355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Подвиг Сакко и Ванцетти » Текст книги (страница 1)
Подвиг Сакко и Ванцетти
  • Текст добавлен: 21 мая 2018, 09:30

Текст книги "Подвиг Сакко и Ванцетти"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Говард Фаст
ПОДВИГ САККО И ВАНЦЕТТИ
Легенда Новой Англии

Тем мужественным американцам, которые сегодня, как и вчера, предпочитают тюрьму и даже смерть измене земле, которую они любят, принципам, в которые они верят, измене народу, который вручил им свои надежды.



Говард Фаст

Талантливый американский прогрессивный писатель и активный общественный деятель Говард Фаст родился в 1914 году в Нью-Йорке в семье кузнеца. Выходец из народа, он рано познакомился с тяжелой жизнью людей труда в условиях капиталистического гнета: был разносчиком газет, служил на табачной фабрике, работал на заводе. Юношей вынужден был скитаться по стране, охваченной кризисом.

Перу Говарда Фаста принадлежат исторические романы и повести из жизни современной Америки, сборники рассказов, стихи и пьесы, публицистические статьи, памфлеты, литературоведческие работы. Его романы «Последняя граница», «Дорога свободы», «Гордые и свободные», «Кларктон», пьеса «Тридцать серебреников» и другие произведения получили широкое признание в Советской стране.

Смелый обличитель американской реакции, страстный защитник интересов своего народа, верный друг Советского Союза, Говард Фаст является постоянным участником организаций, отстаивающих дело мира.

Американские поджигатели войны пытаются пресечь плодотворную деятельность Говарда Фаста. Его книги подвергаются полицейским и цензурным гонениям. В 1950 году писателя бросают в тюрьму. Но реакции не сломить его волю к борьбе.

В 1953 году Говарду Фасту присуждена международная Сталинская премия «За укрепление мира между народами».

Новое крупное произведение Говарда Фаста – повесть «Подвиг Сакко и Ванцетти» – впервые опубликовано на русском языке в январском и февральском номерах «Нового мира» за 1954 год.

Пролог

15 апреля 1920 года в городке Саут-Брейнтри, штата Массачусетс, был безжалостно осуществлен тщательно продуманный налет, во время которого бандиты убили кассира и охранника.

Впоследствии были арестованы и обвинены в грабеже и убийстве сапожник Николо Сакко и разносчик рыбы Бартоломео Ванцетти, в прошлом пекарь, а еще раньше – рабочий на кирпичном заводе. Они предстали перед судом присяжных в Дедхэме (штат Массачусетс), и суд признал их виновными.

По законам штата, ходатайства и заявления сторон рассматриваются до того, как судья выносит свой приговор. В деле Сакко и Ванцетти судебная процедура длилась семь лет. Лишь 9 апреля 1927 года судья приговорил обоих обвиняемых к смертной казни и постановил привести приговор в исполнение 10 июля 1927 года. Однако, по разным причинам, исполнение приговора откладывалось до 22 августа 1927 года.

Глава первая

Шесть часов утра – это начало дня. Если день начался, восемнадцать часов остается до полуночи, которую люди считают концом дня.

В шесть часов утра животные и существа, близкие к ним, чуют наступление дня, а рыбы, повернувшись на бок, вглядываются в мутный серый свет, падающий на воду. Птицам, парящим высоко в небе, уже виден краешек солнца; на земле же пыль еще смешивается с утренним туманом, а из тумана, словно средневековый замок, поднимается восьмиугольное здание тюрьмы.

Стражники на тюремных стенах обращают угрюмые, бездумные взоры к утреннему свету. Скоро запоют петухи и на земле снова засветит солнце. Тюремный страж – тоже человек. И он думает свои думы, и у него есть свои мечты, но он чувствует, что вся история человечества, в которой веками отдавался свист бича, вырыла пропасть между ним и обыкновенными людьми, такими, как вы или я. Он не такой, как все, этот тюремщик лучших надежд человека и его самых мучительных страхов, которые он должен стеречь с помощью ружья и дубинки.

