохранители или не выдержал провод. Веселенькая история, а? Приятно вам будет, если бедняга просидит там с завязанными глазами, весь увешанный электродами, часика два, покуда не будет найден разрыв или короткое замыкание, чтобы продолжать казнь?

– Ни в коем случае! – сказал начальник. – Будьте уверены, этого я не хочу ни за что на свете! Но почему вы не хотите испробовать проводку один раз, вечером?

– Невозможно, – объяснил монтер. – Мне надо заранее засечь слабые места. Даю ток и пробую, пока все слабые места не будут обнаружены. Неполадки надо устранить до ночи и знать, что, когда вы дадите полную нагрузку, провода выдержат и вся осветительная система тоже не пострадает.

– Что ж, валяйте. Валяйте, к чертовой матери! – сказал начальник. – Делайте, что полагается.

Электротехник кивнул головой и вышел; вскоре Сакко и Ванцетти заметили, как в их камерах померк свет, на секунду-другую он стал тусклым, а потом вновь разгорелся. Когда это произошло, они застыли, как будто умерли еще при жизни, и, поверьте, это не пустые слова!

В тюрьме было всего три камеры смертников. Строители того флигеля, где эти камеры находились, – он, неведомо почему, назывался «Вишневой горкой», – не предполагали, что более трех человек одновременно могут ожидать своей казни. Поэтому отделение для смертников и состояло всего из трех мрачных, душных и темных камер. Все они были расположены рядом, одна за другой, и вместо обычной решетки затворялись тяжелой дубовой дверью с прорезанным в ней маленьким, зарешеченным окошечком. Свет в этих камерах, следовательно, был искусственный, и, когда испытывали проводку, человеку, находившемуся там, казалось, что его камера вдруг начинает сжиматься, съеживаться, стискивая его со страшной силой и рождая в нем чувство медленно нарастающего ужаса.

Когда Николо Сакко, сидя на краю койки, увидел, как замигал свет, он вдруг услышал неистовый, душераздирающий крик, полный острой, нестерпимой боли; так могло кричать только животное, но этот крик доносился из соседней камеры, из камеры Мадейроса. Крик замер, сменился стонами, и Сакко почувствовал, что за всю свою жизнь он не слышал ничего более жалобного, ничего более сиротливого, чем стоны несчастного, всеми проклятого и полумертвого от страха вора. Слух его привык улавливать малейшие звуки, и он услышал, как Мадейрос упал ничком на койку и зарыдал. Сакко не мог больше вынести. Он вскочил, подбежал к двери своей камеры и закричал в окошечко:

– Мадейрос, Мадейрос, ты меня слышишь?

– Слышу. Чего вы хотите? – отозвался Мадейрос.

– Я хочу тебя немножко утешить. Мужайся.

Говоря это, Сакко подумал: «Что нас может утешить и откуда нам взять мужество или надежду?» И, словно в ответ на его мысли, Мадейрос воскликнул:

– Чем же вы меня утешите?

– Еще есть надежда.

– У вас, может быть, и осталась надежда, мистер Сакко. Может быть, для вас еще есть надежда, у меня же ее больше нет. Я должен умереть. Ничто на свете этого не изменит. Очень скоро я должен буду умереть.

– Какие глупости! – крикнул Сакко, почувствовав себя куда лучше от того, что ему приходится бороться со страхом, обуявшим другого. – Ты говоришь глупости, Мадейрос. Они не могут лишить тебя жизни, покуда они не лишат жизни нас с Ванцетти. И пока мы живы, им придется оставить в живых и тебя, потому что ты – самый важный свидетель по всему делу, по делу Сакко и Ванцетти. Ты погляди сам, подумай! Почему, по-твоему, мы находимся здесь втроем? Мы вместе потому, что наши судьбы связаны друг с другом. Но пока нам еще не о чем плакать.

– Разве смерть это не то, о чем плачут? – горестно спросил Мадейрос.

Только дети порой задают такие бесконечно трогательные и бессмысленные вопросы. И ответ был такой же трогательный и такой же бессмысленный:

– Вот ты все твердишь: смерть, смерть… Сейчас не время думать о смерти и толковать о смерти. Что из того, что им хочется позабавиться с электричеством! Что нам до этого, что нам до их электричества! Пусть они включают его и гасят хоть целый день, если им так нравится…

– Они проверяют электрический стул, на котором мы умрем.

– Ну вот, ты опять свое! – закричал Сакко. – Неужели тебе не о чем говорить, кроме смерти? Беда в том, что ты отчаялся.

– Верно. Я отчаялся. Все это зря.

– Что зря?

– Да вся моя жизнь, как есть. Ни черта из нее не вышло. Все было неправильно. С самого первого дня, как я родился, все было неправильно и ни к чему. И ведь не по моей вине. Понимаете, мистер Сакко? Я не хотел, чтобы так получилось. Тут виновато что-то другое. Я уж говорил об этом с мистером Ванцетти, и он старался мне объяснить, почему так вышло. Я его слушал, слушал… Вот, кажется, сейчас пойму. А потом вижу: нет, не понимаю. Знаете, о чем я говорю, мистер Сакко?

– Знаю, – сказал Сакко. – Конечно, знаю, бедняга!

– Ну вот, вся моя жизнь и пошла прахом.

Но Сакко сказал:

– Жизнь не может пойти прахом. Клянусь, Мадейрос, говорю тебе чистую правду. Жизнь никогда не проходит даром. Неправильно думать, что вся твоя жизнь прошла зря, только потому, что ты совершал дурные поступки. Вот, например, мой сынишка, Данте. Когда он совершал дурные поступки, разве я запирал его в темную комнату? Нет. Я старался объяснить ему, что он сделал. Я старался показать ему, что хорошо и что плохо. Иногда мне трудно было показать ему эту разницу, ведь маленький мальчик – это совсем не то, что взрослый, разумный человек. Что ж, у него был отец, его счастье, что у него был отец, который мог ему все объяснить. Но если человек делает что-нибудь дурное, когда ему лет восемнадцать или двадцать, как это случилось с тобой, Мадейрос, тогда дело другое. Никто не хочет уделить тебе немножко времени и объяснить что хорошо, а что плохо…

Он услышал, что Мадейрос снова рыдает, и закричал ему:

– Мадейрос, Мадейрос, прошу тебя, я ведь не хотел огорчать тебя еще больше! Я ведь только старался показать тебе, что жизнь не может пройти зря. Ведь я в это верю; хочешь, я скажу тебе, почему я в это верю?

– Да, пожалуйста, скажите, мистер Сакко, – попросил вор. – Простите, что я заплакал. Я часто не могу совладать с собой. Вот, к примеру, мои припадки. Ведь я не хочу, чтобы у меня был припадок, а он все равно случается. Я не хочу плакать, а вдруг, ни с того ни с сего, возьму да заплачу, хочу я этого или не хочу.

– Понятно, – мягко сказал Сакко, – понятно. Так вот что я думаю, Мадейрос. Я думаю, что во всем мире всякая человеческая жизнь связана с каждой другой человеческой жизнью. Словно нити, которых ты не можешь увидеть, ведут от каждого из нас ко всем другим людям. В самые страшные и отчаянные минуты, когда сердце мое было полно ненависти к судье, который так жестоко и бесчеловечно приговорил нас к смерти, я внушал себе: ты должен понимать, за что ты его ненавидишь. Он ведь часть человечества, в то время как ты – другая часть человечества. Он тоже связан со всеми нами незримыми нитями. Но эти нити, о которых я говорю, – его злоба и ненависть к нам, к таким, как я, Бартоло, ты… Понимаешь, что я хочу сказать, Мадейрос?

– Я стараюсь, я так стараюсь понять, – ответил Мадейрос. – Это не ваша вина, если я не понимаю.

– Нет, жизнь не проходит зря, – настаивал Сакко. Он возвысил голос и окликнул Ванцетти. – Бартоломео! Бартоломео! – звал он. – Ты слышал, о чем мы говорили?

– Да, я слышал, – сказал Ванцетти; он стоял у двери своей камеры, и слезы текли по его лицу.

– Разве я не нрав, говоря Мадейросу, что никакая жизнь не проходит бесплодно?

– Ты прав, – ответил Ванцетти. – Ты бесконечно прав, Ник. Ты его слушай, Мадейрос. Он такой добрый и мудрый.

В эту минуту пробил тюремный колокол, возвещая наступление полудня. Было равно двенадцать часов дня 22 августа 1927 года.

Глава седьмая

Полдень в городе Бостоне и в штате Массачусетс отделен шестью часами от полудня в городе Риме, в Италии. Когда на восточном побережье Соединенных Штатов бьет двенадцать часов, длинные предвечерние тени ложатся на прекрасные древние руины, нарядные площади и нищенские трущобы Рима.

В этот час диктатор, как всегда перед обедом, занимался гимнастикой. Сегодня он боксировал в легких перчатках. Он не любил однообразия в своих упражнениях: иногда он прыгал через веревочку, в другие дни занимался боксом, а то и фехтовал древнеримским коротким мечом, со щитом в руке. Он очень гордился своей физической силой; когда он боксировал, как он любил выражаться, «в американском стиле», он до-водил своего противника до седьмого пота, не давая ему никакой пощады. Хочешь не хочешь, злосчастному партнеру приходилось покорно сносить удары, понимая, что равноправие в спорте имеет свои границы даже для такого, самого выдающегося спортсмена среди властителей. Диктатор же получал неизъяснимое удовольствие от звонких шлепков кожаной перчаткой по чужому телу, от ощущения физического превосходства над противником, которое давал ему бокс.

У диктатора был заведен прекрасный и очень здоровый распорядок: десять минут он ожесточенно крутил педали укрепленного на станке велосипеда, пять минут занимался греблей на такой же неподвижной лодке; десять минут боксировал с двумя партнерами – то, что их было двое, необычайно льстило его тщеславию, – затем он погружался в бассейн и, наконец, принимал освежающий ледяной душ.

Голый, в чем мать родила, диктатор прошелся по ванной, похлопывая себя по животу и вдыхая воздух полной грудью; трое слуг растирали его полотенцами. Ему нравилось проделывать эту процедуру перед зеркалом, чтобы лишний раз полюбоваться мощью своей грудной клетки, крепостью ног и чистотой гладкой кожи. Часто он сопровождал растирание массажем. Он любил растянуться на столе и чувствовать, как умелые пальцы массажиста прощупывают каждый его мускул, каждую жилку. Ему щекотала нервы беззащитность его наготы, опасность такой безраздельной власти массажиста над его телом. Он лежал голый и беспомощный, расслабив мышцы, а кровь все свободнее и быстрее бежала по его членам и кожу пощипывало ощущение вернувшейся свежести.

В такие минуты в нем просыпалась чувственность и он наслаждался предвкушением тех маленьких радостей, которые разрешал себе в предобеденный час. Ему не к чему было отказывать себе в этих радостях, и он любил говорить своим приближенным, что свидание с женщиной всего приятнее и куда полезнее именно перед обедом. Он и сегодня дал волю воображению и рисовал прихотливые картины в той особой области сознания, которую он выделял специально для подобных забав. Сегодня он позволил себе общий массаж. Когда на него лили ароматное масло и освобождали его члены от усталости и напряжения прошедшего дня, он потягивался, как большой кот. Разве не уместно было в такие минуты размышлять и о наслаждениях плоти и о важных государственных делах? Поднявшись на ноги, он почувствовал бодрость не только от массажа, но и от своих мыслей. Он с новым интересом посмотрел на себя в зеркало, внимательно разглядывая мускулы живота и проверяя, не появились ли дряблость или жирок, свидетельствующие о приближении старости.

Старость пугала его так же, как ужасала смерть, и хуже всего он чувствовал себя тогда, когда размышлял о старости или о смерти. В последнее время он задумывался над этими гнетущими вопросами чаще, чем это вызывалось обстоятельствами или его самочувствием.

Обстоятельства сами по себе были куда как хороши, ибо никогда, казалось ему, ни его собственное положение, ни обстановка в государстве, которым он управлял, не были благоприятнее. Последние очаги сопротивления в стране были подавлены. Угроза коммунизма предотвращена раз и навсегда. Всего несколько дней назад он горделиво выступал со своего балкона, возвышаясь над морем человеческих лиц, над тысячеголовой толпой, приветствовавшей его ревом:

– Дуче! Дуче! Дуче!

Он говорил им о том, чего он для них добился. Большевизм – это богопротивное, ядовитое чудище – повержен в прах! Разве не так повергали в прах коварных драконов рыцари без страха и упрека! Большевизм в Италии мертв! Коммунизм в Италии мертв! В стране царит порядок, а для фашизма грядут тысячелетия довольства и благоденствия. Сокровища всего мира станут достоянием тех, кто верил, повиновался и безропотно шел за своим дуче.

И несмотря на это, несмотря на восторженные рукоплескания толпы, несмотря на преклонение вокруг, несмотря на растущий престиж в дипломатическом мире и признание со стороны великих держав – Франции, Англии и Соединенных Штатов, – которым он завидовал, несмотря на доказательства того, что его физическая сила и его способность играть роль породистого производителя ему не изменили, – несмотря на все эти счастливые для него обстоятельства, в последние дни он был чем-то расстроен и выведен из равновесия, не понимая при этом причин своего дурного расположения духа.

Всего несколько дней назад он обедал с известным психиатром из Вены – у него было непреодолимое, хотя и тайное влечение к этой профессии – и поставил перед ним вопрос: верит ли этот психиатр в то, что императоры древнего мира были убеждены в своем богоподобии и в своем бессмертии?

– Нам лучше рассматривать эти понятия порознь, – ответил австриец. – Богоподобие и бессмертие отнюдь не синонимы. Ведь это только в наши дни мы награждаем богов способностью жить вечно. В древние времена существовали боги, которые жили подолгу, и другие, которые гибли так же легко, как гибнут люди. Древние цивилизации вряд ли приписывали своим богам бессмертие: они просто не задавались этим вопросом, их ведь не тревожила, как нас, жажда вечной жизни.

Диктатор усомнился, так ли это было на самом деле. Диктатор частенько отождествлял себя с былыми властителями Римской империи. Гильдия скульпторов Тосканы преподнесла ему три бюста древних римлян; любой из них легко мог быть его двойником. Ему нередко снилось, что он бог, и, проснувшись, он не сразу мог отделить свое «я» от бога или бога от своего «я». Добродушно посмеиваясь над своими маленькими причудами, он, однако, всерьез подумывал о том, что все может быть, ведь еще так много тайн не познано наукой… Он опасливо коснулся этой темы в разговоре с австрийским психиатром, ибо знал, что люди болтливы, а уж о ком им сплетничать, как не о великих мира сего! Ему же не хотелось, чтобы шла молва о том, будто он тешит себя иллюзиями относительно своего божественного происхождения. Однако австрийский психиатр был человеком чутким к малейшим желаниям диктатора и сразу понял, что у того на уме; он сам поднял этот вопрос, разъяснив диктатору, что тот имеет столько же прав на божественность, сколько их имел бы любой преемник Юлия Цезаря.

– Мы так мало знаем о нашем теле, – рассудительно заметил психиатр. – Загадки его бесчисленны и почти совсем не раскрыты. Возьмем хотя бы железы внутренней секреции – какие тайны могли бы они нам открыть, заговори они на своем языке, – на языке химии? И представить себе невозможно! Кто сказал, что человек есть прах? «Прах ты и в прах обратишься…» Почему люди умирают? Мы можем только гадать. Да и старость ведь тоже загадка.

– Но ведь все люди смертны, – возразил диктатор, настойчиво желая, чтобы психиатр продолжал этот разговор.

– Разве? – Австриец многозначительно поднял брови. – Откуда мы знаем? Мы ведь не располагаем сведениями о рождении и смерти всех людей на земле. Подумайте сами. Предположим, что тело и дух какого-нибудь человека победили смерть, не в мистическом, а в физическом смысле слова; человек увидел, что годы идут, а он не стареет. Стоит этому факту стать очевидным, как человеку приходится принимать какие-то меры. Другими словами, продолжая жить, он вынужден симулировать смерть, то есть либо исчезнуть, либо изобразить самоубийство, эмигрировать, бежать, перебираться из города в город. Откуда мы знаем, что такая судьба не постигла множество людей? Тайну бессмертия хранят куда строже всякой другой тайны: ведь если люди низшей породы – они-то уж, конечно, умрут в положенный им срок! – разнюхают эту тайну, они кинутся на бессмертного и разорвут его так же безжалостно, как волки раздирают оленя.

Затаив дыхание, диктатор не пропускал ни слова из фантастических разглагольствований психиатра; хотя он и пытался скрыть свой жгучий интерес, ему это не очень удавалось.

– Но если таким даром будет обладать человек, власть имущий, ему ведь не надо будет прятаться и жить крадучись!

– А сколько людей, обладавших властью, насчитывает история человечества? – мягко спросил психиатр. – Если подойти к этому вопросу с точки зрения статистики, надо признать, что для того, чтобы доказать мою гипотезу, число живших на нашей планете властителей было слишком невелико. Я говорю, конечно, о людях, обладавших неограниченной властью. Ведь только раз в тысячелетие неоспоримое могущество дается в руки человеку огромной силы, мудрости, самообладания и приверженности великой идее…

Да, беседа с психиатром была поистине одной из самых благотворных бесед в его жизни. В ту ночь он спал, как дитя, не зная ни страхов, ни черных мыслей; перед сном его не мучило ужасное предчувствие смерти, не знающей воскрешения.

Однако сегодня, сразу же после такого приятного возбуждения и отдыха, как гимнастика, ванна и массаж, он почему-то был мрачен и встревожен. Он сам не мог понять, куда девался его душевный покой.

Диктатор закутался в великолепный купальный халат и направился в гардеробную, но в это время вошел секретарь с бумагами в руках, надеясь, что диктатор разрешит ряд государственных дел во время своего туалета.

– Все это может обождать, – запротестовал диктатор. – У меня нет настроения для дел. Неужели вы не видите, что у меня нет никакого настроения для дел?

– Смотря каких дел. Одни из них могут ждать, а другие не могут…

Они прошли в гардеробную. Одеваясь с помощью двух слуг, диктатор проглядывал бумаги, требовавшие его внимания.

– Подождет. Ну, а это уж и подавно. Как вы смеете приставать ко мне с такой ерундой, ведь я заявил вам, что не желаю заниматься делами! Например, прошение от этой жирной свиньи Джинетти относительно трамвайной концессии. Мы сообщили, во сколько она ему обойдется. Он делает вид, будто нас не понял и не знает, какая сумма с него причитается. Такое поведение может вывести нас из себя. Верните ему прошение. Скажите ему, что я им недоволен. Если он не заплатит, пусть идет ко всем чертям со своим прошением! Голландский посланник может обождать. Чем больше унижений я причиняю этим голландцам, тем легче мне сносить мое отвращение к немцам. Что касается Сантани – то он бандит. Я не стану иметь с ним дело меньше, чем за миллион лир. Если жулик хочет стать приличным человеком, пусть платит за это, а если он не заплатит в течение месяца – проволочка ему обойдется в два миллиона лир. Опять дело Сакко и Ванцетти! Когда ему будет конец? Неужели мне суждено до скончания века возиться с Сакко и Ванцетти? Меня тошнит от них! Да пусть они сгорят, эти коммунистические ублюдки! Говорю вам, меня тошнит от них. Не желаю о них больше слышать!

Он оделся. Секретарь терпеливо дождался конца его туалета, а потом сказал:

– Вы совершенно правы. Однако для народа Сакко и Ванцетти значат много…

– Скажите им: мы уделяем этому вопросу внимание и сделаем все, что в наших силах, чтобы смягчить справедливую участь красных ублюдков.

Они прошли в кабинет; по дороге к ним присоединился министр труда. Секретарь и министр труда шли на шаг позади диктатора; на ходу они поглядели друг на друга и перемигнулись. Они отступили еще на четыре шага, когда диктатор вошел в кабинет, и, вытянувшись, подождали, пока он не сделал двадцать шагов по пушистому ковру до письменного стола. Когда он сел и резко повернулся к ним, лицо его, перекошенное капризной гримасой, потемнело от злости. Они его просто изводят, эти двое! Подумать только: его слуги, его подручные, его холуи осмеливаются изводить его, диктатора!.. Он, видите ли, не может располагать своим временем так, как ему заблагорассудится, они вынуждают его тратить этот драгоценный час перед обедом на всякую ерунду!

– Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти… – заговорил секретарь.

– С вопросом о них покончено, – твердо сказал диктатор.

Министр труда сделал два шага к диктатору и произнес тоном, в котором смешивались и настороженность, и благоразумие, и некая доверительная фамильярность:

– Вам не придется долго заниматься ими, дуче. Сегодня они оба будут казнены. Таким образом, в известной мере, делу этому будет положен конец. Оно, видите ли, вошло уже в ту стадию, где финал, так сказать, напрашивается сам собой.

Не имея возможности проникнуть в мысли диктатора или угадать истинную подоплеку его гнева, министр труда сделал паузу, подождал, не услышит ли он чего-нибудь в ответ, и осведомился:

– Разрешите продолжать? Следует учесть некоторые обстоятельства этого дела и принять кое-какие меры. Быть может, вам будет угодно, чтобы я изложил эти обстоятельства?

– Говорите, – жестко бросил диктатор.

– Хорошо. Как я уже сказал, все будет кончено сегодня ночью. Они будут казнены, и, каков бы ни был резонанс, шум скоро утихнет. Нельзя продолжать политическую кампанию в защиту мертвецов. Нерушимость смерти делает такую кампанию бессмысленной. Она ничего не может изменить, ибо смерть – факт непреложный!

– Откуда вы знаете, что казнь снова не будет отсрочена? – опросил диктатор.

– В этом я почти совершенно уверен. Днем, когда рабочие шли обедать, они устроили многотысячную демонстрацию перед американским посольством. Кидали камни, били стекла, перевернули и подожгли случайно стоявшую там машину французского поверенного в делах. Полиция разогнала демонстрацию; арестованы двадцать два зачинщика. Мы почти уверены, что двое из них коммунисты. Остальные, однако, совершенно незнакомые нам люди и в наших списках не числятся. Это показывает размах пропаганды вокруг дела Сакко и Ванцетти и то, как умело она ведется. Полиция поставлена в ложное положение, ибо пропаганда в пользу Сакко и Ванцетти идет под лозунгом защиты чести и достоинства всей нации. Слишком уж много болтают о том, каким обидам и унижениям подвергаются в последнее время в Америке итальянские эмигранты. Народ не может равнодушно относиться к этому! Он считает, что тут имеет место оскорбление национального престижа. Мне пришлось дать распоряжение полиции выпустить всех арестованных, в том числе и тех двоих, кого мы подозреваем в принадлежности к коммунистам, – их-то мы уж во всяком случае возьмем под наблюдение, в будущем это может быть полезно. Надеюсь, дуче, вы сочтете, что в данных обстоятельствах наши действия были благоразумны?

Диктатор кивнул:

– Продолжайте.

– В два часа дня я встретился с американским послом. Он чрезвычайно предан вам и заверил меня, что вам не стоит тревожиться по поводу этой надоевшей всем истории. Он утверждает, что очень скоро источнику всех неприятностей будет положен конец.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю