Текст книги "Хлеб и соль"
Автор книги: Глеб Горышин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
– Михаил Афанасьич, – крикнул Родион, – сети снимать? Возьмите меня.
...Тоненькая корочка льда припаялась за ночь к берегу, и на ней затейливые вычерчены разводья. Это выдра набродила, охотясь за хариусами. Косач уселся на ближнюю березку, рассыпал по берегу свои трели. Тупорылая, толстая, блекло-зеленая рыбина ускуч первой легла в корзину.
Как начал Родион день вместе с Костроминым, так и не отстал от него до самого обеда. За землей съездили трижды, поле боронили под картофель, дров попилили. Была Родиону в охотку эта простая мужичья работа. Поотвык он от нее, болтаясь по озеру в своей посудине. А тут пахнуло в душу запахом земли, оседлой хозяйской жизни. Надежда часто появлялась на крыльце и всякий раз взглядывала на него. И вдруг показалось, что он здесь не чужой человек, что все здесь свое – и яблони, и огород, и молодуха на крылечке; и все это – праздничное, радостное для него, а прежнее бобыльское житье стало чужим, далеким. Такую силу почувствовал – все бы перевернул и перепахал, обнял бы молодуху – косточки хрустнули.
От работы рубаха прилипла к спине, мокрехонька.
После обеда случилось неожиданное и важное. Родион пошел к озеру сполоснуть жирные после еды руки и губы. Кусты уже расцветшего багрово-розового маральника скрыли от глаз дом и всю заимку. Родион заглянул в озеро и увидел себя, простоволосого, широкого, в рубахе с косым воротом, с улыбчивыми светлыми глазами. Почувствовал – стоит кто-то за спиной. Обернулся – Надежда с ведром. Может, в самом деле вода понадобилась. И вдруг Родион улыбнулся.
– Надюшка, – сказал он, – да ты что, на самом деле за Митьку пойдешь? – И взял ее за руку, тоненькую, угловатую, как рейка. – Надюшка, подумай, что ты наделаешь со своей жизнью? Куда он тебе, Митька?
– А не пойду – так что? Отец все равно жизни не даст, – сказала она медленно и строго.
Родион тоже посерьезнел, уронил Надеждину руку, не знал, что с ней делать.
– Уехать тебе надо отсюда. Что тебе тут, пенькам молиться? Тайга – она и есть тайга.
– Куда я поеду?
– К нам в лесхоз. С людьми хотя будешь жить.
– А я не умею с людьми, я дикая, – сказала она и убежала к дому, так и не зачерпнув воды.
Родион не пошел больше работать с Костроминым. Взял баян и играл до вечера, склонив набок голову, будто вслушиваясь в звуки, что рождались внутри стертых мехов, и удивляясь этим звукам. А вечером, на виду у всего семейства, он пошел следом за Надеждой на озеро своей чуть косолапой, легкой и сильной походочкой. Костромин проводил его незамутимыми, кроткими глазами. На озере Родион подошел вплотную к Надежде. Она хотела шагнуть прочь, да некуда, шелестела у ног вода. Взял ее за плечи, притянул к себе, сказал в самые губы:
– Хочешь так... ко мне пойдем. Запомни, я это тебе сказал. Мне твой батька не закон. Пойдем, Надюшка... – и погладил ее по щеке шершавой, черствой, как хлебная корка, рукой. Они поцеловались коротко и неловко. Потом Родион взял ведро, зачерпнул воды, снес в избу, поставил на лавку, со всей силы звякнул дужкой и победительно поглядел вокруг. Утром пришел лесничий, сказал Родиону:
– Ну, как ты тут? Девку-то похороводить надо было. Все равно Митьке достанется, кривому. А он в этих делах теленок. Зря добро пропадет.
...Перед тем как отплыть, Родион отвел Костромина в сторонку и сказал:
– Женюсь я на твоей Надьке, Михаил Афанасьич.
Не дрогнули, не удивились костроминские глаза.
– Рано еще, – сказал он, – говорить об этом. Несовершеннолетняя еще. Да вот восемнадцать лет только в ноябре исполнится. А сейчас пустой это разговор.
– Ну, смотри. До ноября подождать можно, случится что...
– Пустое говоришь, Родион. Серьезно. Семейное это дело.
– Вот так. Запомни, что я сказал.
И уплыли. Затарахтел катеришко у подножия больших гор, что расселись тесным кружком вокруг озера и полощут в воде свои гладкие каменные подошвы. Потерялся катеришко посреди озера, и даже медведи, лазавшие по солнцепекам в поисках сочной майской травки, поглядывали на него равнодушно и лениво.
А на костроминской заимке в урочище Чии стало без катера совсем пусто и тихо и, кажется, остановилась жизнь. Спрятались, ушли вглубь слова, мысли и чувства. Осталась одна работа, не имеющая конца, неизбежная, как весна, как лето, как снег в ноябре. Костромин делал эту работу и все думал, почему, откуда берутся невзгоды, что налетят внезапно, как ветер-низовка, и рушат все сделанное и задуманное и необходимое. Все было задумано так ладно: новый сад на кордонской земле, новые Митькины рабочие руки в хозяйстве, дочка-помощница рядом. Не мог он допустить, чтобы у него отобрали все это.
...Трижды приезжал за лето Родион. О том, что сказал весной Костромину, не вспоминал ни словом. Норовил остаться с Надеждой вдвоем, но старик следил, и случалось это редко, так что едва ли удалось им о чем-то сговориться.
Дмитрий все чаще появлялся на заимке. С Надеждой не говорил и даже глядеть на нее избегал, так, делал кое-что по хозяйству, помогал Костромину. Встретил его раз Родион, подмигнул: женихуй, парень, женихуй, твое время! Засмущался Дмитрий.
– Да вот, – сказал он, – лодку с Михал Афанасьичем делал. Новая лодка будет...
Костромин спешил справить свадьбу. Уже пришло ей время. Уже до того стало тревожно и смутно в доме, что даже самые малые ребята забивались с утра в стайку и сидели там, не шли в избу, прятались от отцовских глаз. И сами глаза эти тосковали незаметно для всех. Костромин видел и понимал, что происходит в семье, и больно ему было, что так происходит, но иначе сделать не умел и не мог. Уверен был в своей правоте.
...Пора уже было Надежде идти на кордон. Поднялась с постели болевшая все лето Матрена, завела бочонок бражки, топталась у печки нестойкими, опухшими от болезни ногами. Надежда все чаще бегала за водой на озеро и подолгу не возвращалась. А Костромин взглядывал на барометр. У каждого в семье были свои особые, неизвестные остальным желания и мысли. Барометр падал. Вечером накануне свадьбы он предвещал большое ненастье. Озеро застыло, и рябинки пробегали по нему, как тени от стремительных чирковых стай. В такую погоду не стоило выезжать на озеро. Костромин был рад.
...Катер появился вместе с первыми волнами, что пригнал снизу ветер. Так вместе они и ткнулись в берег. И сразу задула, засвистала низовка, застращала злыми мухами.
Родион спрыгнул наземь и с ходу крикнул Костромину, отворачивая рот от летящего снега.
–Возьму я Надьку! Надежду, говорю, с собой беру!
–Пустое это, Родион, ни к чему. Серьезно. Надежда замуж выдана.
– Врешь... – Родион побежал по тропке вверх к дому. Не добежал еще до крыльца, как увидел Надежду в белом новом платьишке, с ведром. Что сказали друг другу – унесла низовка, вдребезги расшибла о крутую гору Туулук, ставшую ей на пути. Сказали, как и раньше, совсем немного и разошлись. Надежда не спеша пошла со своим ведром к озеру, Родион, миновав крыльцо, по тропе – к кордону.
Пришел на кордон. Усмешливо оглядел испуганное лицо Дмитрия, маленькую его фигуру.
– Ну что, Митя, женишься? Ну, женись. Не забудь только на свадьбу чурбак принести.
– Зачем? – еще больше испугался Дмитрий.
– Жену целовать будешь, на чурбак встанешь, а то ведь тебе не достать, однако.
–У-у-у, – обрадовался Дмитрий шутке, засиял. – Достану. Подпрыгну.
А когда Родион вручил ему официальную бумагу лесхоза, которую прислал с ним директор, Дмитрий совсем успокоился. Посидели немного, поговорили, как водится меж таежными людьми, об охоте. Слышно было, как низовка кидается на гору Туулук, все равно что лайка на медведя, и отскакивает прочь. Гора гудела, и гудело озеро, и глухо отзывалась им тайга.
Вдруг ворвался в дом Костромин. Старик весь был растрепан и мокр, в руках он держал старую тулку-курковку. Родион заметил, что курки у этой тулки взведены.
– Зачем взял ружье, старик? В кого хотел стрелять?
– Не ладно поступаешь, Родион. Куда дел Надежду? Отдай. Слышишь?.. При людях здесь сказываю.
– Брось, папаша. – Родион поднял чуть голову, но не встал. – И пушку положь. Ишь ты, вояка, старый хрен. Курки повзводил... Брось, сказано.
Костромин стоял, и нижняя его губа мелко-мелко дрожала, тяжеленные руки болтались как попало вместе с ружьем.
Пометался старик по дому, обшарил чердак и сарай, покликал свою дочку слабым, дребезжащим голосом, убежал по тропе обратно. Следом за ним потащился Дмитрий. Спустя малое время пошел и Родион.
Он пришел к Костроминым на заимку и, по-хозяйски топоча сапогами, поднялся на крыльцо. Распахнул дверь, вошел в избу и сел на лавку. Костромин сидел в углу, свесив седую и лысую голову, бросив руки меж острых, худых колен. Маленький, тихий сидел в уголку Дмитрий.
– Так что же, папаша, как же решать-то будем? – сказал Родион.
– Уйди, Родион. Не знаю я тебя. Столько ты горя сделал. Не подходи к моему дому. Проклятый ты для меня человек. И Надежду прокляну. Навсегда вы проклятые...
– Ну будет, завел. Скажи лучше, где Надька-то? А? – Веселая, злая прозелень зашевелилась в Родионовых глазах. – Надьку-то куда дели? С Митькой пропили? Смотрите, вы мне за девку ответите.
И вдруг высунулся откуда-то из-под стола укрывшийся там от домашних бурь босоногий Колян.
– А я ишо видал, Надька в дяди Родиона катер побежала. Папка ее ищет, а она туда забралась... – Колян смолк, сбитый на пол материнской затрещиной, заголосил.
Костромин заметался по избе, схватил ружье, да бросил, топор потрогал, не взял. Дмитрий тоже встал зачем-то, затоптался, замельтешил бестолково руками. Старик вдруг сел и заплакал. Все увидели, что он совсем уже стар. Дмитрий тоже сел.
Низовка владела озером. Она гнала и гнала несметные свои белоголовые стада. Они шли и шли, покорно и угрюмо, чтобы разбиться о береговой камень и навсегда сгинуть. Летел и летел косой снег. Носились над озером неприкаянные куски тумана.
Упершись руками в борт катера, Родион пошел в воду. Он столкнул катер и зашел в озеро по пояс, и белые макушки волн срывались, как головки одуванчиков под ветром, и летели ему в лицо. Он влез на борт и толкнулся шестом. Рванулся к мотору, и в самый тот миг, когда вновь заскрежетала галька под днищем, заработал винт. Катерок повернулся носом к волне и пошел, хлюпая, подпрыгивая и брызгаясь, как утенок-хлопунец.
– Утонут, – тихо сказал стоявший на крыльце Костромин и пошел в избу. Побрел по тропке к кордону Дмитрий. Матрена осталась на берегу и стояла еще долго, и все смотрела, уже ничего не видя, не отличая катер от волн, не замечая леденящего душу снежного ветра.
...Никто не утонул. Низовка стихла, и стихли обида и горе. Так бывает всегда. Засветило солнце, пришли морозы, и пушистый снег, словно стая белых куропаток, чутко сел на ветви кедра, готовый сорваться от малейшего ветерка. Стало озеро, и в один из погожих дней малорослая лошаденка, приписанная к гидрометпосту, сторожко ступила на лед. Была она запряжена в кошевку. В ней сидел Колян, укутанный в полушубок, и Костромин. К кошевке была привязана телка Милка. Она ставила передние ноги врозь, вилочкой, и изумленно мотала головой. Она еще ни разу не видела зимы.
Ни разу еще в эту зиму никто не ездил по озеру. Было оно покрыто хрустким снежком, как парадной, крахмальной скатертью. Проехала по озеру кошевка – и исчезла парадность. Появилась на озере дорога. Ровная, прямая, она протянулась вниз, на север, откуда приезжают на заимку люди, откуда приносятся низовки, где живут Родион с Надеждой.
На солонце
Сосенки прилепились к горе, круглые, колючие, цепкие, как шишки репея. С них начиналась тайга. Вниз к озеру вела открытая, сплошь заросшая травой и цветами по́кать.
Снизу было видно, как забралась в сосняжек маралуха, как она бродит там или лежит, как мелькают ее светло-коричневые, седоватые бока и рыжая подпалина на заду. Однажды под вечер маралуха спустилась к самым крайним сосёнкам, вытянула шею, стала смотреть вниз, на заимку, притулившуюся подле озера. Она увидела маленький, как улей, черный домишко и около него, и поодаль от него, там, где начиналась гора, белые хлопья снега на зеленых деревцах. Она только пошевелила своими длинными, пугливыми ушами.
Человек в розовой рубахе, в серой круглой шляпе ходил среди обсыпанных снегом деревьев. Он держал в руках лопату, втыкал ее в землю и нагибался. Маралуха заметила человека, и уши ее прижались к голове, затаились. Ею овладел древний, непонятный страх перед человеком. Это был страх ее предков, всей ее звериной породы. И все-таки маралуха осталась стоять. Человек в круглой шляпе ни разу еще не сделал ей худого, и она начинала верить в него день за днем, год за годом.
Осенью, замирая, маралуха слушала, как трубят в пихтовнике рогачи, и дарила свою благосклонность сильнейшему. В начале лета она пришла к заимке, чтобы родить пятнистого мараленка. Она пришла сюда уже в третий раз. В сосняжке над заимкой ее никто не трогал. Лаяли внизу псы, ходил человек в круглой шляпе, и это отпугивало волков, и выше в горы забирались хозяева тайги медведи.
Человек заметил маралуху, повернул к ней лицо и стал смотреть, приподняв угловатые, заросшие седой щетиной скулы и сощурив маленькие голубые глаза. Так они и смотрели друг на друга – опасливый зверь, вышедший из тайги, и уставший, немолодой уже человек, ковырявший с утра лопатой землю.
Лайка Динка подбежала, лизнула хозяину низко свесившуюся руку. Рука была соленой на вкус. Динка показала носом на маралуху и тявкнула трижды и всем своим видом выразила готовность: бежать, лаять, скалить зубы, добыть зверя. И уже рванулась вперед, да хозяин остановил голосом: «Стой, Динка, стой! – Собака оглянулась удивленно и увидела, что хозяин улыбается. – Стой. Ну чего ты? Своя ведь это. Своя корова-то. Да вот прошлую весну-то телиться приходила. Забыла, что ль? Назад, Динка!»
Соль белыми пятнами высыпала по всему склону. Может быть, земле тяжко было цепляться за голые отвесные камни, держать на себе траву и деревья? Может, это пот земли солью проступил на черствой, бурой горе?
Ночью маралы приходили лизать соль. Они спускались к озеру и видели утонувшие в нем черные горы. Где-то на самом дне барахтались звезды. Звери стояли завороженные, и с их губ, с седых ворсинок шерсти звонко падали в озеро капли.
Июньской ночью на солонец пришел мараловать охотник Галлентэй. Вместе с ним пришли на солонец лесник Дмитрий, молодой еще парнишка, щуплый и одноглазый, и друг Галлентэя егерь Параев, известный всему озеру браконьер.
Лодку оставили под каменным кряжем на узкой полоске прикатанных водой камешков. Здесь же сложили костерок из принесенного озером, выбеленного солнцем сушняка, попили чайку, посидели до темноты, не густо перебрасываясь словами. Параев разглядывал карабин Галлентэя, вскидывал его к плечу, щелкал затвором, не скрывая своей зависти:
– С таким оружием что не охотиться. Ну-у-у! Нам бы такое оружие да еще бы прицел оптический...
– Бодливой корове да бог рог не дал, – проворчал Галлентэй, – заведись у тебя карабин, через год на озере ни одного паршивого козла не добудешь.
– Да что, Семен Иванович, если уж так считаться, то первый истребитель по здешним местам это вы и есть. А мы что? Сосунки. Первогодочки.
Параев подал вперед свое большое, костистое лицо, плотно обтянутое забуревшей кожей, глянул озорновато на Галлентэя. Тот забеспокоился, зашевелил жесткими усами, свел угрюмые, неровные брови:
– Ты слушай, Параев, слова-то подбирай. За «истребителя» ты мне и ответить можешь. Понял? Я по законности действую. У меня лицензия. А тебя мы знаем. Ты у нас вот... Понял? – Галлентэй стиснул в кулак короткие, тупые пальцы, искоса глянул на Дмитрия.
Параев усмехнулся:
– Об чем и речь, Семен Иванович. Рука руку...
Дмитрий, по обыкновению, не принимал участия в разговоре. И на охоту он попал лишь потому, что был с делами в Карточаке и сел в попутную галлентаэвскую лодку, рассчитывая добраться в ней до своего кордона. Плохая это была, незаконная охота...
Стемнело. Отсырели камни. Как трухлявый пень, развалился костерок. Сверху, от горы Туулук, надвинулась туча. Она до того набухла дождем, что тяжко спустилась на озеро и задрожала, засочилась миллионами слабеньких дождинок. Охотники поднялись и пошли на солонец.
Галлентэй, пользуясь правом почетного гостя и лучшего стрелка, занял самое надежное место на зверовой тропе, где вся земля была изрыта копытами и где особенно густ был налет соли.
Параев знал, что иногда звери минуют тропу и выходят к солонцу в неожиданных местах. Он быстро определил один из таких возможных подходов, сел на попавший под ноги камень и стал ждать. Дмитрий остался на берегу.
И пошла ночь, наполненная шорохом ленивого и мозглого дождя, глухая, неприютная.
Зачем это надо было Параеву – сидеть в такую ночь на камне? Он любил удобную, легкую охоту. Она всегда была доступна ему, егерю. Параев выругался вслух, громко, закурил и пошел на берег. Нашел сухое место под нависшей глыбой, затеплил огонь, стал пить чай. Скоро туда же пришел и Дмитрий. Галлентэй остался на солонце. Он сидел, широко расставив ноги, обхватив пальцами ствол карабина, не шевелясь.
Марал прошел стороной. Зверь был такой же темный, зыбкий и мокрый, как вся эта ночь. Шум его шагов ничем не отличался от всхлипов и чавканья воды. Зверь был просто куском этой ночи, только более густым и плотным.
Галлентэй выстрелил, но зверю удалось уйти, забрызгав кровью траву, и листья, и землю.
Снова все втроем пили чай у костра. Откуда-то издалека подбиралось к озеру солнце. Его не было видно, но белые вершины гор на западе вдруг порозовели, словно кто-то опрыснул их теплой еще маральей кровью и она впиталась в снег. Кто-то стягивал понемногу с гор серое покрывало, сотканное из ночи, дождя и холода. Горы прояснялись, гляделись в озеро и видели там свое колеблемое отражение, а глубоко, на самом дне, светился, плавился, растекался все шире кусочек солнца.
– Сдохнет все равно маралуха, – мрачно сказал Голлентэй и прихлебнул чаю. – Крови много сбросила. Если бы сразу в пятку пойти, добыть можно.
– Да ну, – лениво возразил Параев, – ишо ходитъ за имя. Сами придут.
Все трое почмокали кусочками сахару.
– Вон к Костромину под самую заимку маралуха уже третье лето повадилась... – Параев улегся на спину, зевнул.
– Ага, пришла, – вдруг оживился Дмитрий, – я видел. В сосняк забралась. Вечером ее видать, как ходит.
– Как ты ее возьмешь? – засомневался Галлентэй.
– С твоим карабином чего думать, как, – откликнулся Параев. – Вон выбрал место где ни то на мысу за заимкой и карауль. На шестьсот метров у тебя всегда доберет, а там и того нет.
– Нету там, – с необычной горячностью поддержал Параева Дмитрий.
– Какое шестьсот, близко совсем пускает. Подойти к ей совсем близко. Еще прошлый год охотник один хотел стрелить, да Костромин заругался. Убить эту маралуху – ух, он и злой будет, ух, будет злой...
– Да ты, однако, и самого Костромина не прочь... Слышал, Семен Иванович, как у Митьки прошлый год невесту чуть не из кровати увели, Костромина дочку, Надьку? Митька теперь на всех на них как волк.
– Слыхал. Много он берет на себя, Костромин. Многовато. Лишнее берет. За браконьерами следить лесоохрана есть. Когда-нибудь нарвется. – Черные глаза Галлентэя глянули из своих глубоких впадин, как глаза ощетинившегося ежа. – А маралуха, говоришь, по вечерам показывается?
Костромин ходил меж цветущих яблонь, рыхлил землю, укутывал берестой тонкие стволики. Яблони цвели так жадно, что Костромину становилось иногда боязно за них и за себя. Вот опадут цветки, и нельзя уже будет на них смотреть и волноваться неизвестно отчего и предчувствовать неизвестно что. Старый он уже был человек, а все волновался, все предчувствовал.
...Топтались на цветках обремененные делом пчелы. Наносило с гор теплые запахи спелой земляники, подсыхающей травы, полыни. Костромин так и не успел к ним привыкнуть за тридцать лет жизни на заимке.
Человеческая фигура мелькнула на мыске, заросшем поверху дикой смородиной и ежевичником. Кусты не могли скрыть стоящего человека. Если скрылся – значит, присел, значит, не хочет, чтоб его видели. Человека Костромин узнал. Это был Дмитрий, лесник. Уж год, как он, минуя заимку, стороной протоптал новую тропку к озеру, не мог простить обиду, что нанесла ему Надежда Костромина.
С Дмитрием были еще двое. Костромин узнал и их. Но виду не подал, продолжал ковырять лопатой землю. Потом медленно, не оборачиваясь, пошел к дому. Что они там замыслили, те трое? Почему не мог он спокойно трудиться в своем саду? Горько-солоно стало во рту от обиды. И вместе с обидой зашевелилось властное, угрюмое чувство правоты. Оно было протестующее и злое, это чувство. Оно требовало отпора, действия, борьбы. Оно было такое же молодое, как двадцать пять лет назад, когда речушка Чия вышла из берегов, унесла в озеро дом и сад, слизнула всю землю до камней – и все пришлось начинать с начала.
Костромин вошел в дом и достал из особого охотничьего ларя большой морской бинокль. Забрался на чердак, настроил бинокль и стал смотреть. Те трое залегли в смородинных кустах, тоже смотрели в бинокль. Смотрели туда, где топорщились на зеленой покати круглые, игластые сосенки. Рядом с Галлентэем лежал его боевой карабин, калибр семь и шестьдесят две сотых миллиметра.
Чуть подрагивал в руках старика бинокль; отчеркнутые круглой рамкой подрагивали трое людей в кустарнике. Все стало понятно Костромину. Слишком понятно. Он оглядел весь сосняжек, но маралуху не увидел, она куда-то скрылась.
Костромин снял со стены тулку-курковку, заложил в стволы половинные беличьи заряды и пошел, не взглянув на мысок, прочь от него в распадок, где текла речка Чия. Здесь его никто не мог увидеть. И сразу изменилась походка. Исчезла вялая неторопливость. Костромин набычил голову, как старый лось, и полез вверх по распадку, по камням, сложенным речкой на своем пути. Он лез долго, потом выбрался из распадка и скрылся в таежном густолесье. Шел по-охотничьи, скрадывая каждый шаг, каждое движение. Повернул книзу, косо пересекая склон, безошибочно и скоро выбрал такое место, откуда виден был мысок, и заимка, и сосняжек. Лег на землю, прополз до большого чешуйчатого камня и затаился за ним.
В бинокль было видно, как Галлентэй выдвинул вперед свой карабин и прижал приклад к правой щеке. Без бинокля стало видно, как вошла в сосняк маралуха, как она пошевелила ушами и стала глядеть вниз на заимку. Она не таилась, она, наверное, поверила в живущего внизу человека.
...Чуть заметно шевельнулись широко раскинутые пятки Галлентэя. Сейчас он будет стрелять. Сейчас совершится скверное, невыносимое для Костромина дело. Он высунул из-за камня свою тулку и выстрелил из обоих стволов. Маралуха застыла на мгновение, изумленная, и тут же обратилась в бег, и бег этот был единственным, что осталось у нее в жизни, что могло спасти эту жизнь и жизнь будущего пятнистого мараленка. От доверия к человеку, скопившегося понемногу, день за днем, год за годом, не осталось ничего. Только бег...
И сразу же ударил третий, сухой и жесткий выстрел. Пуля ткнулась в покать и вышибла из нее фонтанчик пыли. Костромин поднялся во весь рост и пошел напрямик к заимке. Те трое, заметив его, пошли туда же. Встретились как раз в саду среди яблонь.
– Брраконьерничаешь... – Параев радостно заглянул в лицо старику своими непонятными, цвета морской воды глазами. – Маралух бить вздумал, праведник? Так-так. Семен Иванович, при свидетелях давай акт составим. Солоно тебе придется, Костромин. Не хуже, что на солонце.
Лицо старика не изменилось, не изменился голос.
– Пустое это все, – сказал он, – ни к чему. Семеркой я стрелял. Так только. Для испугу. Чтобы, значит, вы ее не убили. Нельзя иначе было.
Галлентэй как-то весь забеспокоился. Заерзала кожа на его лице.
– Да ты о чем это? Да ты что это такое? Так ведь, знаешь, можно... Сам браконьерничаешь, понимаешь... Параев, давай пиши акт.
Параев написал что полагалось. Надо было только поставить свидетельские подписи. Галлентэй поставил, а Дмитрий вдруг повернулся и тихо-тихо пошел прочь, втянув голову в плечи. Все посмотрели на него, не понимая еще, зачем он пошел. А он добрался потихоньку до первой березки и словно почувствовал себя вольнее. Распустил плечи и шею, шагнул раз-другой широко и свободно, и пошел, пошел.
– Митька, – крикнул Параев, – ты куда, пес кривой?
Не оглянулся Дмитрий, ушел.
– Понял он, – сказал Костромин. – Да вот Дмитрий-то. Нельзя ему было не понять. В тайге вырос. ...Ну, я пойду. У меня свое дело, у вас свое.
И ушел. Двое хмурых людей остались стоять молча, не глядя друг на друга.