В этот утренний час в тюрьме, в камере смертников, проснулся вор. Чуть слышные шорохи земли, согретой первым проблеском дневного света, разбудили его; он вытянулся на койке, зевнул, и вместе с пробудившимся сознанием к нему вернулся страх; страх пополз по его телу, забился у него в крови.

Имя этого человека – Селестино Мадейрос. Он еще очень молод – ему едва исполнилось двадцать пять лет, и он совсем недурен собой.

Страшные годы, годы вражды, насилия и низменных страстей, отпечатались на его лице куда менее явственно, чем можно было ожидать. У него правильный нос, крупный рот и прямые брови. Его темные глаза полны тоски и страха.

Человек этот – Мадейрос, вор. Он переходит от сна к яви и сознанию того, что сегодня – последний день, отпущенный ему на земле. Мысль о смерти вызывает у него дрожь, холодный озноб пробегает по его телу. Сейчас лето и тепло, но он плотнее натягивает одеяло, пытаясь одолеть озноб и хоть немножко согреть свое сердце. Но одеяло не помогает, и по телу снова и снова ползет холод. Так он просыпается совсем, леденея от страха.

Сначала Мадейрос пытается успокоить себя, мысленно перенесясь в другое место; он закрывает глаза и погружается в воспоминания; ему хочется поверить, будто он вовсе не здесь, будто он не взрослый двадцатипятилетний мужчина, а снова школьник в городке Нью-Бедфорд, штата Массачусетс. Он вспоминает школьные дни. Вот он в классе, где его учат арифметике; она ему давалась без труда: голова его легко справлялась с числами; вот он в другом классе, где другой учитель учит его писать слова на том трудном языке, который выбрали для него его родители; они выбрали для него не только язык, но и город Нью-Бедфорд, и штат Массачусетс, и страну, которую зовут Америкой. В этом классе учение давалось ему с трудом: он никак не мог одолеть чужие слова.

Мысль о выборе, который за него сделали его родители, и об их переезде в эту страну снова возвращает его в тюрьму. И он клянет их за то, что они не остались там, на Азорских островах, где жило столько поколений его предков; за то, что они поднялись с места и приехали сюда, в Америку. Но, поняв, что вот здесь, сейчас, в последний день своей жизни, он поносит своих родителей – родного отца и горячо любимую мать, – он сползает с койки, падает на колени и начинает молиться.

Вор просит отпустить ему грехи. Грехов у него множество, куда больше, чем положено человеку. Он пил, играл в карты, распутничал, крал и убивал. Сжав руки, он прижимается лицом к постели и бормочет:

– Матерь божия, прости меня. Я грешен во всех грехах человеческих, но я жажду твоего милосердия. За эти долгие дни и месяцы я столько передумал о себе и о своей судьбе, о том, что я совершил, и о том, что привело меня сюда… И я понял, что не все в моей жизни произошло по моей вине. Разве я кого-нибудь просил сделать меня грешником? Единственное, чего я всегда просил, это прощения. Все остальное в моей жизни случилось само собой. Я не хотел, чтобы ложь оставалась ложью. Я старался исправить неправду. Никто не должен страдать за меня. Я сознался в своей вине. Я снял вину с тех двоих – с сапожника и разносчика рыбы. Что еще мог я сделать? Разве я просил, чтобы меня родили на свет божий? Разве я просил тебя об этом? Но раз уж так случилось, я жил, как умел. И вот пришел конец. И я прошу – прости меня!

Так он закончил молитву, а потом долго бормотал свое имя, словно оно было магическим заклинанием.

– Я Селестино Мадейрос, – шептал он.

И повторив свое имя снова и снова, раз двадцать, он не выдержал – опустил голову на руки и заплакал. Он плакал очень тихо, зная, что еще рано и он может разбудить других заключенных. И если бы в эту минуту люди могли его видеть или слышать, они не остались бы равнодушными. Его глубокая печаль о своей судьбе и о конце, который его ожидал, надрывала душу.

Он был приговорен к казни на электрическом стуле, и сегодня приговор приведут в исполнение. Вор прожил на свете каких-нибудь двадцать пять лет и часть из них провел в тюрьме; просто удивительно, сколько зла он умудрился сотворить в свой короткий век.

Ребенком он бегал без присмотра, как звереныш, задыхаясь от злобы, ненависти и отчаяния; он рос хилым, кривоногим и сутулым мальчонкой в грязных закоулках Нью-Бедфорда, в штате Массачусетс, а потом Провиденса, в штате Род-Айленд. В школе он научился немногому. Его считали тупицей, и ребята травили его за то, что учение давалось ему с таким трудом. «Остолоп, болван, дубина», – слышал он со всех сторон. А дело объяснялось просто: у него были слабые глаза, и они болели, когда он смотрел на что-нибудь слишком долго или слишком пристально.

И вот он стал убегать из школы и учиться другим вещам. Когда ему исполнилось двенадцать лет, он уже воровал со складов, а в четырнадцать – обкрадывал товарные вагоны. В пятнадцать лет он овладел ремеслом сутенера и моралью сводника. Он метался между игорными притонами и публичными домами, жадно поглощая все прелести той цивилизации, которая была предоставлена к его услугам. В семнадцать лет он совершил пять вооруженных налетов, через полгода впервые убил человека.

Короче говоря, Мадейрос был самый настоящий разбойник. Но он не мог ни понять, ни объяснить, что сделало его таким, каким он стал, какое сложное стечение обстоятельств определило его судьбу. А кому другому было интересно в этом разбираться? Он был исконным жителем трущоб и темных закоулков, их порождением и неотъемлемой частью. Когда его ловили полицейские, они его били, ибо видели, что он вор; печать его ремесла была выгравирована, выжжена на всем его облике, – разве его не следовало бить? Поэтому он напрягал весь свой скудный ум, стараясь, чтобы полиция его не поймала.

Когда ему время от времени представлялась возможность заняться честным трудом, он отказывался от него. Он не умел работать, так же как не умел жить, не воруя. Работы он гнушался; она внушала ему ужас и отвращение. Поэтому, когда она попадалась ему, он бежал от нее.

Как только жизнь его отлилась в определенную форму, все остальное стало неотвратимо. События догоняли друг друга, следуя злосчастной логике его существования. А логика его существования требовала, чтобы, рано или поздно, он стал соучастником убийства.

Когда ему исполнилось восемнадцать лет и один месяц, логика его жизни привела к тому, что в городе Провиденс, где его знали, к нему пришли какие-то два человека. У них были жесткие, холодные глаза и повадки бандитов; они не сомневались в том, что он, Селестино Мадейрос, – их поля ягода. Вот они и пришли к нему, чтобы рассказать о деле, которое задумали и подготовили, и спросить, хочет ли он принять участие.

– Да, – сказал он, – хочу.

Дело сулило большую наживу. Если он примет в нем участие, он будет жить, как король; карманы его будут набиты деньгами, а виски, кокаина и женщин будет столько, сколько душе угодно…

Да, он согласен участвовать в этом деле.

На другой день после этого разговора, 15 апреля 1920 года, вор Селестино Мадейрос сел в машину вместе с тремя другими людьми. Из города Провиденс, штата Род– Айленд, они поехали на север, в город Саут-Брейнтри, штата Массачусетс, куда и прибыли около трех часов пополудни. Машину они остановили перед обувной фабрикой. На фабрике в это время должны были платить жалованье рабочим – 15 776 долларов. Приехавшие знали об этом, потому что на фабрике у них были свои люди. Они остановили машину и стали ждать кассира с деньгами. Было без одной или двух минут три, когда к фабричным воротам охранник и кассир поднесли тяжелые железные ящики с деньгами. Тогда два человека подошли к ним и хладнокровно застрелили их, не дав им возможности поднять руки или бежать. Грабители схватили ящики с деньгами, вскочили в машину и скрылись.

На долю Мадейроса выпала несложная задача – он должен был сидеть в машине с револьвером наготове. На этот раз ему не пришлось даже убивать, – за него убивали другие. А когда добыча была поделена, ему досталось почти три тысячи долларов.

Если течение жизни Селестино Мадейроса было неотвратимым, то и смерть его была так же неминуема. Если его обходило стороной одно преступление, другое нагоняло его по пятам. И вот, семью годами позже, очутился он, двадцати пяти лет от роду, здесь, в камере смертников, ожидая часа своей казни.

И какая страшная ирония судьбы: в тот же день должны были казнить еще двоих людей, обвиненных в том самом убийстве, соучастником которого был Мадейрос.

Мадейрос это знал. Ему были известны и оба осужденных. Один из них был сапожником, его звали Сакко. Другой – разносчиком рыбы, по фамилии Ванцетти. И оба они были простыми итальянскими рабочими. Сам Мадейрос был португальцем, а не итальянцем; однако ему казалось, что у него с этими людьми какое-то сродство. При мысли о них на сердце у него становилось теплее. За годы, проведенные в тюрьме, он много передумал об этих людях, приговоренных к смерти за преступление, которого они не совершали, но к которому имел прямое отношение он, Мадейрос. Сидя в тюрьме, он передумал и о многом другом. Думать ему было нелегко. У него не было ни знаний, ни умения осознать или обобщить жизненный опыт, и потому мысли его текли медленно и трудно, редко превращаясь в ясные понятия или в логический вывод. И то, над чем обычный человек размышлял бы несколько часов, требовало от Мадейроса долгих недель мучительного раздумья.

Однако мысли эти все же привели Мадейроса к смутному пониманию всей его жизни, судьбы, тех неотвратимых сил, которые, играя им, шаг за шагом приближали к ужасному концу. Мысли эти рождали в нем неясную жалость к самому себе, жалость к другим, и он иногда молился, а порою плакал. И вот однажды ему пришло в голову, что те двое – Сакко и Ванцетти – не должны умереть за преступление, в котором они неповинны и в котором участвовал он, Мадейрос. На душе у него сразу стало покойно, он словно избавился от давившего его гнета. И теперь, много времени спустя, он вспоминал, с какой душевной ясностью он писал свое первое признание и как старался переслать его из тюрьмы в редакцию газеты, которую он время от времени читал, – «Бостон Америкэн». Однако признание его попало не в газету, а в руки человека, который был помощником шерифа; его звали Кэртисом; он спрятал письмо и сделал вид, будто никакого письма и не было.

Но Мадейрос не захотел, чтобы дело на этом кончилось; он вторично написал признание и отдал его верному человеку, который пользовался правом свободного передвижения по тюрьме, и тот отнес письмо в камеру, где сидел Николо Сакко. Позже этот арестант описывал Мадейросу, как Сакко читал письмо, как задрожал, прочтя его, а потом заплакал и слезы ручьем потекли по его лицу. И когда бедняга Мадейрос услышал этот рассказ, сердце его снова переполнилось радостью.

Однако с тех пор прошло много, много месяцев. Мадейрос не знал, какая судьба постигла его признание. Но он знал, что оно ничуть не изменило намеченного хода событий, не изменило ни его участи, ни участи Сакко и Ванцетти. Все они должны были умереть. Он, Селестино Мадейрос, – за преступления, в которых он был виновен, а сапожник и разносчик рыбы – за преступление, которого они не совершали…

Мадейрос встал и подошел к окошечку, откуда ему был виден только что родившийся свет нового дня. В мутном, колеблющемся тумане утра перед ним открывался лишь кусок тюремной стены. Но воображение уносило его далеко за пределы этой стены, и вдруг он почувствовал радость, что сегодня, наконец-то, он будет свободен и душа его унесется туда, где ее ждет справедливый суд. Но радость эта была мимолетной. Она умерла, едва успев родиться, и Мадейрос вернулся на свою койку снова один на один с томящим его страхом.

Он хотел было еще помолиться, но не смог вспомнить ни одной подходящей молитвы. Тогда он сел на койку, опустил голову на руки и снова заплакал. Слезы приходили к нему куда легче, чем молитвы.

Глава вторая

Начальник тюрьмы пробудился от сна. Были такие сны, которые повторялись каждую ночь, как приступ болезни, и почти всегда в этих снах роли менялись, и он, начальник тюрьмы, становился заключенным, а тот, кто был заключенным, превращался в начальника тюрьмы. Теперь, когда он проснулся совсем, уже был день, светило солнце, в окно заглядывал кусок ярко-голубого неба, однако видения его сна – люди, краски и слова – еще казались ему реальнее, чем то, что его окружало в действительности.

Во сне всегда происходил один и тот же спор. Он чувствовал все тот же страх, все то же мучительное бессилие. Он повторял: «Но ведь я начальник тюрьмы!» «Подумаешь! Что из этого?» – «Вы, по-видимому, не понимаете… Я начальник этой тюрьмы». – «Нет, это ты не понимаешь. Мы уже говорили тебе: здесь это не имеет значения. Никакого. Ни малейшего». – «Кто вы?» – «Это тебя не касается. Ты знай одно: сиди смирно и делай то, что тебе говорят. Не бузи». – «Вы, должно быть, не знаете, с кем разговариваете. Вы разговариваете с начальником тюрьмы. Я могу приходить и уходить, когда мне вздумается. Я могу уйти отсюда, когда мне заблагорассудится». – «Ну, нет, шалишь! Ты не можешь уйти отсюда, когда тебе заблагорассудится. Ты не можешь уйти отсюда вообще». – «Нет, могу». – «У тебя мания величия. А величие тут ни при чем, и нам плевать на твою манию. Ты в тюрьме. Делай, что приказано. Заткни глотку, подчиняйся правилам, делай, что тебе говорят, и все будет, как надо».

Так обычно шел разговор. Они не верили, что он начальник тюрьмы. Сколько бы он ни молил, ни убеждал, ни спорил, ни приводил тех или иных доводов, – они его все равно не слушали. В свою очередь они тоже приводили доводы. Однажды во сне его спросили: «Кто решает, задумывает или мечтает стать тюремщиком, надзирателем или даже начальником тюрьмы? Кто? Ребенок хочет стать пожарным, солдатом, доктором, адвокатом, кучером, – но разве хоть один ребенок на свете мечтал когда-нибудь стать тюремщиком?»

Проснувшись, начальник стал раздумывать над глубокой истинностью этого довода. В минуты жалости к себе ему казалось, что люди, которые служат в тюрьме, занесены сюда попутным ветром, что судьба их решилась помимо их желания. Сегодня утром ему особенно хотелось в это верить. Он проснулся с тоскливым чувством пустоты. Во сне он словно что-то утратил и знал, что сегодня он этого уж не вернет. Он настойчиво повторял себе, что такой день, как сегодня, наступил не по его воле.

Размышляя таким образом, он сел на край постели, сунул ноги в комнатные туфли и пошел мыться, бриться и приводить себя в такой вид, какой приличествовал начальнику тюрьмы. Он полоскал горло и причесывался, не переставая доказывать себе, что он, начальник тюрьмы, нисколько не виноват в том, что происходит. И вдруг он понял, что каждый, кто в какой бы то ни было мере причастен, к сегодняшней казни, говорит себе то же самое; каждый хочет снять с себя ответственность. Его роль в этом деле была, так сказать, второстепенная. Он не был ни самым важным, ни самым последним из участников того, что предстояло. Он был начальником тюрьмы до сегодняшнего дня и, без сомнения, останется им и завтра. Волнение понемножку уляжется. Люди ведь обладают бесценным даром забывать. Они могут забыть все на свете. Даже самая искренняя любовь изглаживается из памяти влюбленного, как бы сильно он ни любил. Начальник тюрьмы был в своем роде философом. Ничего не поделаешь, профессиональная болезнь, так сказать, издержки производства! Он знал, что все начальники тюрем философы. Им, как и капитанам на море в прежние времена, самый ковчег, которым они управляли, придавал некую значительность; она их так отличала и от команды и от пассажиров.

«Хватит, – сказал он себе в это утро. – Довольно об этом думать. Рано или поздно сегодняшний день должен был настать. Когда-нибудь кончится и он. Надо заниматься своим делом и проследить за тем, чтобы все было в порядке и прошло как можно легче и спокойнее».

Он оделся и решил перед завтраком взглянуть, что делается во флигеле смертников. Проходя по двору, он поздоровался с начальником охраны и даже с одним или двумя заключенными, которые уже занимались своим делом. Жизнь тюрьмы, которой он управлял, шла полным ходом. Со скрежетом раздвигались и задвигались железные двери. Шагали заключенные, катя перед собой тачки с бельем. Из дверей кухни и пекарни, где деловито сновали люди, доносился лязг кастрюль и противней; уже скребли, чистили, мыли мутной водой со щелоком тюремные коридоры. В это время, сразу же после семи, заключенные отправлялись завтракать. Начальник слышал мерный шум их шагов, ритмический топот тысячи ног, шаркающих по бетону. Немного позже в тюремных корпусах загремели миски и ложки. Уши начальника привыкли к шуму и разнообразным звукам тюремного обихода, ибо шум этот и звуки наполняли всю его жизнь. В этом смысле сон его и вправду был явью. Вся его жизнь проходила в тюрьме.

Он приблизился к флигелю смертников. Начальник решил поговорить с Ванцетти. В этом не было ничего удивительного – ведь с Ванцетти разговаривать всегда было легко. Подходя к камере Ванцетти, начальник тюрьмы потирал руки; он был весел, бодр, деловит. К чему эти траурные настроения? Нужно держаться просто, спокойно, без излишней нервозности и суеты.

Ванцетти, уже одетый, сидел на койке. Он встал навстречу начальнику, и они обменялись рукопожатием.

– Доброе утро, Бартоломео, – сказал начальник. – Я очень рад, что вы так хорошо выглядите. Поверьте, очень, очень рад!

– Наружность порою бывает обманчива.

– Не сомневаюсь, что вы себя чувствуете неважно. Боюсь, что на вашем месте любой бы чувствовал себя не очень хорошо.

– Пожалуй, – кивнул Ванцетти. – Наверно, то, что вы сейчас сказали, люди всегда говорят, не подумав. Да это и не меняет дела. Как ни верти, что правда, то правда. Частенько вещи, которые говоришь, не подумав, – очень верные, правильные вещи.

Начальник смотрел на него с любопытством. Начальник знал, что, будь он на месте Ванцетти, он не сумел бы себя так вести. Насмерть перепуганный, он просто дрожал бы от страха; его горло было бы стиснуто, голос прерывался, тело покрылось бы холодным потом, и его трясло бы, как в лихорадке. Начальник хорошо себя знал и ни на иоту не сомневался, что он вел бы себя именно так. Но Ванцетти почему-то вел себя иначе. Казалось, что он совершенно спокоен. Его глубоко запавшие глаза смотрели на начальника испытующе. Под густыми усами пряталась лукавая усмешка, а мужественное, несколько грустное лицо с выдающимися скулами выглядело совсем как обычно.

– Видели вы сегодня утром Сакко? – спросил Ванцетти у начальника.

– Еще нет. Зайду к нему попозже.

– Я волнуюсь за него. Уж очень он ослаб от голодовки. Совсем болен. Я так за него беспокоюсь.

– И я. Я тоже за него беспокоюсь, – сказал начальник.

– Да, у вас свои беспокойства. Во всяком случае, хорошо бы вам его повидать.

– Ладно. Зайду. Что, по-вашему, мне еще нужно сделать?

Ванцетти вдруг улыбнулся. Он улыбнулся начальнику, как взрослый, зрелый человек улыбается ребенку.

– Неужто вы и вправду хотите знать, что, по-моему, вам нужно сделать? – спросил Ванцетти.

– Речь может идти о том, что в моих силах, – ответил начальник. – Я, конечно, не смогу сделать все, что вы попросите, но то, что смогу, я сделаю с радостью. Сегодня вам полагаются кое-какие поблажки. Вы можете заказать себе еду по вкусу, можете в любое время пригласить к себе священника…

– Я хотел бы побыть с Сакко. Вы это устроите? Мне ему многое надо сказать, и почему-то до сих пор это еще не сказано. Если я смогу провести с ним хоть несколько часов, я буду вам очень признателен!

– Думаю, что это легко устроить. Попытаюсь. Однако не огорчайтесь, если из этого ничего не выйдет.

– Поймите, я не сильнее и не мужественнее его. Кое-кому так может показаться, но наружность обманчива. Сердцем он не слабее меня, а гораздо мужественнее.

– Оба вы очень хорошие и смелые люди, – вдруг сказал начальник. – Мне от души жаль, что все так получилось…

– Вы тут ни при чем.

– Во всяком случае, поверьте, мне очень жаль. Обидно, что все так нехорошо обернулось.

Начальнику больше не хотелось продолжать беседу. Ему нечего было сказать, и подобные разговоры его очень расстраивали. Он извинился перед Ванцетти, объяснив, что в такие дни, как сегодня, у него уйма дел, куда больше, чем обычно. Ванцетти, невидимому, все понял.

Когда начальник сел завтракать, – а он любил плотно поесть с утра, – у него вдруг пропал аппетит; тогда он стал почему-то внушать себе, что сегодня, как это бывало не раз и как это было всего на прошлой неделе, казнь будет снова отложена; Сакко и Ванцетти не умрут. Правда, подумал он, вор Селестино Мадейрос все равно будет казнен; однако, хотя эта казнь и сулила ему много неприятных хлопот, ему не придется так расстраиваться, как если бы речь шла о казни Сакко и Ванцетти.

Подумав об этом, начальник сразу почувствовал себя гораздо лучше, и чем дольше он убеждал себя в том, что казнь непременно будет отложена, тем больше ему казалось, что так действительно и будет. Настроение его исправилось, он повеселел, заулыбался и объявил жене, что, по его мнению, казнь будет непременно отложена.

Начальник тюрьмы принадлежал к той породе людей, которые не позволяют себе волноваться, потому что жизнь не дает им поводов для приятного волнения и редко сулит им радости впереди. Жена его была удивлена, заметив его возбуждение и услышав, с какой уверенностью он утверждает, что казнь непременно будет отложена.

– Но зачем же ее снова откладывать? – простодушно спросила она.

Он проглотил ответ, который напрашивался сам собой. Ему хотелось сказать: «Казнь будет отложена потому, что всякому, знакомому с этим делом, ясно, что двое итальянцев ни в чем не виноваты». Но он не рискнул сказать это даже своей жене.

Он счел, что подобное замечание слишком бы его обязывало. Ведь он постоянно твердил, что вина или невиновность заключенного вовсе не касаются начальника тюрьмы; поэтому он беспристрастно изложил своей жене кое-какие подробности дела Сакко и Ванцетти, напомнив ей, что имеются некоторые основания сомневаться в виновности итальянцев.

– Но как можно все это пережить? – удивилась жена. – Ведь процесс длится семь лет. И все время – казнь и отсрочка, казнь и отсрочка. По-моему, куда легче было бы положить всему этому конец. Я лично не могла бы этого вынести.

– Покуда человек жив, он надеется.

– Не понимаю, – сказала жена. – Ведь все так хорошо отзываются об этих людях!

– Очень симпатичные люди. Такие не часто встречаются. Да, непонятно. Подумать только – такие милые, добрые люди! Тихие, вежливые. Ни разу не слышал от них грубого слова. И на меня не в претензии. Я даже спрашивал Ванцетти, не сердится ли он на меня. Он говорит, что я тут ни при чем и что злость не по адресу неразумна.

– Очень странно все это, – заметила жена.

– Почему же странно? Все это довольно обычно… Однако очень милые люди…

– А говорят, что анархисты…

– Что мы в сущности знаем об этих самых анархистах? – перебил ее начальник. – При чем тут анархисты? Понятия не имею о всяких там анархистах, коммунистах, социалистах… Может быть, Сакко и Ванцетти и то, и другое, и третье. Может, они исчадие ада. Я только говорю, что по ним это не заметно. Когда с ними разговариваешь, кажется, что такие люди ни при каких обстоятельствах не могут совершить убийства. Во всяком случае, такого убийства, в каком их обвиняют. Подобные преступления совершают только бандиты. Те могут хладнокровно пристрелить человека, как собаку. А эти двое – совсем не такие. Не знаю, как тебе объяснить, но они оба очень душевно относятся к жизни вообще. Они не могли бы вот так просто убить. Имей в виду, это строго между нами, я не хочу, чтобы мои слова были взяты на заметку. Но я-то уж знаю, что такое убийца, поверь мне!

– Ну, положим, убийцы бывают разные, – возразила жена.

– Ну, вот видишь, и ты туда же. Да я тебя и не виню. Все вы так. Удивляетесь: как же их могли осудить, если они не виноваты? Ведь именно это удивляет тебя, правда?

– Возможно, – призналась жена.

– Утром я зашел к Ванцетти, а он сидит тихо и мирно, как ни в чем не бывало…

Разговор их прервал надзиратель, который сообщил начальнику тюрьмы, что у Мадейроса истерика, и спросил, не разрешит ли начальник впрыснуть ему немного морфия. Начальник извинился перед женой, торопливо вытер рот салфеткой и пошел следом за надзирателем. По пути они зашли в тюремную больницу, прихватили врача и втроем направились к камере Мадейроса. Еще издали они услышали вопли, которые по мере приближения к камере становились все громче и пронзительнее.

Камера Мадейроса находилась совсем рядом с камерами Сакко и Ванцетти. Начальнику пришлось пройти мимо них, но на этот раз он даже не заглянул к ним в окошечко.

А Мадейрос лежал на полу; тело его корчилось и извивалось в конвульсиях. В его деле было записано, что он страдает эпилепсией, и в тюрьме у него был уже не один припадок. Начальник попытался заговорить с ним, но тот ничего не слышал; он кричал и колотил руками по каменному полу. Изо рта у него текла слюна, смешанная с кровью; его вид и пронзительные вопли вконец расстроили начальника.

– Тише, тише, – приговаривал он, – все уладится, мы ведь здесь, с тобой, успокойся же, все будет в порядке. К чему себя так изводить?

– С ним бесполезно разговаривать, – сказал врач. – Самое лучшее – это впрыснуть ему морфий. Вы разрешаете?

– Хорошо, колите, – сказал начальник. – Чего же вы ждете? Колите!

Они с надзирателем держали Мадейроса, пока врач впрыскивал ему морфий. Через несколько минут Мадейрос успокоился, сведенные судорогой мускулы расправились, и крики перешли во всхлипывание.

Начальник вышел из камеры. Его тошнило. Уверенность в том, что казнь сегодня снова будет отложена, почему-то улетучилась; наоборот, теперь он был совершенно уверен в том, что сегодня все будет кончено. Значит, тягостный день только начинался. Было всего лишь восемь часов утра. Не дай бог, чтобы весь день прошел таким образом. Право, он этого не вынесет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю