355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Говард Фаст » Подвиг Сакко и Ванцетти » Текст книги (страница 2)
Подвиг Сакко и Ванцетти
  • Текст добавлен: 21 мая 2018, 09:30

Текст книги "Подвиг Сакко и Ванцетти"


Автор книги: Говард Фаст



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Глава третья

Просто удивительно, какой интерес люди стали вдруг проявлять к Сакко и Ванцетти, – всем вдруг захотелось узнать о них хоть что-нибудь, узнать, кто они и как они выглядят. Но удивительно и то, как мало знали люди о Сакко и Ванцетти прежде, чем им пришло время умереть.

Год тысяча девятьсот двадцать седьмой был странным годом; это был год сенсаций, и заголовки в газетах теснили друг друга, крикливые и неистовые. Это было «самое лучшее из всех возможных времен», и Чарльз А. Линдберг впервые, в одиночку, перелетел через Атлантический океан, дав «Балтимор сан» право воскликнуть: «Он возвысил род человеческий!» Красотка Броунинг и ее стареющий супруг, папаша Броунинг[1]1
  Красотка Броунинг и папаша Броунинг – персонажи из американской скандальной хроники. (Все примечания принадлежат переводчикам).


[Закрыть]
, тоже возвысили род человеческий, а потом через океан перелетели Чемберлин и Левин[2]2
  Чемберлин и Левин – американские летчики.


[Закрыть]
, а Джек Демпси побил Шарки, а потом сам был побит Джинни Тэнни[3]3
  Джек Демпси, Шарки, Джинни Тэнни – боксеры.


[Закрыть]
.

Но Сакко и Ванцетти были не то коммунистами, не то социалистами или анархистами, словом, завзятыми бунтовщиками того или иного толка, и потому многие газеты в стране ни разу не упомянули о них до тех пор, пока им не пришло время умереть. Даже крупные газеты в Бостоне, Нью-Йорке и Филадельфии лишь изредка посвящали процессу строчку-другую. Ведь с тех пор, как началось это дело, прошло столько лет! «В конце концов, – могли бы сказать в свою защиту газеты, – дело Сакко и Ванцетти началось в 1920 году, а теперь идет уже 1927-й».

Близость смерти сделала сапожника и разносчика рыбы красноречивыми; даже молчание их было красноречиво. И с самого утра, с самого раннего утра 22 августа, в воздухе чудились звуки, запахи, дыхание смерти. И не странно ли, что в мире, где сотни и тысячи людей умирают невоспетыми и неоплаканными, смерть двух агитаторов вызвала такое волнение и превратилась в событие такой огромной важности? Но, как ни странно, дело обстояло именно так, и с этим приходилось считаться.

Все газеты знали, с какими заголовками они выйдут на следующее утро, но одних заголовков им было мало. Вот почему в это утро репортер пошел туда, где жила семья Сакко: жена и двое его детей. Репортеру сказали, что многие интересуются Ванцетти, но куда больше интересовал людей Николо Сакко. Дело Николо Сакко давало возможность покопаться в его личной жизни, и только дурак мог бы это упустить. Вот вам Сакко, ему всего тридцать шесть лет, а он уже стоит на краю великой зияющей бездны – один из немногих, кому выпало на долю знать точный час своего ухода в потусторонний мир. Репортеру сказали, что, по представлениям миллионов простых людей его страны, Николо Сакко, умирая, оставлял бесценные сокровища, ибо он был человек семейный.

У Сакко была жена и двое детей. Его жену звали Розой. Мальчик, которому еще не исполнилось четырнадцати лет, носил имя Данте. Девочку, которой не было еще и семи, назвали Инес. Репортеру сказали, что от него требуется статья, которая удовлетворила бы жадную потребность публики узнать личную жизнь Николо Сакко, и поручили повидать мать его детей. Репортер должен был выяснить, как себя чувствует она и как чувствуют себя дети.

Поручение его не обрадовало, и это не удивительно: будь он даже бесчувственным, как камень, ему нелегко было бы пуститься в такое предприятие. Но дело есть дело, и он отправился поутру в погоню за сенсацией, боясь, как бы его кто-нибудь не опередил. В восемь часов утра он постучался в дверь дома, где жила семья Сакко.

Роза Сакко подошла к двери, открыла ее и спросила, чего он хочет. Он поглядел на нее, и его вдруг охватило волнение. «Боже мой! – подумал он. – Как она прекрасна. Ведь это одна из самых прекрасных женщин, которых я видел в жизни!»

Было раннее утро. Ее еще не расчесанные волосы небрежно заколоты, и на лице ни пудры, ни румян. Возможно, она и не была так прекрасна, как показалось репортеру. Но он не ожидал увидеть ее такой. Она поразила его прямотой взгляда, ясностью карих глаз, пугающим спокойствием невыносимо грустного лица. Горе ее переливалось через край, как из переполненной чаши. В это утро, на взгляд репортера, горе и было красотой; он был так потрясен, что ему вдруг мучительно захотелось бежать. Его гнал страх перед неожиданно открывшейся правдой. Ремесло его было не в ладах с правдой, но, что ни говори, оно его кормило. Он остался и приступил к расспросам.

– Пожалуйста, уйдите, – сказала мать детей Сакко. – Мне нечего вам сказать.

Он попытался объяснить ей, что не может уйти. Разве она не понимает, что таково его ремесло и что это ремесло, быть может, самое важное на свете?

Но она не понимала. Она сказала ему, что дети ее еще спят. В каждом слове ее слышалось горе, говорить ей было трудно, но она попросила его не будить детей.

– Я не хочу их будить, – возразил он, оправдываясь. – Меньше всего на свете я хотел бы разбудить ваших детей. Но не разрешите ли вы мне зайти на минутку?

Она вздохнула, пожала плечами и, кивнув, впустила его.

Первое, что бросилось ему в глаза, это спящие дети. Потом он понял, что ничего, кроме них, он так и не увидел. Он был еще очень молод, этот репортер, ему не пристало сочувствовать детям какого-то итальянца-сапожника. Сам-то он ведь настоящий янки и сын самых подлинных, чистокровных янки. Он не только сам родился в Бостоне, – еще дед его родился в Бостоне, а прадед родился в Плимуте, штата Массачусетс, а прапрадед – в Салеме, того же штата Массачусетс.

И тем не менее он сумел увидеть, как спит маленькая девочка. В этом зрелище есть что-то необыкновенное, ничто в мире не может сравниться с ним. Спящая девочка, которой не исполнилось и семи лет – это прообраз всех снов об ангелах, которые когда-либо снились людям. А маленькая девочка лежала, разметав темные волосы по подушке, раскинув руки, и ее лицо было так спокойно в его безмятежной невинности. Даже дурные сны не тревожили ее этим ранним утром. В своей жизни она уже вдоволь насмотрелась дурных снов, – может быть, она перевидала их все до единого. Теперь ей снился электрический стул, но она видела его во сне по-своему, по-детски.

Во сне она видела стул в сиянии электрических огней; он весь горел и искрился в сверкающем блеске, а на этом стуле сидел ее отец, Николо Сакко. Этот плод ее детской фантазии родился из мучительных попыток проникнуть в неясный и пугающий смысл двух слов: «электрический стул», которые проникли в ее сознание, подслушанные случайно в разговоре взрослых, двух слов, которыми ее дразнили дети. Ей, конечно, не могло прийти в голову задуматься над тем, как бессовестно государство, заставившее маленькую девочку столкнуться с такой вещью, как электрический стул.

Слово «голодовка» ей тоже было трудно понять, и во сне она находила для него свое толкование. Ей снилось, что ей хочется есть, что ей так хочется есть, как никогда еще не хотелось. Недавно, когда ей приснился страшный сон о том, что она голодна, девочка проснулась в слезах. Матери не было дома, и брат Данте, взяв ее на руки, утешал ее и старался объяснить, что сон этот совсем не похож на то, что бывает на самом деле. «Видишь, – сказал он ей, – вот письмо от папы, тут сказано, как это бывает на самом деле».

Он пообещал прочесть ей письмо на другой день и, конечно, так и сделал. Она сидела, охватив колени руками, а брат читал ей письмо, которое написал ее отец. Вот что он прочел:

«Дорогой мой сын и товарищ!

С того самого дня, когда я видел тебя в последний раз, мне все время хотелось написать тебе, но моя долгая голодовка и боязнь, что я не сумею выразить мои мысли, все время меня останавливали.

Теперь я кончил голодовку и сразу же решил написать тебе; хотя у меня мало сил и я могу писать только понемножку, я все равно хочу это сделать до того, как нас снова переведут в камеры смертников. Я ведь убежден, что, как только суд откажет нам в пересмотре дела, нас снова туда переведут. И если ничего не произойдет между пятницей и понедельником, то они сразу же после полуночи 22 августа пропустят через нас электрический ток. Вот почему я пишу тебе с любовью и открытой душой, пишу такой, каким я был с тобой всегда.

Если я и прекратил голодовку, то сделал это только потому, что во мне не осталось больше жизненных сил. А я ведь устроил голодовку, борясь за жизнь, и продолжаю бороться сейчас за жизнь, а не за смерть.

Сын мой, не плачь, будь сильным, чтобы утешить мать, а когда ты захочешь отвлечь ее от душевного горя, сделай то, что я обычно делал сам: поведи ее далеко за город. Там вы будете собирать полевые цветы, отдыхать в тени деревьев, наслаждаясь гармонией журчащего ручья и мирной тишиной природы. Я уверен, что ей будет очень хорошо, а значит, и ты будешь счастлив. Но запомни, Данте, запомни: помогай слабым, которые просят о помощи, помогай обездоленным и гонимым – это твои лучшие друзья, твои товарищи; они борются и гибнут за радость и свободу для всех бедняков, как боролись и погибли отец твой и Бартоло Ванцетти. В этой жизненной борьбе ты поймешь, что такое любовь, ты полюбишь люден и будешь любим ими.

Сколько я передумал о тебе, когда сидел в тюремной камере, прислушиваясь к пению и нежным голосам детей, игравших в сквере! Их голоса несли с собой жизнь и радость свободы сюда, за эту стену, где замурованы трое заживо погребенных людей. Дети всегда напоминают мне о тебе и о твоей сестре Инес, – мне так хотелось бы видеть вас всегда. Но все же хорошо, что ты не приходил в камеру смертников, что ты не видел ужасного зрелища: троих людей, ожидающих казни, – не знаю, какой бы отпечаток остался на твоей юной душе. А с другой стороны, если бы ты не был так впечатлителен, тебе было бы полезно сохранить в памяти, а когда ты вырастешь – бросить в лицо всему свету позорное воспоминание о том, как жестоко и несправедливо умоет преследовать и казнить эта страна. Да, Данте, они могут умертвить наше тело, и они это сделают, но они не могут уничтожить наши идеи, которые мы оставляем в наследство будущим поколениям.

Данте, прошу тебя еще раз: люби мать и в эти горестные дни будь самым близким человеком на свете ей и дорогим нашим друзьям; я уверен, что твое мужественное сердце и душевная доброта поддержат их. Не забывай меня, люби и помни своего отца хоть немножко, ведь я так люблю тебя, сынок, так много и часто о тебе думаю.

Передай самый братский привет всем нашим близким, мою любовь и поцелуи маленькой Инес и маме.

Обнимаю и целую тебя от всего сердца.

Твой отец и товарищ.

Р. S. Бартоло шлет тебе самый сердечный привет. Надеюсь, мать поможет тебе понять это письмо: я мог бы написать, его куда проще и лучше, если бы чувствовал себя здоровее. Но я так ослабел».

Хотя маленькая девочка не все тут поняла, а брат, жалея ее, кое-что опустил при чтении, – письмо все равно привело ее в трепет. И она попробовала придумать какие-то слова; ей так хотелось сказать их отцу!

Едва смятение ее чувств улеглось, как пришло другое письмо, на этот раз адресованное ей, с обращением: «Моя дорогая Инес!» Отец сам заговорил с ней. Ведь каждое слово его письма означало, что он разговаривает с ней.

«Я так хотел бы, чтобы ты могла понять то, что я тебе скажу! Как жаль, что я не умею писать совсем, совсем просто, – ведь мне страстно хочется, чтобы ты услышала биение сердца твоего отца, так сильно любящего тебя, моя дорогая малютка.

Как трудно рассказать тебе все так, чтобы ты поняла, – ты ведь совсем еще маленькая, – но я постараюсь вложить всю душу в мои слова, чтобы ты почувствовала, как ты мне дорога. Если это не удастся, я знаю, ты спрячешь мое письмо и перечтешь потом, когда станешь старше. Тогда ты вникнешь в мои слова, почувствуешь ту глубокую неясность, с которой я пишу тебе.

В моей жизни, полной борьбы, самой дорогой мечтой, самой сладостной надеждой было поселиться с тобой, с твоим братом Данте и с мамой в маленьком домике, слушать твой простодушный лепет и радоваться твоей неясной привязанности. Сесть с тобой рядом возле дома под тенистым дубом и учить тебя, как надо жить, как читать и писать, следить за тем, как ты бегаешь по зеленым полям, хохочешь, поешь, срываешь цветы и прячешься за стволами деревьев, перебегая от одного из них к другому, от прозрачного, быстрого ручья – в объятия твоей матери.

Я знаю, какая ты добрая и как ты любишь маму, Данте и всех наших близких, и я верю, что ты любишь и меня немножко, – ведь я так люблю тебя, что больше любить нельзя. Ты не подозреваешь даже, как много я о тебе думаю. Ты живешь в моем сердце, в моих мыслях, в каждом уголке этой мрачной, голой камеры, в облаках, что бегут за окном, во всем, что видит мой взор.

Передай мой горячий отеческий привет всем друзьям и товарищам, а особенно – нашим близким. Брату и матери передай любовь и поцелуи.

Прими самый горячий поцелуй и безграничную нежность от того, кто так любит тебя и скучает по тебе.

Горячий привет всем вам от Бартоло.

Твой отец».

Пока отец разговаривал с ней, она сидела, закрыв глаза, и старалась увидеть его лицо, движение его губ и усмешку, которая иногда появлялась в его глазах даже в тюрьме.

Но все это, однако, было в прошлом. По календарю взрослых с тех пор прошло всего несколько дней, но по исчислению маленькой девочки и по тому, как для нее бежало время, все это случилось давным-давно. Сейчас, ранним утром, она безмятежно спала наедине со своими снами и воспоминаниями, – кто знает: горькими или радостными?

– Уйдите, пожалуйста, – попросила репортера ее мать.

Молодой человек снова взглянул на детей и ушел. Он был не в силах оставаться дольше. Он ушел и, шагая по дороге, пытался составить в уме заметку о том, что он видел. Его тревожил и мучил рой мыслей, внезапно, без спроса нахлынувших на него, и он не умел в них разобраться.

Никогда прежде он не чувствовал такой потребности понять, какие силы движут бедным разносчиком рыбы и работягой-сапожником, которые были оба не то анархистами, не то коммунистами или чем-то в этом роде. Такие люди появлялись неизвестно откуда и, как ему казалось, шли стороной от того мира, в котором он жил. Они вступали на свой путь, и этот путь приводил их к насильственной смерти, в тюрьму, к голодовке, на электрический стул; такой конец был приуготовлен подобным людям. Они не были обитателями его мира и не затрагивали его совести.

И вдруг они стали обитателями его мира и делом его совести. Как-то раз он гулял с девушкой и по-мальчишески хвастал ей, с какими необыкновенными историями приходится сталкиваться газетчику. Да, в это утро он столкнулся с одной из таких историй. Расскажет ли он о ней когда-нибудь кому-нибудь в том же хвастливом, мальчишеском тоне? Конечно, если бы он смог рассказать о ней, значит он смог бы и написать заметку, а ему это надо сделать.

Но о чем же ему писать? Он чувствовал как-то смутно и в какой-то степени трагически, что на спокойных и прекрасных лицах спящих детей была написана повесть, которой он еще нигде не читал и никому не рассказывал.

Школьные воспоминания подсказали ему, что «Данте» было именем итальянского поэта, хотя он никогда не читал Данте. Но его удивляло, почему итальянский сапожник назвал девочку Инес? Недоумение сменилось мыслью о том, что этот ребенок, по-видимому, родился, рос и прожил свой маленький век в те семь лет, которые Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти провели в тюрьме.

Репортер был потрясен: то, что пережил он сегодня утром, поразило его все же менее сильно, чем эта простая мысль.

Он стал другим и никогда уже больше не будет таким, каким был прежде. В нем родилось предчувствие горьких перемен. Он слишком близко подошел к смерти и – через нее – к жизни. Она отняла у него юность.

Глава четвертая

Около девяти часов утра 22 августа профессор уголовного права – одновременно он был и одним из виднейших адвокатов штата Массачусетс – пересекал лужайку перед зданием юридического факультета, где он должен был прочесть свою шестую и последнюю лекцию летнего семестра. Ему впервые приходилось читать лекции летом. Пока тянулись томительные жаркие дни, он разрывался между желанием как следует отдохнуть где-нибудь в горах или на взморье и чувством облегчения, что он остался здесь, в Бостоне, и может следить за последними стадиями процесса Сакко и Ванцетти.

В душе он изредка позволял себе признаться, как много значило для него это дело, – а ведь признаваться в этом даже самому себе было небезопасно. Когда же то или иное событие вынуждало его подумать, что процесс Сакко и Ванцетти стал основной движущей силой его повседневного существования, он едва сдерживал ярость против тех сил, которые определяли ход этого процесса. И это волновало его, пожалуй, больше всего, ведь еще в молодости он приучился решительно подавлять в себе приступы гнева.

Но в то особенное, такое спокойное и такое трагическое утро ярость его хоть и не прорывалась наружу, но распирала его, как туго сжатая стальная пружина. Накануне вечером он узнал, что ректор университета, который возглавлял Совещательную комиссию при губернаторе штата по делу Сакко и Ванцетти, в крайне неприятных выражениях высказался об участии профессора в этом деле.

Говоря о нем, ректор назвал его «этот еврей» и заявил, что пыл, с которым евреи ринулись на защиту «двух итальянских коммунистов», сам по себе очень подозрителен.

В том, что ректор университета не любит евреев, не было ничего нового или неожиданного. С первых же дней своего пребывания в университете профессор неизменно ощущал подчеркнутую неприязнь ректора к людям его национальности. Правда, надо сказать, что ректор питал почти такую же неприязнь и к другим национальным меньшинствам Соединенных Штатов, и если его нелюбовь к евреям выражалась чаще и резче, это происходило потому, что ему труднее было закрыть двери университета перед ними, чем перед представителями некоторых других национальностей.

Торопливо пересекая лужайку, профессор с горечью думал об этом. Он не мог забыть также и о своей наружности, что беспрестанно задевало его чувствительность. Всего того, чем обладал ректор университета, недоставало профессору уголовного права: профессор не был янки; он даже не был американцем по рождению; не был он голубоглазым, не был и аристократом по виду. Когда он разговаривал, к его речи примешивался отзвук чужого языка. Острый взгляд его темных продолговатых глаз скрывался за толстыми стеклами очков, а большая голова была неловко посажена на тонкой шее. Даже если бы он сумел вытравить из сознания навязчивую мысль о своей внешности, город Бостон 1927 года этого бы ему не позволил.

«Пусть так, – говорил он себе в то утро, проходя по лужайке, – я – еврей. И вот сейчас этот еврей совершит поступок, может быть, смелый, а может быть, и глупый – он посвятит последнюю лекцию своего курса процессу Сакко и Ванцетти».

Решение, которое он принял вчера вечером, утешало его и разжигало в нем гнев. На юридическом факультете все знали, что блестящий, уничтожающий памфлет, который профессор опубликовал в защиту Сакко и Ванцетти, привел в негодование ректора университета. Ректор счел этот поступок не только неразумным, – он воспринял выступление профессора уголовного права и как выпад против него, ректора, лично. Ректор университета по-своему понимал создавшуюся ситуацию. Он видел, что эти безоружные и беззащитные бунтовщики, ожидающие своей смерти, обладают необъяснимой силой, поднявшей на их защиту полмира. Их таинственная сила приводила его в ужас. И он не мог понять, как профессор уголовного права, который и без того его раздражал, не замечает этой силы, а видит перед собой лишь двух покинутых всеми людей, ожидающих своего конца.

Войдя этим утром в здание юридического факультета, профессор встретил трех дожидавшихся его репортеров. Не тратя времени даром, они тут же стали допытываться, правда ли, что его последняя лекция из цикла памяти Роджера Вильямса[4]4
  Вильямс Роджер (1607–1684) – общественный деятель Новой Англии в период английского колониального владычества. За свои выступления в защиту свободы совести, против вмешательства государства в религиозные дела был в 1635 г. осужден особым судом Массачусетса к изгнанию. Основал город Провиденс, положив начало поселениям колонистов в штате Род-Айленд. Вильямс считается основателем штата Род-Айленд.


[Закрыть]
будет посвящена делу Сакко и Ванцетти.

– Правда, – отрезал профессор сухо и нелюбезно.

– Не расскажете ли вы нам что-нибудь об этой лекции или о заключении Совещательной комиссии, профессор?

Они имели в виду комиссию, возглавляемую ректором университета, которая была назначена губернатором штата для окончательного заключения по делу Сакко и Ванцетти.

– Мне нечего вам рассказывать, – ответил профессор. – Если хотите послушать лекцию, войдите в аудиторию. Двери для вас открыты. А никаких сообщений я вам делать не стану.

Приглашение было великодушным, и они последовали за профессором в аудиторию. Там уже собралось около трехсот студентов – почти все слушатели факультета. Для летнего семестра лекции профессора уголовного права посещались очень неплохо. Острый ум и язвительная ирония, за которые его так побаивались и не любили одни, завоевали ему почтительное восхищение других.

«Во всяком случае, – подумал он, занимая свое место на кафедре, – студенты не питают ко мне отвращения».

Он облокотился на кафедру и скользнул взглядом по возбужденным молодым лицам. Аудитория была старомодной, построенной в виде амфитеатра. Профессор стоял как бы на дне его, а вокруг, до самого потолка – ряд за рядом – возвышались истертые скамьи, на которых сидели студенты; они вынули свои блокноты и приготовились записывать лекцию; многие из них сидели, подперев подбородок, и глядели на него сосредоточенно и пытливо.

«Во всяком случае, – продолжал размышлять профессор, – я никогда не навевал скуку, а если у меня и есть неистребимая жажда к самоуничтожению, она, по-видимому, доставляет мне удовольствие. Правда, она раздражает ректора университета не меньше, чем другие мои качества, – ведь ректор так старательно избегает всяких треволнений». Впрочем, сейчас уже даже и это не играло роли, ибо, размышляя о деле Сакко и Ванцетти и о своем собственном отношении к нему, профессор пришел к некоторым весьма важным выводам.

Сначала перед профессором встал вопрос: нужно ли ему вообще иметь свою точку зрения на это дело – какую-нибудь точку зрения? Следует ли ему признать, что обвиняемые виновны, или, наоборот, отрицать, что они виновны, а может быть, на худой конец, лишь сожалеть о том, что некоторые детали ведения процесса были не совсем на высоте?.. Много месяцев кряду его терзала тревожная мысль – искать ли ему свою точку зрения в этом вопросе, пойти ли ему на то, что его могут припутать к красным, больше того – назвать красным? В конце концов в результате мучительной борьбы с самим собой он решил изучить все обстоятельства дела самым тщательным образом.

Он отлично помнил, как подошел к этому решению и как он его принял. Ведь это решение обусловило вое, что затем последовало. Он действительно тщательно изучил все обстоятельства процесса. Может быть, он сперва собирался заглянуть в дело Сакко и Ванцетти лишь мельком; но кончилось тем, что он погрузился в него целиком, и ему пришлось принять и второе решение – ответить на вопрос: «Виновны они или не виновны?»

Когда он ответил и на этот вопрос, следующий шаг был сделан куда быстрее. Он знал, чем грозит ему этот шаг, и боязнь последствий владела нм долгие дни и недели. Профессору нелегко было добиться в жизни успеха; ему пришлось завоевывать новую страну, новый язык, чуждых ему людей, узнать неведомый раньше стыд и неиспытанное прежде презрение. И он прошел через все это.

Приняв решение, он понял, что ему, быть может, придется потерять все, что он отвоевал, все, чего он достиг; тем не менее он сказал себе прямо и чистосердечно: «Трудно жить в мире, построенном на лжи. Человек может стать лжецом, но лично я в таком качестве чувствую себя неуютно. Может быть, я когда-нибудь и стал бы влиятельным судьей или очень богатым адвокатом. Кто знает, чем я стану теперь, но я буду чувствовать себя не так неуютно».

И тогда он сел и написал свой памфлет о деле Сакко и Ванцетти.

Все это профессор вспомнил сейчас, глядя на юные лица. Он собрался с мыслями и разложил свои записи, чтобы начать лекцию. Взглянув на часы над дверью, он заметил: было ровно девять часов и одна минута. Он откашлялся, кивнул своей большой головой и постучал карандашом по кафедре.

– Итак, – сказал профессор, – мы приступаем к последней из наших лекций, посвященных теории судебных доказательств. Мы рассмотрели ряд дел, взятых, если можно так выразиться, из чертогов судейской славы… а подчас и бесславия. Все эти дела принадлежат прошлому. Но сегодня я осмелюсь подвергнуть разбору дело, которое принадлежит настоящему. Тот факт, что сегодня двадцать второе августа, подчеркивает значение моей лекции, а также, и избранного мною предмета. Сегодня – день, назначенный губернатором штата для казни Сакко и Ванцетти: двух итальянцев-агитаторов, которые ожидают своего конца в камерах смертников.

Найдутся люди, которые сочтут не только бестактным, но и непозволительным, что за несколько часов до исполнения смертного приговора я подвергаю анализу доказательства, на основании которых были осуждены два человека. Но я не встал на этот путь необдуманно и не считаю это ни бестактным, ни непозволительным. Изучение истории должно иметь дело не только с мертвыми, но и с живыми. Хороший юрист сознательно включается в ход исторических событий.

Уместно и то, что такой теме посвящена заключительная лекция из цикла памяти Роджера Вильямса. Слишком часто мы произносим имена, не думая об их значении и не вникая в то, что с ними связано. Роджер Вильямс посвятил свою жизнь борьбе против всякого принуждения – как церковного, так и государственного – в делах человеческой совести, и потому его помнят и будут помнить до тех пор, пока существует наша страна. Это налагает известную ответственность на всякого, кто решился участвовать в чтениях имени Роджера Вильямса. Свобода совести – не пустые слова. Это образ жизни, за который надо бороться неослабно и упорно. Опасности грозят каждому, кто хочет сражаться за человеческое достоинство; но награда соразмерна дерзанию.

Сегодняшний день не похож на другие дни. Он не похож ни на один день, который я могу припомнить в своей жизни. Сегодняшнему дню суждено остаться в памяти людей, ибо сегодня готовят жестокий удар всем, кто любит справедливость и искренне верит в свободу совести. Вот почему то, что я собираюсь сказать, приобретает особое значение.

Тут профессор оглядел аудиторию. Почти все лица выражали нетерпение и внутреннюю тревогу. Да и он сам волновался все больше и больше; все силы его были напряжены, и он чувствовал, что тело его покрывается испариной. Профессор, зная по опыту, что к концу лекции он совершенно обессилеет, стал говорить медленно и раздельно:

– Я хочу начать с обзора некоторых обстоятельств данного процесса. В отведенное нам время мы, конечно, не можем воспроизвести все дело полностью. Но я убежден, что в общих чертах вы с ним знакомы. Наша задача заключается в том, чтобы рассмотреть факты в свете определенных норм и практики судебных доказательств. Постараемся это сделать.

Как вы знаете, события, которые привели к предстоящей казни, произошли немного более семи лет назад, пятнадцатого апреля тысяча девятьсот двадцатого года, в городе Саут-Брейнтри, штата Массачусетс. В этот день кассир Парментер и охранник кассира Берарделли были застрелены двумя вооруженными людьми. В качестве оружия были применены револьверы. Кассир и охранник несли два ящика, в которых находилась заработная плата рабочих и служащих фабрики Слэйтера и Моррила в сумме 15 776 долларов и 51 цент. Деньги несли по главной улице города из помещения конторы фирмы на фабрику. В момент убийства к месту преступления подъехала и остановилась машина, в которой находилось еще два человека; убийцы бросили ящики с деньгами в машину, вскочили в нее и скрылись с большой скоростью. Машина, которой пользовались для совершения грабежа, была через два дня найдена в лесу на некотором расстоянии от Саут-Брейнтри; полиция обнаружила следы машины меньшего размера, которые вели от этого места. Иными словами, другая машина встретила машину преступников, они пересели в нее и скрылись.

В это самое время полиция вела следствие по делу о сходном преступлении, совершенном неподалеку – в городе Бриджуотер. Сходство между тем и другим преступлением заключалось в том, что в обоих случаях убийцы пользовались машиной и в обоих случаях свидетели высказывали предположение, будто преступники – итальянцы.

Таким образом, в руках полиции оказалась какая-то нить, ведущая к виновникам убийства: ищут итальянца, владеющего автомашиной. Поскольку в одном из этих преступлений – в бриджуотерском – машина уехала по направлению к Кочезетту, полиция пришла к вполне допустимому предположению, что итальянец, владелец машины, живет в этом городе.

Здесь я должен заметить, что такое предположение могло быть отнесено к любому промышленному городу Новой Англии[5]5
  Новая Англия – старинное название северо-восточной части США, бывшей в XVII–XVIII веках английской колонией. Новая Англия включает шесть штатов: Мэн, Нью-Гэмпшир, Вермонт, Массачусетс, Род-Айленд и Коннектикут.


[Закрыть]
ибо каждый промышленный город в нашем краю населяет значительное число итальянцев, а по закону средних чисел по крайней мере один из итальянцев в каждом городе может быть владельцем машины. Но это не смутило полицию. Она обнаружила в Кочезетте итальянца, по фамилии Бода, который являлся владельцем машины.

Опуская кое-какие подробности, переходим к новому месту действия – к гаражу некоего Джонсона, где была найдена машина Бода, доставленная туда для ремонта.

Полиция установила слежку, чтобы выяснить, кто придет за этой машиной. Вечером пятого мая, то есть через три недели после преступления, за машиной действительно явились четверо – Бода и трое других итальянцев.

Следует остановиться на обстановке, в которой произошли эти события, а также коснуться того представления об окружающем мире, которое имел в то время любой итальянский радикал. Я говорю – итальянский радикал потому, что, по сути дела, именно этот термин приложим как к Сакко, так и к Ванцетти, кем бы мы их ни считали – анархистами, коммунистами или социалистами. Во всяком случае, они были радикалами. В то время, весной тысяча девятьсот двадцатого года, жизнь радикала была не слишком привольной. Генеральный прокурор Пальмер предпринял массовые судебные преследования красных с целью их поголовной высылки из страны. Особенно жестоко обращались с радикалами иностранного происхождения; очень часто действия властей носили такой характер, с которым нам сегодня трудно примириться. Чтобы пролить свет на истинное положение вещей, напомню о деле некоего Сальседо – итальянца, печатника и радикала, – который содержался весной тысяча девятьсот двадцатого года по указанию министерства юстиции в заключении на четырнадцатом этаже здания на улице Парк-Роу в Нью-Йорке. Владелец машины Бода и его товарищи были друзьями печатника Сальседо. Четвертого мая они узнали, что искалеченный труп Сальседо был найден на тротуаре перед зданием на Парк-Роу – в результате насилия или несчастного случая он упал с высоты четырнадцатого этажа. Бода и его товарищи законно сочли, что и над ними нависла угроза. У них имелась радикальная литература; они решили, что нужно ее спрятать. У них были друзья, которые, по их мнению, тоже находились в опасности; их следовало предупредить. Для всего этого им понадобилась машина. Бода и его трое друзей пришли справиться, отремонтирована ли она. Им сказали, что машина еще не готова. Едва только они ушли, как миссис Джонсон, жена владельца гаража, тут же дала знать полиции об их приходе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю