412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гоце Смилевский » Разговор со Спинозой » Текст книги (страница 9)
Разговор со Спинозой
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 20:47

Текст книги "Разговор со Спинозой"


Автор книги: Гоце Смилевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Когда она будет ходить по площадям и улицам Флоренции и Милана, бездомные дети будут тянуть ее за рукава, узнавая по мрачному взгляду, которым она встречает их, что именно она опустошит свои карманы, чтобы наполнить их протянутые руки.

Однажды она даже спросит себя, могла ли она принять твою идею вечности только в качестве защиты от гнева, который мог бы появиться в ней и обратиться на тебя, как спасение от ненависти к тебе из-за обманутых ожиданий – «Разве это не просто страх, что, если я не принимаю его стремления к вечному, я буду ненавидеть его, потому что он не разделил со мной преходящее?» – скажет она себе однажды утром в Венеции, задумчиво глядя на отражение в воде канала своего постаревшего лица.

Она умрет в 1709 году, глядя, как в ее ладони вянет только что сорванный желтый цветок, в Риме, Вечном городе.

Сон

Той ночью мне приснился сон, это случилось в первый раз после смерти матери. Во сне я видел себя. У меня был пустой взгляд. Вокруг меня летала птица. Я протянул руку, и она села мне на ладонь. Я смотрел, как она медленно умирает, трепыхаясь у меня в руках. Потом она моментально сгнила, ее начали есть черви. Я хотел стряхнуть ее с руки, бросить на землю, но не мог. Она будто прилипла ко мне. Я направился к дому, к нашему дому, к дому, с которого падала оранжевая краска. По дороге мне встретилось много людей, они предлагали мне птиц.

«Возьми их, – говорили они, – они для тебя».

Я на них не смотрел. Я бежал к дому, я хотел освободиться от мертвой птицы у меня на руке. Я вошел в дверь, но вместо того, чтобы оказаться в комнате, обнаружил себя на крыше.

Посмотрел вниз. Перед домом, между воротами и каналом, на большой красной кровати лежала мать.

«Ты очень состарился, – сказала она мне. – Теперь ты выглядишь старше меня».

«Я спрыгну», – сказал я.

«Не смей, – сказала она. – Если ты спрыгнешь, то останешься живым. Стой там», – и она отвернулась в другую сторону, к каналу, чтобы не видеть меня.

Я не прыгнул. Я проснулся. Долго стоял, сжав голову ладонями. Мои руки пахли то акацией, то мертвой птицей.

Я чувствовал, что в этот момент мне нужен кто-нибудь, с кем я мог бы поговорить. Нет, я не хотел говорить ни о субстанции и сущности, ни об атрибутах и модусах. Я хотел говорить о некоторых очень простых вещах. Я представлял себе Клару Марию, стоящую у окна. Я мог бы спросить ее, что она думает о природе аффектов или о сходстве и различиях между вторым и третьим типом знания. Но я не хотел говорить о таких вещах. Не то чтобы я не мог высказать их, просто они не приходили мне в голову.

«Сколько стоит килограмм рыбы?» – спросил я.

«Не знаю, – ответила она. – Я не ем рыбу. Я не могу есть то, у чего есть глаза, – сказала она. – Теодор иногда говорит мне: если ты не можешь есть то, у чего есть глаза, то ешь кротов».

«Как Теодор?»

«У него волдыри на ногах. Много работает. Принимает пациентов».

«А ты?»

«У меня нет волдырей», – говорит она и смотрит себе на ноги. Она босая.

«Как дела?»

«Не знаю. Я давно уже не пахну парным молоком. – Она разглядывает свои пальцы. – Теперь мне кажется, что я понимаю, что означают эти слова из „Анатомии меланхолии“: Исчезновение необходимого существа продолжает отнимать у меня самую ценную часть меня самой: я рассматриваю это как рану или лишение, но все же обнаруживаю, что моя мука – всего лишь только отложенная ненависть или желание присвоить то, что я храню для кого-то или чего-то, что меня предало или оставило».

Она смотрит на меня и улыбается. «Ты снился мне, – говорит она. – Ты сидишь в углу со своей матерью и разговариваешь с ней». «Я вам не мешаю?» – спрашиваю я. – «Нет, – говорит твоя мать, – мы все равно не вечны. А ты молчал… И сейчас молчишь».

«Я знаю. Надо бы что-то сказать. Но я не знаю что». – И я опять промолчал, а она исчезла.

Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, и поэтому я оправдывал появление Клары Марии в своих мыслях, хотя мне было страшно видеть ее так ясно открытыми глазами.

Иногда в моей комнате появлялся Иоганн. Чаще всего он молчал, и я не решался у него что-либо спросить, хотя я хотел узнать о нем так много всего. Однажды он сказал мне:

«Бывают моменты, когда одежда мешает телу настолько же, насколько иногда человеку мешают мысли».

Он медленно раздевался, наблюдая за признаками волнения на моем лице. Он подошел ко мне, взял мою руку и положил ее себе между ног.

«Ты думаешь, что бесконечность тверже моего фаллоса?»

И в тот момент, когда я попытался сравнить бесконечность и фаллос, он исчез.

Однажды вечером, когда я сидел на полу в углу, рядом со мной села мама.

«Это очень странно», – сказал я ей.

«Что?» – спросила она.

«То, что я тебя воображаю, – сказал я. – Не думай, что я сумасшедший, раз я с тобой разговариваю, а тебя здесь нет», – сказал я.

«Не беспокойся, – сказала она, – я так не думаю. Какая мать подумает такое о своем ребенке – хоть он и сумасшедший, он все равно ее».

«Странно, что я вижу тебя так ясно», – сказал я.

«Почему странно?» – спросила она.

«С тех пор как ты умерла, я не могу вспомнить твое лицо».

«Ты не хотел его вспоминать», – сказала она.

«Да. Не хотел вспоминать, – сказал я. – Ты сердишься на это?»

«Нет, – сказала она. – С чего мне сердиться?» Я молчал. «Тебе было тяжело, когда я умерла? – спросила она. – Ты был маленький, всего шесть лет».

«Я не помню, – сказал я. – А потом не хотел вспоминать. Я хотел забыть, что ты мертва». Она молчала. «Из Роттердама приехал дед. Наверняка он скорбел о тебе, но перед нами, детьми, он не плакал. Только глаза у него были красными. Но про тебя он не говорил. Он дал мне что-то, не помню, что-то из еды или одежды. Я не мог это взять. Протягивал руку, но пальцы не разжимал. Я думал, что все, что мне подарят, все исчезнет, я знал, что исчезнет. Как будто и не было. И именно поэтому я с самого начала хотел, чтобы ничего не было. Чтобы потом не страдать, когда я это потеряю. Поэтому мне захотелось найти что-нибудь вечное. Поэтому я решил влюбиться в Бога, а не в человека. И к тому же меня привлекали трупы. Только трупы. Я мастурбировал, думая о них. Днем я ходил в Theatrum Anatomicum, смотрел, как их вскрывают, а ночью думал о них. Живые тела меня не привлекали. До того дня, когда…»

Что-то зашуршало в другом конце комнаты. Там, возле окна, стояла Клара Мария.

«Я вам не мешаю?» – спросила она.

«Нет, – сказала мать. – Мы все равно не вечны».

«Но хоть бесконечны?» – спросил Иоганн, входя в комнату и закрывая за собой дверь.

«Нет, – ответила мать. – Смотрите, смотрите, как мы исчезаем».

И правда – они бледнели, становились все прозрачнее, превращались в воздух.

Я выдохнул, откинув голову назад, ударяясь затылком о стену, и все спрашивал себя: я сумасшедший, я сумасшедший, я сумасшедший?

Неужели я болен умом, спрашивал я, чувствуя болезнь тела. Я едва дышал, у меня давило в груди, ночами я кашлял, а потом прокалывал иглой вену, пускал себе кровь, как советовал врач.

Сеть

Чтобы спрятаться от безумия, ты сидишь и рисуешь. Потом, через годы после твоей смерти, когда Колерус, который писал книгу о тебе, придет в дом Хендрика ван дер Спейка, чтобы расспросить о твоей жизни, Хендрик вынет из ящика твои рисунки, и Колерус запишет: «Он сам научился рисовать и рисовал обычно тушью или углем. Я держал в руках кучу таких набросков – на них были портреты людей, которые его посещали или которых он случайно встречал. Среди других я нашел рисунок, на котором был изображен рыбак в рубашке, с сетью, переброшенной через правое плечо». Колерус внимательно рассматривает рисунок, но не замечает, что на нем нарисован не рыбак, а ты сам, и что-то, что переброшено через плечо, это не рыболовецкая сеть, а паутина.

* * *

Паутина была моей самой любимой из всех форм, с помощью которых можно было показать, как теряется во вселенной преходящее. Действительно, паутина обладает некоторым сходством с лабиринтом и древом жизни, но различия намного больше, чем сходства.

Лабиринт сделан человеком, который захотел стать Богом; древо жизни создано людьми, которые хотели знать, как у Бога идет процесс сотворения, сеть создана Богом. Нет, не смейся, паутина действительно создана Богом. Кто вытягивает эту нить из тела паука, которого несет ветер? Кто уносит паука и помогает ему связать нить с нитью, кто, как не Бог, вечная и бесконечная субстанция, учит паука плести сеть?

Древо жизни иерархично: существует деление на верх и низ, верхние сфироты ближе к небу, а нижние к земле; есть еще одно, на первый взгляд, интересное деление: мужской, женский и андрогинный столпы, но что с того – разве победа, отличие седьмого сфирота, принадлежит только мужскому принципу, разве слава, отличие восьмого сфирота, принадлежит только женскому принципу и разве красота только андрогинна, двупола? И в лабиринте есть иерархия: здесь нет верха и низа, как в древе жизни, здесь иерархия не определяет близость к небу или к земле; иерархия здесь – результат игры жизни и смерти: если ты идешь правильными тропами, которые приведут тебя к выходу из лабиринта, ты можешь продолжить свое существование, если ты выберешь неправильный путь – можешь найти смерть. И хотя у созданной пауком сети имеется средоточие, оно не является самым важным местом: каждая часть паутины – это центр сети.

И, наконец, вход и выход. Лабиринт имеет один или несколько входов, но всегда только один выход. В древе жизни точно известно, из какого сфирота можно войти и по каким тропам следует идти – есть только три направления, по которым можно отправиться от Кетер: к Хохме, Бине или Тиферету. А в паутине откуда ни начни, можно добраться куда угодно – каждая точка там одновременно и вход, и выход.

Поэтому я рисовал паутину, рисовал ее, наброшенную мне на плечи, на лицо, растянутую по небу.

И в тот год, как и во все остальные после смерти матери, с первых дней ноября я начал по ночам дышать тяжело и быстро, как человек, у которого что-то отнимают, который безвозвратно что-то теряет. Иногда, когда я пытался перевести дух, Иоганн ложился подле меня на кровать.

«Напиши мне письмо», – сказал он мне.

«Я не знаю твоего адреса», – ответил я ему.

«Адрес не важен. Ты просто напиши мне письмо», – сказал он и исчез.

Я встал, сел за стол и начал писать. Одной рукой я писал письмо, а другой рвал.

«Теперь ты знаешь, – иногда вечерами слышался мне голос Клары Марии, – теперь ты знаешь, почему всякий раз, когда мы играли в угадывание цитат, я заканчивала игру строками Овидия о Нарциссе».

«Знаю», – сказал я.

«И знаешь, почему я плакала тем вечером, прежде чем ты уехал из нашего дома, когда читала тебе стихи о нимфе Эхо».

«Знаю, – сказал я. – А тогда не знал. Если бы знал, я бы не влюбился, как Нарцисс, в какую-то тень. Он – в отражение своего тела; я – в отражение своего ума. И он, и я влюбились в отражения, в тени».

«Мне кажется, что от меня, как и от Эхо, не осталось ничего, кроме голоса и костей».

«Я слышу только голос», – сказал я ей.

«Скоро ты и его не услышишь», – сказала она, и после этих слов наступила тишина.

Я сидел один в комнате – была темная февральская ночь, я тяжело дышал, и мое дыхание напоминало мне о том, как умирала мать.

21 февраля 1677

Двадцать первое февраля, Спиноза, то самое число, когда тебя зачали ночью в Амстердаме сорок пять лет назад. Сегодня двадцать первое февраля, и опять ночь, только этой ночью ты умрешь. Предчувствуешь ли ты свою смерть, когда кашляешь, выпиваешь глоток молока, вкуса которого ты уже и не узнаешь? Ты хочешь поставить стакан на стол, но тебе кажется, что в руке у тебя ничего нет, как будто ты касаешься пустоты. Ты встаешь и идешь к окну. Открываешь его, думаешь: «На улице должно пахнуть зимой», но тебе в ноздри пробивается лишь какой-то горький запах. Помутившимся взором ты оглядываешь все вокруг: улицу, снег, крышу церкви, но все, что ты видишь перед собой – пусто. До тебя доносятся звуки, но они не трогают тебя; ты слышишь их, но не знаешь, что слушаешь. Ты чувствуешь беспокойство, Спиноза? Я знаю, что смерть – это последнее, о чем думает свободный человек, но, может быть, есть что-то, что заставляет тебя обернуться, посмотреть на то, что осталось позади тебя, или скорее на то, что могло остаться позади тебя, но не осталось, потому что ты ничего не сделал для этого. Чувствуешь ли ты грусть по несделанному, Спиноза? Ты оставляешь окно открытым и идешь к кровати.

Ты умираешь, Спиноза, и я должен оставить тебя наедине со смертью, потому что встреча со смертью всегда с глазу на глаз.

ЦЕНТР ПАУТИНЫ

Смерть

Я предчувствую свою скорую смерть. Я повторял это, хотя где-то в глубине души надеялся, что эти слова включают вероятность ошибки, я повторял это в тот вечер, когда смерть неумолимо приближалась ко мне. Да, сегодня вечером я умру, сказал я, вероятно, желая осознанием наступления конца избавиться от страха смерти, напугать страх.

Я чувствую, как все сильнее и сильнее болит в груди, и эта боль заставляет меня закрыть глаза, эта боль или сознание того, что я не могу видеть своими глазами то, что я должен видеть, или, может быть, страх смерти заставил меня заглядывать в темноту глазниц, и из этой темноты выныривает воспоминание о дне, когда я был отлучен, так же, как и сейчас, у меня болело в груди, но это была другая боль, тогда меня мучило отчуждение от тех, кто был близок ко мне по крови, а теперь меня мучит отчуждение от собственной крови, и, как и сейчас, мне казалось, что я теряю почву под ногами, но тогда я смело шагнул в новый день, и теперь я падаю на пол, тогда, в миг, когда я умирал, мне казалось, что я падаю в Ничто, где нет ни Вечности, ни Бесконечности, и я чувствовал себя настолько растерянным, настолько разбитым, что мне казалось, если я открою глаза, я увижу отделение собственной души от тела и что я буду стремиться удержать свое тело, чтобы сохранить себя в нем, хотя от него больше не было никакой пользы, органы чувств этого тела были уже мертвы, и от этого страха я закрывал глаза, падая на пол, в Ничто, в Конечное и Ограниченное.

Я падаю на пол и пытаюсь подняться, я встаю, и мне удается сесть на красную кровать, которая, возможно, уже не красная, время изменило ее цвет, так же как и цвет моей кожи, я кашляю, боль все невыносимей. Я ложусь на кровать и сворачиваюсь, как зародыш, и мои мысли бороздят воды памяти, как корабль быстро и легко бороздил воды, которые когда-то свивались в водовороты и не позволяли мне приблизиться к каждому моменту прошлого, и этот корабль устремлялся все дальше и дальше, торопясь вперед, а плывя, в сущности, назад еще до того, как я сбежал из жизни в философию, до того, как я отобрал у себя Иоганна из-за страха телесности, до того, как я со своими принципами сбежал от чувственности Клары Марии, перед отлучением, перед смертью матери, этот корабль плыл все быстрее и быстрее, собирая гальку прошлого в одну единственную мозаичную композицию, которая неодолимо напоминала о моем бытии, о моем настоящем я, том я, которое я искал всю свою жизнь и которое обнаружил в тот роковой миг.

Я лежу на кровати, свернувшись, как зародыш, слева от меня лежит моя жизнь, справа – смерть, я лежу и все сильнее внедряюсь в себя, ища место, где зарождается вечное и бесконечное, место, которое я никогда не видел в жизни, хотя искал его в каждый момент, когда писал, а тем более, когда размышлял о том, что написать, когда я думал о существовании, и теперь, когда я погружаюсь в собственную душу, погружаясь в собственное я, мне становится понятно, что вся душа – это место зарождения вечного и бесконечного, что душа существует только для того, чтобы выразить вечность и бесконечность, и одновременно я также понимаю, что эта попытка – абсолютно тщетная, потому что вечности и бесконечности не хватит, чтобы объяснить всю душу, а душа слишком мала, чтобы охватить вечность и бесконечность. В этот момент какая-то горячая боль поразила мое тело и мою душу, горячая боль, которая шла от осознания того, что невозможно объяснить душу вечностью и бесконечностью, и невозможно охватить вечность и бесконечность душой, но возможно телом, что душа исследует вечность и бесконечность с помощью тела, и тогда я, свернувшись, как зародыш, стал рассматривать части своего тела, я смотрел на пожелтевшие ногти, скрюченные пальцы, а затем горячая боль стала обжигающей и начала жечь меня, я подумал, что это конец, подумал, что расстаюсь с телом, я думал, что это момент прощания и с телом, и с возможностью нащупать вечность и бесконечность с помощью органов чувств, пройти по их краю. Я не чувствовал печали, уже не могло существовать никакой печали, все подошло к концу, я только думал, что все вокруг меня исчезло, все, что когда-либо мне хотелось, чтобы оно исчезло, чтобы я мог испытать себя в отдельности, и в тот момент я желал, если все еще мог желать, получить новый шанс на существование, как писатель, который написал плохую книгу и теперь хочет написать ее заново.

Я лежу на кровати, лежу в позе эмбриона, и я чувствую, как моя душа поднимается и опускается, пытаясь пробить мембрану моего тела, и в то же время желая укрепить эту мембрану, замедлить ее неотвратимый распад, я лежал, свернувшись, как эмбрион, понимая, что наступает момент, когда прямая линия моей жизни искривляется и превращается в окружность, при этом начало и конец соприкасаются и теряются друг в друге, я лежал, скрюченный, как зародыш, а моя мысль приближалась к моим самым ранним воспоминаниям, а потом уходила и дальше, шла к первым моментам моего существования, моя мысль двигалась между ног моей матери, вплывала в ее утробу, и я видел себя плавающим в водах материнского чрева, свернувшимся, как сейчас, с закрытыми глазами, как сейчас, свободным от вопросов, как сейчас; да, тогда впервые после отделения от материнской утробы у меня не было вопросов, потому что, собрав все образы своего прошлого в единой одновременности, я получил ответы на все вопросы, ответы без слов, и единственное, чего я хотел, это снова вернуться в утробу матери, родиться заново, но со всем знанием, которое я получил, пока лежал на кровати, свернувшись, как эмбрион; я верил в бесконечную радость существования, бытия, которое знает и ширину, и глубину, и вес своего собственного я, того я, которое всю жизнь скрывалось от меня в моменты, когда я упорно искал его и когда я был ближе всего к нему, мое собственное я пряталось за моей тенью, за моим голосом, за самой дальней точкой горизонта, и теперь, наконец, я вижу это свое я, сейчас, когда я лежу на кровати и чувствую, как остывает моя собственная кровь.

Рождение

Сейчас ночь, Спиноза, и я заканчиваю этот роман. Сейчас ночь, такая же густая, как и та ночь двадцать четвертого ноября, когда ты родился, той же ночью Рембрандт заканчивал «Урок анатомии доктора Тульпа». Сейчас ночь, Спиноза, и я чувствую себя каким-то безжизненным, таким же, каким, возможно, чувствовал себя Рембрандт, завершая свою картину; я медленно выпускаю бумагу из рук, и Рембрандт опускает кисть, Рембрандт опускает кисть в тот момент, когда он заканчивает то, с чего хотел начать, но что потом оставил напоследок – каплю крови между пальцами доктора Николаса Тульпа – последнее свидетельство того, что мертвец был когда-то жив, но самый живой в этот момент – ты. Ты самый живой, Спиноза, этой и в то же время той ночью, ты в этот момент только рождаешься, той и этой ночью: твоя мать лежит, раздвинув ноги, а твоя головка выходит из ее чрева, ее крик достаточно силен, чтобы долететь до дома, в котором Рембрандт делает шаг назад, оглядывает полотно и потом снова подходит к картине – нет, его не интересует весь «Урок анатомии доктора Тульпа», его зрачки направлены на каплю крови, на частичку души между пальцами доктора Тульпа. Тебя вынимают из утробы твоей матери, Спиноза, и тут, милый мой, появляюсь я, прибегаю откуда-то с ножницами в руке, с теми самыми ножницами, которые на картине Рембрандта держит Николас Тульп, я прибегаю ненадолго, только чтобы перерезать пуповину и снова исчезнуть на обороте страницы этой книги, желая тебе счастливой жизни.

Закончено 24 ноября 2002 г.

Почему Спиноза

Вместо послесловия

Действительно, почему именно Спиноза?

Писатель, кроме того, что постоянно пытается ответить себе, почему он вообще пишет, обязательно спрашивает себя, почему он пишет именно о том, о чем пишет. Да, почему именно Спиноза? Следующие несколько страниц – попытка найти ответ на этот вопрос.

Я знал, что напишу о Спинозе в тот момент, когда впервые услышал о нем – в гимназии, на уроке философии преподавательницы Горданы Гюрчиновской, и если бы я написал о нем тогда, я смог бы легко ответить: я пишу о нем из-за его (и не только его) одиночества. Да, тогда меня привлекла не его философия, меня привлекла его жизнь: отвергнутый мудрец, к которому запрещено приближаться евреям, и который зарабатывает на жизнь, шлифуя линзы. Это было тогда, а потом я забыл о Спинозе, потом писал о чем-то другом. Когда два года назад я вернулся к идее написать о нем, передо мной снова лежала моя гимназическая тетрадка по философии плюс еще целая куча книг. Сначала я читал только его сочинения, потом его биографии, которые писали его современники Jean-Maximilian Lucas и Johan Colerus и наши современники Margaret Gullan-Whur и Steven Nadler, а также письма Спинозы. В конце пришла очередь книг с толкованием его учения.

Gilles Deleuze, известный (и, вероятно, известнейший) интерпретатор философии Спинозы, писал в письме к Martin Joughin, переводчику его работы «Экспрессионизм в философии: Спиноза»: «What interested me most in Spinoza wasn’t his Substance, but the composition of finite modes»[2]2
  «В Спинозе меня больше всего интересовала не его субстанция, а состав конечных модусов».


[Закрыть]
(Joughin, M. Translators Preface in: Deleuze, G. Expressionism in Philosophy: Spinoza, Zone Books, New York, 1990).

Да, вот что могло заинтересовать романиста, а не только философа – не субстанция, не вечное, а именно ограниченные, преходящие модусы. Проще говоря, мы сами и то, что нас окружает. Только из-за того, что у философии и литературы разная природа, философа (в данном случае Делёза) интересуют ограниченные модусы Спинозы для «того, чтобы разглядеть в субстанции области имманентности, в которой действуют ограниченные модусы», а романиста интересует интерпретация философом Спинозой ограниченных модусов, потому что сквозь эту интерпретацию виден человек Спиноза. А человек Спиноза, судя по тому, что сказал философ Спиноза, отвращал свой взор от ограниченного и преходящего. В соответствии с тем, что написал Спиноза, мы могли бы предположить, что речь идет о лишенном страстей существе, которое разум ведет по гладкому (и довольно скучному) пути бытия. Но не все так «гладко» даже и на страницах его сочинений. Как отмечает Делёз в еще одной из своих книг, в которой он также рассматривает учение Бенто-Баруха-Бенедикта:

«The Ethics is a book written twice simultaneously: once in the continuous stream of definitions, propositions, demonstrations and corollaries, which develop the great speculative themes with all the rigors of the mind; another time in the broken chain of scholia, a discontinuous volcanic line, a second version underneath the first, expressing all the angers of the heart and setting forth the practical theses of denunciation and liberation»[3]3
  «„Этика“ – книга, написанная одновременно дважды: первый раз непрерывным потоком определений, предложений, демонстраций и следствий, развивающих великие спекулятивные темы со всем ригоризмом разума; в другой раз – разорванной цепью схолий, прерывистой вулканической линией, второй вариант скрывается под первым, выражая всю ярость сердца и выдвигая практические тезисы обличения и освобождения».


[Закрыть]
(Deleuze, Gilles. Spinoza: Practical Philosophy, transl. Robert Hurley, San Francisco: City Lights, 1988, pp. 28–29).

«Этика» написана дважды, говорит Делёз, и эта двойственность идет параллельно, но если она написана дважды, и если в некоторых ее частях преобладает разум, а в других «разорванная вулканическая линия», которая «выражает всю ярость сердца», значит, она была написана «двойным» человеком, который был глубоко внутренне раздвоен и в котором боролись разум и страсти, человеком, страдавшим от такого разделения. О страданиях Спинозы у меня на самом деле нет других доказательств, кроме портрета, написанного за несколько лет до его смерти. Но кто лучше расскажет о жизни человека, чем выражение его лица, особенно человека, который постоянно говорил о страдании как о негативном аффекте, и все же не мог его скрыть даже когда с него писали портрет?

Именно из-за этой двойственности Спинозы я решил разделить роман на первую и вторую части, результатом чего стал параллелизм по отношению ко всем определениям и формулировкам из «Этики», которые были представлены в первой и поставлены под сомнение во второй части. В первой части романа показан один Спиноза, мыслитель, типичный homo intellectualis, который во второй части превращается в homo sentimentalis; тот, кто в первой части мыслит, во второй части чувствует. Такая процедура привела к известному параллелизму между образами Спинозы и читателя: то, что читатель в первой части романа предчувствует, Спиноза во второй части сообщает.

Параллельны друг другу также и образы Клары Марии ван ден Энден и Иоганна Казеариуса. Связь Клары Марии с вечным/преходящим, а Иоганна с бесконечным/ограниченным была установлена в соответствии с тем, где эти персонажи (и не только персонажи – также и личности) закончили свою жизнь. Клара Мария умерла в Риме, в Вечном городе, а Иоганн (его книга по ботанике была издана посмертно) умер от дизентерии в Малабаре, Индия, до которой в те времена надо было ехать так долго, что, казалось, она находилась на краю света, на пороге бесконечности.

Раз уж мы заговорили о параллельности, стоит сказать, что Делёз находит ее и в философии Спинозы, как эпистемологической, так и онтологической. Эпистемологический параллелизм, говорит Делёз, устанавливается между идеей и ее объектом, в то время как онтологический параллелизм достигается среди всех модусов, которые излучаются в атрибут.

* * *

Мне кажется, что каждый писатель пишет и ради красоты. Тот, кто пишет, хочет написать прекрасную книгу. Мотив для всех произведений совершенно разный, но цель всегда одна. Говоря о Спинозе, многие часто замечали, что его философия настолько нацелена на этику, что полностью пренебрегает эстетикой. Его философии не хватает красоты; она стерильна и скучна, говорят они. Наверное, это так и есть. Но все же целью его философии является именно красота – красота существования. Спиноза надеялся, что его труды научат людей не только правильно мыслить, но и жить правильно (то есть: счастливо, спокойно и удовлетворенно), и мне кажется, что Спиноза был уверен, что их жизнь наполнится красотой, равной бесконечности и вечности. Но в его собственной жизни как раз отсутствовала именно эта красота: отлучение, изгнание, бедность, одиночество. Поэтому, когда я писал книгу «Разговор со Спинозой», у меня было очень четкое представление о том, почему я хотел написать такую книгу. Я хотел придать немного красоты одиночеству Спинозы. И поэтому я никак не мог по-другому закончить роман, кроме как пожеланием счастливой жизни – роман заканчивается тем, что Спиноза может вновь прожить свою часть времени. Возможно, именно такое стремление – скрасить чье-то одиночество, придает книге красоту с точки зрения обычного человека и отнимает у нее красоту с точки зрения ценностных критериев какого-нибудь критика – в романе нет иронии, отстраненности и цинизма, трех главных заповедей адептов постмодернизма, к которому данное произведение, конечно, не принадлежит. Это самое отсталое произведение, принадлежащее к презираемому нашим умным временем романтизму. Здесь сентиментальность противопоставлена рациональности.

* * *

Сначала я боялся, что не пойму философию Спинозы. Теперь я понимаю, что в итоге я, похоже, действительно не понял ее. Но это не страшно. Я, только начав писать, как я уже сказал, боялся, что неверно истолкую основные постулаты Спинозы, и тогда мой роман нацелится на Луну, а попадет в Солнце. Этот страх не давал мне покоя, пока я не прочитал книгу «The Encounter with Spinoza». Автор Pierre Macherey утверждал (и доказывал), что Делёз, величайший специалист по Спинозе, в нескольких ключевых местах ошибся. Я снова взял книги «Экспрессионизм в философии: Спиноза» и «Спиноза: практическая философия». Я перечитал их и наконец понял: цель Делёза – не какая-то абсолютная истина (которой, кстати, не существует), а игра. Делёз умеет играть словами, определениями, формулировками. Для него, очевидно, не важно быть полностью верным философии Спинозы, когда он ее интерпретирует – ему важно показать, что он ее понимает (пусть даже в первую очередь разумом, как это и подобает философу).

Тогда я счел, что и я могу поиграть – в романе нарушена хронология появления некоторых концепций Спинозы: когда он рассказывает о них Иоганну и Кларе Марии, эти концепции были еще в зародыше… Но, как я сказал, целью была игра, то есть повествование, история, и если в романе есть какая-нибудь ошибка в интерпретации учения Спинозы, то есть и оправдание этому – ах, да, тогда он еще не до конца сформировал эти свои представления, так что, возможно, в то время он именно так понимал субстанцию и модусы, аффекты и познание. Самую большую свободу я дал себе, когда Спиноза объяснял Кларе Марии субстанцию, атрибуты, сущность, вечные и бесконечные модусы, а также преходящие и конечные модусы как то: светящееся тело, свет, призмы, игру света… Это и было одной из задач – быть свободным и игривым и описывать вещи со своей точки зрения. Впрочем, так характеризует атрибуты и Жиль Делёз: разные атрибуты – это разные точки зрения на одно и то же. Мы все видим одно и то же – поток живых существ во времени и пространстве, только что каждое из них является атрибутом (точнее, наблюдателем, а иногда и рассказчиком) самого себя со своей собственной точкой зрения.

В любом случае, интерпретации Делёза мне очень помогли. До того, что иногда, работая над романом, у меня было ощущение, что книгу пишут три руки – две правые (Спинозы и моя) и одна левая (Делёз, говорят, был левшой).

* * *

В одной книге мне попалось на глаза заглавие другой, там только упомянутой, книги «Anatomy of Melancholy», автор Robert Burton, опубликованной в Лондоне в 1621 году. Я хотел, чтобы эта книга «появилась» в «Разговоре со Спинозой», я подумал, как было бы здорово привести несколько фрагментов книги, которая представляет собой именно анатомию меланхолии. В романе меланхолик растет в утробе матери, и в течение этих девяти месяцев другой меланхолик пишет «Урок анатомии доктора Тульпа». В то время я писал магистерскую диссертацию в Центральноевропейском университете в Будапеште. Одной из тем, которую я разрабатывал в ней, была меланхолия, как ее интерпретировала Julia Kristeva в своей работе «Soleil Noir», некоторые из глав этой увлекательной книги вдохновили меня на создание образа Спинозы. Я подумал, что было бы приятно процитировать нашу современницу, а название книги и имя автора взять из книги, которой почти четыре века. То есть везде, где стоит цитата из «Анатомии меланхолии» Роберта Бертона, на самом деле приводится фраза из книги «Черное солнце – депрессия и меланхолия» Юлии Кристевой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю