412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Хлеб и соль » Текст книги (страница 1)
Хлеб и соль
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Хлеб и соль"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Глеб Горышин
Хлеб и соль

Л.: «Советский писатель», 1958. – 164 с.

Первый сборник рассказов автора.

Худож. О.И. Маслаков.

Предисловие к жизни

Я жил в этом сибирском городе целый год. И мне все казалось, что это еще не жизнь, а предисловие к ней. Какой будет подлинная жизнь, я не знал. Но я спешил в нее.

Рано по утрам я выскакивал во двор и бегал. Дворик был маленький и покатый. Я бежал вниз мимо помойки, прыгал по бороздам с повядшей помидорной ботвой, поворачивал у ворот и бежал вверх. Из окна соседнего домика на меня смотрела девочка. Глаза у нее были большие и серьезные, а нос, прижатый к стеклу, расплющен.

Один раз девочка не подошла к окну. Я пробежал два круга, помахал руками, и вдруг мне стало скучно и в голову полезли серые, тягучие мысли. Зачем это все? Зачем я, взрослый, женатый человек, бегаю здесь? Зачем? Я ушел со двора.

Назавтра утром девочка, как всегда, заняла свое место у окошка, тараща сонные глаза. Я не мог отказать ей в удовольствии, принялся бегать и размахивать руками. Принес ведро ледяной воды, снял майку, брюки, спортсменки и единым махом опрокинул ведро над головой. В это мгновение нос у девочки совсем расплющился, она заволновалась, отвернулась от окна, позвала свою мать, чтобы та тоже насладилась невиданным зрелищем. Мать подошла к окну, поглядела равнодушно-презрительно и, наверное, сказала в мой адрес что-нибудь плохое. Но девочка была несогласна с матерью. Она смотрела все так же серьезно.

Сделав зарядку, я выходил за ворота и шел по улице. В ранний час, когда все свежо – земля, спрыснутая ночью застенчивым, неслышным дождиком, и голова, и тело, и чувства, – особенно хотелось торопиться, не потерять ни одной минуты в предстоящем большом дне. Широко шагали рядом со мной люди. Все мы спешили на работу и посматривали друг на дружку с полным пониманием и симпатией.

На службе, в редакции, меня уже ждал телефон. Он заглядывал мне в лицо своим матовым диском и разражался пронзительным звонком. Бумаги тревожно шуршали на столе. Люди приходили ко мне со своими делами. Это были мои дела тоже. Стрелки на часах ползли с положенной им скоростью. Я забывал о стрелках.

А по вечерам я выжимал из своего «Ижа» 70, 80, и даже 85 километров. Это кое-как удовлетворяло мою неубывающую потребность спешить, торопиться.

Так шла жизнь, преддверие к другой, постоянно создаваемой моим воображением. Когда-то я был тем самым достойным похвалы студентом, который поехал работать в Сибирь. Я говорил про себя: «Я избрал трудное». Иногда я говорил это вслух, и никто со мной не спорил.

Но оказалось – жить в Сибири не очень трудно. Может быть, даже легко. Все трудное по-прежнему маячило где-то впереди.

Я работал по 8 часов в день, а вечерами носился на своем мотоцикле. Если бы у меня не было мотоцикла, я бы просто не знал, что делать с собой. Но он был всегда в исправности. Я садился на него, ехал по улице, и все мальчишки кричали мне вслед:

– Отдай мяч!

Я когда-то раздавил их мяч. Он лопнул под колесом моего мотоцикла. Прошло уже два месяца, но они не забыли о своей беде, они сообщили о ней мальчишкам с соседних улиц. «Отдай мяч!» – этот крик сопровождал теперь меня повсюду.

Вчера я поехал к знаменитой горе, крутому и длинному взвозу, и попытался взять его на третьей скорости. Но это у меня не вышло. На второй скорости мотоцикл натужно потащил меня вверх. Я чувствовал, как тяжело мотору, и мне стало вдруг неудобно, такому большому и тяжелому, сидеть на маленьком «Иже», которому так трудно.

Вечер помаленьку густел. Казалось, в воздух попала капля фиолетовых чернил.

Я свернул к Оби, выехал на берег и лег в жесткую, сухую траву. Здесь не было людей. Обь бесшумно текла на север, и казалось, по всем ее берегам на десятки, а может быть, на сотни километров вверх и вниз также не было ни души. Это было удивительным. И все понемногу становилось странным для глаза, почти нереальным. Обь, запомнившаяся из школьной географии как нечто далекое и холодное, плескалась просто, тепло, по-домашнему вот тут, у самых ног. И сам я, совсем недавно ленинградский студент, лежал вот здесь на сухой травке в центре Сибири.

Это было хорошо. Но я еще не знал: когда же начнется подлинная жизнь, какая она будет?

Редактор сказал, что наш отдел слабо освещает вопросы промышленности.

Я иду на завод.

Садик. Обыкновенный осенний садик с прохладным гравием на дорожках, с отсырелыми скамейками, с большими листьями кленов под ногами. Тихий, спокойный уголок. Как умно придумали люди, вырастив кроткие деревья рядом со своими громыхающими цехами.

Механический цех. Я вхожу туда робко, как купальщик в незнакомую воду, каждым своим шагом ощупывая дно. Следом за мной в цех въезжает грузовик. Он обгоняет меня, и нам совсем не тесно. Сверху – над цехом – стекло, и сразу над ним начинается синее небо. Станки выстроились тремя рядами: побольше – фрезерные, поменьше – токарные. Эти я знаю, но больше я не знаю ничего в этом грохочущем мире.

Я подхожу к человеку в комбинезоне, склонившемуся над станком.

– Скажите, где тут у вас найти мастера?

Человек в комбинезоне поднимает от станка свое сосредоточенное лицо.

– Вам мастера токарного участка? А вон, черный такой, армянин, – это мастер.

Маленький, коренастый мастер Баграян, оказывается, имеет власть над железным ритмом машин. Он подходит к девушке в коротком синем халатике, и девушка поворачивает колесо на своем токарном станке. Послушный станок сразу же выключается из общего ритма. Он еще шумит и вздрагивает, но он уже ничего не делает, он ждет. Девушка послушно идет за мастером Баграяном. Ее глаза широко раскрыты, ко всему готовые, ясные глаза. Цветной косынкой повязан лоб, и там, где выбилась из-под косынки прядь, ловко прицепилась металлическая стружка, маленькая серенькая змейка.

– Вот Валя Мякишева, – говорит мастер Баграян. – Можно ее. Старается, дает сто пятьдесят, а сто двадцать процентов – это уж закон.

Мастер небрежно гоняет во рту папиросу справа налево, потом слева направо, поигрывает толстыми губами и не глядит на Валю Мякишеву.

А Валя стоит и смотрит большими глазами на меня и на мастера, и в глазах ее – готовность: спрашивайте – отвечу.

– Расписать можно. Я сам раньше пописывал в газеты. Теперь некогда. Можете так и написать: передовик производства, понимаешь, выполняет и перевыполняет нормы, комсомолка, занимается общественной работой. По Красному Кресту взносы собирает. Ну, давай, Мякишева, на место...

Валя ушла.

– Какой у нее разряд? – спросил я у мастера.

– Третий.

– А давно она в цехе?

– Да так что-то лет семь.

– Что же она, так все время и работает по третьему?

– А это ее дело. Семейные обстоятельства...

...Вздрагивает токарный станок, шипят пневматические зажимы; как большие блестящие капли, падают вниз маленькие детальки – нипеля к тормозу Матросова. Когда-то давно, в детстве, бежали мимо меня красные вагоны с белыми буквами на стенках: «Тормоз Матросова». Можно было без конца читать эти белые, красивые, далекие слова.

И вот она, реальность – «Тормоз Матросова». Серебряные змейки летят из-под резца. Темная металлическая пыль ложится на нежное лицо девушки. У нее маленькие руки с почерневшими ладонями и пальцами. Гремит, гудит, лязгает механический цех. Мне надо понять эту девушку и помочь ей, а как ее понять, если ревут машины и почти нет места для человеческого голоса.

Я долго смотрю, как трудится Валя Мякишева. Быстро движутся Валины руки, непрерывно падают в приемный ящик тяжелые металлические капли – нипеля к тормозу Матросова. Нет, я не делаю никаких открытий. Видимо, чего-то недостает в таком методе познания человека. Тогда я кричу прямо в Валино ухо:

– В какой вы завтра смене? В первой? Я приду к концу смены. Подождите меня. Договорились?

Собственно говоря, можно мне больше и не ходить в механический цех: у меня есть фотография Вали Мякишевой, станок на снимке выглядит солидно. Хоть сейчас на первую полосу. И подпись: «...выполняет, перевыполняет»...

Но в пять часов я уже ждал Валю Мякишеву у ворот механического цеха. Я сказал ей:

– Давайте посидим где-нибудь в сторонке, пошли вон туда, в садик.

...Пахнет мокрым деревом от садового столика. Кленовый лист прилип к доске, задрав кверху свой тоненький стебелек. Я беру лист в руки и верчу его за этот стебелек. Тихо, тихо в саду. Можно говорить о чем угодно в такой тишине, наверное можно понять друг друга. Только надо найти слова, всего десяток слов – мостик к человеческой душе. Еще это называется «подобрать ключик». Как это делается, я не знаю.

Валя смотрит с готовностью на мой блокнот, на тисненый титул моей газеты. Он гипнотизирует ее.

Я спрятал блокнот. Попробовал перекусить горький стебелек кленового листа, пожевал его.

– Валя, – сказал я тихо, – признайтесь. Вам не надоело вот так, семь лет подряд, вытачивать свой нипелек? У вас третий разряд. Ведь это мало. А дальше что? Почему вы не учитесь?

Валя кротко посмотрела на меня и будто отодвинулась подальше. Засомневалась: стоит ли пускать меня, постороннего, в мир своих особенных забот и желаний.

Я не знаю, что надо говорить. Просто смотрю на девушку и жду с надеждой и страхом. Заговорит она со мной откровенно или нет?

Валя начала медленно, медленно:

– Другой раз бывает так – ну просто душа ни к чему не лежит. А вообще-то я работаю не только по третьему. Делаю вещи и посложней.

Я слушаю Валю и совсем не думаю ни о «ключике», ни о том, что блокнот мой чист. Я чувствую свою причастность к Валиной судьбе, которую она раскрывает здесь нескладно и доверчиво.

– Учиться, конечно, хочется. Раньше училась, а потом бросила. Тут у нас организовались курсы медсестер от Досафа. Я записалась. Все-таки, знаете, дело... Так свекровь говорит: не буду за дочкой смотреть. А она ведь нигде не работает, могла бы, правда ведь? И бабушка, ее мать, тоже дома целые дни сидит. Я одна и работаю, а как пойти надо, так скандалим. И мужу моему всякие глупости пишет. Он в армии. Тот, что ни письмо, то угрозы: разведусь да выкину. Скоро вот прийти должен. Не знаю, что получится. Мы с ним и раньше плохо жили. Вот так все и идет...

И Валя улыбнулась: ничего, мол. Я тоже улыбнулся ей.

– Валя, – спросил я, – а как вам удается выполнять норму на 150 процентов?

– Сама не знаю, – сказала она. – Привыкла, наверное. Вот только раньше у нас так было, что если деталь менять, станок обязательно останавливаешь. А я попробовала без остановки менять деталь. Быстрее так. И резец я всегда перетачиваю как мне удобнее. В общем, приходится стараться. Когда у меня 120 да 150 процентов, получу за месяц рублей восемьсот. А работаю я одна в семье. Свекровь – она не работает.

Я больше не задаю вопросов Вале. Да и не надо больше вопросов. Просто можно сидеть и говорить с Валей обо всем. Например, о ее муже, солдате Григории Мякишеве, который грозится в письмах выкинуть из дому Валю и свою дочь. Письмо его торчит обмусоленным уголком из нагрудного карманчика Валиного рабочего халата. Зачем Валя носит его с собой? Чтобы почитать подружкам в перерыв? А может быть, для того, чтобы чувствовать свою обиду, не забывать о ней? Ведь иногда и это нужно человеку. «Наверное, Валя одинока, – подумал я. – Очень уж она какая-то покорная. С такими совсем не считаются».

Мы вместе вышли за заводские ворота, и я предложил Вале довезти ее на мотоцикле до дому.

– А вон мой дом. – Она показала пальцем на одноэтажный домишко, стоящий первым на немощеной, почти деревенской улице. Ставенки, потревоженные ветром, наполовину захлопнулись, и домик казался подслеповатым.

– Валя, можно я к вам зайду, познакомлюсь с вашей семьей?

– Пожалуйста... – Валя как будто чего-то испугалась. – Только... только, знаете, у меня свекровь такая: вот увидит сейчас, что я с вами стояла, и обязательно Грише напишет, да еще так распишет, что ой-ой-ой... Вообще-то ерунда, заходите.

– Да нет, не стоит, пожалуй... До свиданья. Я еще буду у вас на заводе.

И Валя ушла недальним своим путем к домику со ставенками. Именно недальним. Это слово пришло мне в голову, когда я глядел вслед молодой женщине в синем халатике. Путем недальним – сегодня, завтра, через год. Оглянешься – долгий путь, а померяешь – далеко ли ушел? Нет, все на том же месте. Почему так? Ведь это ошибка. До сих пор не выбралась Валя Мякишева на дальний свой путь. Просто ей не объяснили ее ошибку, стоит только объяснить, и все будет иначе. Надо скорее это сделать. Надо ей помочь. А как это сделать?

– Хорошо написал, – сказал Сережа Ясинский, друг. Он пришел из другого кабинета специально, чтобы сказать эти два слова.

– На уровне, – согласился завотделом пропаганды Пчелкин.

До самого обеда я все читал свою статью.

Ясинский не мог ошибиться: во-первых, он очень скуп на похвалы, во-вторых, он не только знает, как надо, он сам умеет делать как надо. Конечно, я рад его похвале. Неудобно читать свою статью десять раз подряд, неудобно показать свою радость. Но я продолжаю читать и все больше убеждаюсь: да, в самом деле ведь надо идти по земле путем дальним, все время в гору, а для этого надо... Что надо для этого?

– Знаешь, – говорит Ясинский, – ты написал хорошо. А только... Вот ты требуешь чуткости к людям, а ведь это талант, что ли. Не всем это дано. Можно ли требовать это?

– Да, да, именно талант. Самый драгоценный талант. И все-таки надо требовать. Понимаешь? Никаких тут специальных мер, конечно, принимать нельзя. А вот когда прочтут – а прочтут на заводе обязательно, – может быть, на кого-нибудь подействует. Что у нее за плечами? Третий разряд да семь классов. Обидно. Расшевелить надо людей. Ведь у Мякишевой очень хорошие задатки: ясная голова, умелые руки. И вся она какая-то душевная... Я ручаюсь за каждый факт, а разговоры, конечно, будут.

Разговоры начались в тот же день. К шести часам в отдел зашел Алексей Кряжистых, фрезеровщик с Машиностроительного. Все основательно в этом парне, самом деятельном нашем рабкоре. Начал он, как всегда, с дела:

– Вот вы пишете, что токарь у вас эта, как ее, Валентина Мякишева. Непонятно: вы пишете, что она станок не останавливает, деталь меняет на ходу. Может быть, она обороты сбавляет? А может быть, просто с техникой безопасности незнакома?

Смотрит на меня Алексей своими голубыми глазами, и отвечать ему надо очень определенно.

– Собственно говоря, я специально зашел к вам до смены. Купил сегодня газетку, прочитал, не понял, пришел узнать. Может быть, вы объясните. Резец перетачивает?

Я говорю ему, что статья эта – о человеке, ему надо выбраться на свой главный путь, надо, чтобы люди – мастер Баграян, товарищи, Алексей Кряжистых – помогли, что технические детали здесь не так важны.

– Тогда, – предлагает Алексей, – мы сделаем так. Соберем человек пять комсомольцев, активных ребят, возьмем токаря, фрезеровщик я сам, ну еще там шлифовщика, технолога, кого-нибудь из комитета комсомола и – на Тормозной. Проведем рейд. Посмотрим, что хорошо, чему можно поучиться, а что плохо. Договорились? Вот там и увидим на месте, как Валя Мякишева работает, и вообще как что.

Когда день кончился и я вышел на улицу, мне вдруг показалось, что подлинная жизнь совсем близко, что она начнется вот-вот.

Рейд на Тормозной завод состоялся. Алексей Кряжистых положил на мой стол голубую тетрадку с ровными, аккуратными, цельными строчками. Я прочитал эти строчки, где не надо было править или вычеркивать. Кряжистых увидел, как работали люди на Тормозном, но, главное, он знал, как они должны работать. Строчки были такие же ясные, определенные, как сам их автор. Я позавидовал фрезеровщику Кряжистых профессиональной журналистской завистью. Я подумал про него: вот этот не собьется на короткую дорожку, этот знает, как надо лепить жизнь. Он – комсомольский секретарь цеха, он – на третьем курсе техникума, у него – шестой разряд, а главное, он умеет думать.

– Там на вас сильно обижается мастер механического цеха, – сказал мне Кряжистых. – Говорит, что ваша статья неправильная. Что он так не оставит.

Наверное, это Баграян.

После того как побывали на Тормозном машиностроители, пятеро комсомольцев с Тормозного отправились на Машиностроительный. Среди них – Валя Мякишева.

Она посмотрела, как трудятся машиностроители, научилась у них чему-то, кое-что она не одобрила, порадовалась, что у них на Тормозном лучше. Я подумал, вот они, эти первые шаги в ее дальнем пути. Мне даже показалось, что где-то в самом начале этого пути стою я, обыкновенный, еще не очень опытный корреспондент комсомольской газеты...

Я ездил в трудную командировку. Тормозной завод, Валя Мякишева и мастер Баграян отошли в прошлое, стали забываться. Я думал уже о других людях, которые теперь, в дни командировки, вошли в мою жизнь.

Как всегда вылив на себя утром ведро холодной воды, растеревшись мохнатым полотенцем, я пришел в редакцию, заряженный полной мерой оптимизма.

Раздав жизнерадостные приветы всем товарищам, я сел за стол, потянулся, хрустнул косточками. Хорошая эта вещь, физкультура!

Вошел редактор Цыбуля. Молча постоял посреди комнаты, громко посопел носом и пошевелил губами. Сквозь безмолвное их движение иногда прорывались шипящие слова.

Редактор постоял и ушел.

– Что с ним? – спросил я и расхохотался.

– Тут без тебя, – медленно заговорил Пчелкин, – приходил мастер с Тормозного завода, Баграян. После твоей статьи у Мякишевой с мужем до развода дошло. Разрушил ты семью. Да. Уже в обкоме известно: Баграян и туда ходил жаловаться.

Редактор Цыбуля не показывался из своего кабинета, и от самой его двери, тепло укутанной в войлок и глянцевитую клеенку, несло холодком.

Надо было сидеть и думать. Разве я не имел права? Вот Валя Мякишева, вот подслеповатый домик со ставенками, вот свекровь, вот письмо Валиного мужа... А вот мое желание сейчас же все изменить и поправить. Разве я не имею права писать то, что чувствую? А может быть, я не то чувствую? Может быть, надо было просто написать: «Выполняет, перевыполняет»? Нет!

Уверен я был в одном: если с Валей случится беда, то это и моя беда тоже. Жить, думать, писать придется иначе, а как – совсем неизвестно...

На Тормозной завод пошла комиссия во главе с завотделом писем Тимофеем Локотковым. На следующий день Тимофей Иванович рассказал мне, как он пришел на завод, как вел разговор, как заявил мастеру Баграяну: «Ты коммунист, и я коммунист. Давай, однако, по-партийному». – Я их два часа убеждал. Все по фактам обговорили. Признали, однако, что статья правильная в целом.

– Ну, а Валя-то Мякишева как? Она что говорит?

– Я с ней долго беседовал по всем вопросам. Она не отрицает, что рассказывала тебе про свои семейные дела. Только не думала, что ты все так и напишешь.

– Это все?

Я приехал на Тормозной к концу смены. Тот же отсырелый столик разделяет нас с Валей Мякишевой, как месяц назад, только воздух свежее и жестче.

– Скажите, Валя, что мне надо сделать? Может быть, поговорить с вашим мужем? Я готов сделать все, что смогу.

– Нет, теперь уже не нужно.

– Плохо было?

– Да, очень.

– А теперь?

– Теперь наладилось. Мы получили с мужем комнатку в заводском общежитии. Дочку в детсад устраиваем. Я учиться пойду... – И Валя улыбнулась.

– Желаю вам счастья, Валя. Большого счастья.

...Наступило завтра. Я выскочил во дворик и, как всегда, бегал, прыгал и размахивал руками.

Девочка приникла к окну. Давно уже ей не на что было смотреть по утрам. Я подмигнул девочке.

А потом пришел в редакцию. Говорил и смеялся я чуточку громче, чем всегда.

Может быть, это уже началась подлинная жизнь?

Ленинградец

Осень пришла. Стыли деревья в Алайском городском парке. Днем их чуть грело парадное, блестящее, как медаль, солнце. Вечером в парке раскачивались под ветром мутные электрические фонари. Ветер налетал с Алая, трепал деревья, рвал листья, швыряя их на стертые доски танцевальной площадки под ноги танцующим. Тьма и холод владели миром, но все-таки люди танцевали, послушные резким, ритмичным звукам, что посылали в ночь четыре горластых рупора. Смотреть на это было тоскливо. Григорий Верешин сидел на холодной, отсырелой скамейке, грустил. Он видел не только эту танцевальную площадку и двигавшихся там людей, но и большой, далекий, светлый Ленинград.

Ветер принес с деревьев капли дождя, а может быть, ледяные брызги с Алая. Верешин встал, сказал негромко: «Да, так надо. Я прав. В Ленинграде жить проще, чем здесь. Но... можно и здесь. Можно, Григорий Сергеевич. Еще как можно!» Он пошел по мокрому хрусткому гравию. Смешная детская песенка складывалась в такт шагам: «Ско-ро я по-еду в го-род Ленин-град!»

В пустой темной аллее стояли четверо. Стояли молча, засунув руки в карманы, курили. Верешин шел прямо на них. Бессознательно насторожившись, с затвердевшими вдруг руками он заставлял себя еще выговаривать слова песенки в такт шагам, но радостный смысл этих слов внезапно пропал.

– Алё, керя... – Один из четверых шагнул навстречу. – Дай прикурить!

Верешин остановился, не спеша вынул из кармана спичечный коробок. Парень стоял рядом. Было в нем что-то знакомое: широколицый, в круглой кепчонке, с реденькими, торчащими врозь волосиками на подбородке.

– Прикуривай! – Верешину вдруг захотелось улыбнуться так, чтобы парень улыбнулся тоже. Но разбухшее, пьяное лицо придвинулось вплотную.

– Убью, сволочь, – прошипел парень.

Тогда внезапная ненависть охватила Верешина. Он ударил парня в скулу, и тот сел на землю. Второго Верешин схватил за ворот пиджака и далеко отшвырнул от себя. Третий побежал по аллее. Верешину стало весело. Он догнал парня, сбил его с ног, и вдруг ощутил такой сильный удар в затылок, что не мог повернуться, и упал рядом с парнем. Верешин попытался подняться, но не смог. Ярким заревом полыхнул где-то на горизонте Ленинград. И все погасло.

А давно ли два дружка-одногодка ходили неразлучно по длинным институтским коридорам, в день выдачи стипендии пили пиво в тесном буфетике, курили папиросы «Север», болтали о чем попало. Один из них – Олег Салов, темноволосый, с влажными глазами. Другой – Гриша Верешин, высокий, белоголовый, с властной повадкой.

Олег рисовал смешные картинки для настенных «молний». Гриша занимался борьбой «самбо», легкой атлетикой, волейболом и еще чем придется, смотря по сезону. К институтской науке друзья не проявляли особенного рвения. Им это прощали: Салову – за «художественный талант», Верешину – за его «незаменимость» в спортивных соревнованиях.

Вместе шли друзья по не очень обременительной для них студенческой дорожке. Вместе, с третьего захода, сдавали сопромат, чертили по ночам, ходили на танцы в Мраморный зал. Говорили друг дружке: «Кончим институт – махнем куда-нибудь подальше. Что тут, в Ленинграде? Тоска. Поездить надо, посмотреть». Но все это было еще впереди. А в жизни, сегодняшней, можно было загорать до черноты на пляже у Петропавловки, целоваться с однокурсницами на ленинградских лестницах, разгружать по ночам вагоны с картошкой в Пискаревском овощехранилище. Среди этих неотложных дел не находилось ни одной минуты, чтобы подумать, зачем он нужен, этот сопромат, где и когда понадобится дружкам институтская наука. Другое дело Славик Турецкий. Для него решать интегралы – удовольствие. Все говорили, что у него «научный склад ума», что путь ему один – в аспирантуру.

Возле преподавательской стоял древний, весь истертый диванчик на гнутых ножках. Ни разу Верешин не присел на этот диванчик. А другие студенты садились, толковали о чем-то с профессорами. Особенно часто сидел там Турецкий. Верешин проходил мимо, не удивлялся и не завидовал. Так и должно было быть. Но однажды, уже на третьем курсе, он увидел и Олега Салова, дружка, на том самом заповедном диванчике. Скривил презрительно рот, да не спастись было от непонятного, ревнивого чувства. Нельзя было и подойти к Салову, спросить: гордость не позволяла.

А в Салове появилось что-то новое, стал он держаться так, словно поднялся на ступеньку выше, словно яснее увидел с этой ступеньки окружающее его и пустить к себе наверх никого не хотел. Выступать стал на всех собраниях бесспорно и веско.

Было это новое неуловимо для постороннего глаза. Ни слова друг другу не сказали об этом товарищи. И никто не знал, зачем вдруг зачастил в Публичную библиотеку Гриша Верешин, бесшабашный спортсмен, не сдавший ни одной сессии без троек. И никто не знал, зачем взял он для своей курсовой работы неясную, ни одним учебником не предусмотренную тему: «Применение циклонных топок в малой энергетике».

Верешин и сам не знал вначале, для чего взял он эту тему. Просто ему надо было доказать что-то самому себе, подняться на ту, верхнюю ступеньку, где стоял Салов. Но вскоре Верешин понял, что писать о циклонной топке – дело явно стоящее: взять и приспособить циклон к котлам малой мощности! В этом убедила его одна из журнальных статей, прочитанная в Публичной библиотеке. В крупных котельных установках циклон использовали успешно. Почему же не применить его на малых котлах? Автор статьи утверждал, что сделать это в принципе можно и что это очень важно для промышленности. Как сделать – на это статья не давала ответа. Верешин решился ответить на это, потому что шел ему двадцать второй год и маловато становилось для жизни одного только спорта. И еще потому, что жила в нем ничем, кроме спорта, не подкрепленная, но очень стойкая и даже заносчивая вера в свою силу, которой все дела по плечу.

И, конечно, не ответил. Но много ли требуется от студенческой курсовой? Один Верешин знал, что ему для этого потребовалось. Потребовалось впервые по-новому, не для зачета заглянуть и в сопромат, и в технологию металлов, и в другие учебники. Пришлось Грише Верешину основательно заняться и английским языком, чтобы читать технические журналы. Поздним вечером выходил он из Публички, усталый, спокойный, счастливый. Шли домой вместе со Славкой Турецким, разговаривали о циклонных топках и других важных вещах.

И хотя Верешин не ответил на вопрос, как применить циклон в малой энергетике, работа его все же не была похожа на обычную студенческую курсовую. Вложенный в нее упорный полугодовой труд давал себя знать на каждой странице – в формулах, которых не встретишь в учебнике, в сведениях, которые почерпнуты невесть где, в выводах, которые доступны только самостоятельной мысли.

Сам декан, сидя подле Верешина на профессорском диванчике, сказал ему однажды ту самую фразу, что говорил вот уже без малого двадцать лет: «Работа ваша может иметь самостоятельное научное значение, если...» Но вторую половину фразы Верешин слушал совсем невнимательно. Лишь на одну минуту замаячил перед ним новый путь. Верешин знал ему название: бить в одну точку. Вот сделан первый удар. Теперь только не отступиться, бить, бить!.. И вдруг Верешину стало скучно.

От ревнивого чувства к Салову ничего не осталось. Салов сказал как-то в перерыве между занятиями, когда студенты собрались всей группой покурить у окошка. «Гришуня-то у нас в науку попер!» Нехорошо сказал, не то с завистью, не то с издевкой.

Когда пришло время «распределяться» на работу, Салова оставили в аспирантуре, а Верешин согласился поехать в город Алайск на котельный завод. Почему он избрал именно этот город, Верешин не знал. Ему было, в сущности, все равно, поедет ли он в Читу, в Сарапул или в Абакан. Он считал, что в наше время единственно достойное для мужчины занятие – техника (потому-то он и пошел в индустриальный институт). Он считал, что смолоду надо работать подальше от Ленинграда, в неустроенных местах, и потому решил ехать в неведомый город Алайск.

После распределения студенты не собрались уже, как водилось раньше, всей группой у окна. Поделилась группа на две неравные части: на тех, что уезжали, и тех, что оставались. Курить вместе и болтать уже нельзя: что-то мешало. И те, что оставались в Ленинграде, первыми ушли из институтского коридора.

Вечером Верешину позвонил Салов:

– Гришуня, надо встретиться. Обязательно! Тряхнем стариной.

Тряхнули. Поздно вечером ехали куда-то в темной машине. Верешин щурился, презрительно кривил рот. Салов говорил:

– Я не могу. Ну, никак не могу. Тебе просто, а у меня семья. Тебе этого не понять. И потом, у меня цель: я буду писать диссертацию. Ведь главное – найти точку. Понимаешь? Мне кажется, я ее нашел.

Верешин молчал.

Мартовский вечер похрустывал тонким морозцем. Густая синь опустилась над городом. Город прятал свои серые стены, ребристые крыши, острые углы. Он опоясался цепочкой огней, жил особой, весенней, вечерней жизнью. Парок тянулся ввысь, к звездам. Тянулись ввысь строгие шпили и купола. Верешин смотрел в окно машины, а Салов все говорил.

– Почему это у нас так? Если ты поехал в Конотоп, то ты герой, а если остался в Ленинграде, то вроде какой-то подонок. Я ленинградец и люблю Ленинград. Я тут родился и не желаю никуда уезжать. Просто не могу.

Верешин, все еще глядя в окно, сказал:

– Я тоже родился в Ленинграде. Вон там, за углом, в больнице Эрисмана.

Он повернулся к Салову и с минуту глядел своими отчужденными глазами в глаза друга.

– Ну, я не знаю, как тебе все объяснить! – тоскливо сказал Салов. – Но я должен был... остаться в Ленинграде.

Верешину трудно было привыкнуть к городу Алайску. Вечерами укрывал город комнатную свою жизнь крепкими ставнями, густая тьма текла из боковых улочек к центральной площади, к городскому саду.

В конструкторском бюро Котельного завода, куда определили работать Верешина, целыми днями корпели над чертежными досками молодые специалисты Марк Финкель, одессит, и Володя Володько, харьковчанин.

В один из дней скука выползла из-под верешинской чертежной доски и тихонечко взяла Григория за сердце. Тоненько заныло выносливое сердце спортсмена, запросилось прочь от сидячей, размеренной жизни. Все это было не то. Хотелось чего-то другого, настоящего. А чего – сам не знал. Сказал раз Володе Володько:

– Знаешь, парень, какой-то ты затхлый. Лежалый. Нафталином от тебя несет, что ли? Хоть бы тебя побил кто, понимаешь?

Володины брови сломались пополам.

– Попробуй, – произнес он, – побей.

В тот же день Верешин подал заявление начальству, просил о переводе в цех помощником мастера. Надоело, невмоготу стало ходить по городу Алайску каким-то гостем. Простоты захотелось, родственности с ширококостными людьми в замасленных спецовках, что толпились по утрам на остановке автобуса: «Центр – Котельный завод».

Но в цех Верешина не перевели. Начальник котельного сектора Лебедев позвал его к себе. Они сели друг против друга, закурили. У Лебедева была крупная с проседью голова и глаза, темные, добрые, под тяжелыми веками.

– Я понимаю вас, – сказал Лебедев. – Это поучительное дело – постоять самому у станка. Я вас не держу в КАБЭ. Я только хотел предложить вам участие в одной интересной работе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю