412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Хлеб и соль » Текст книги (страница 7)
Хлеб и соль
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Хлеб и соль"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

На берегу послышались голоса. Это команда Степана Гавриловича – молодые кебезенские ребята, – проведя через порог одну сплотку бревен, возвращалась вверх за другой, оставленной в спокойном месте, чтобы соединить их ниже по течению в один большой плот.

– Здорово, Нечунай! – крикнул старик, неспешно оглядев попавших в беду сплавщиков. – Ах ты, лягуша болотная. Глянь, ребята, лоцмана-то нонче на карусели катаются. Вдвоем с одной плитой повенчались!

От раскатистого хохота ребят дрогнули сосенки. Сивобородый, кривоногий дед стоял на мягкой хвое цепко, как на пляшущих бревнах плота, и глаза его, сощурившиеся в усмешке, были как две глубокие морщинки.

– Степан Гаврилыч, – жалостно и виновато пробасил Нечунаев. – Как быть тут, а?

Старик ничего не ответил, присел на корточки и продолжал глядеть на плот, закрывшись ладонью от солнца. Один круг прошел плот, зашел на второй и на третий, а он все смотрел, молчал и ждал.

Вся вода одинаковая, нет на ней отметин, и пути у плота как будто одинаковые. Разве чуть мотнет его в сторону или развернет как-нибудь слегка. Чего ждал старик, не знал никто на плоту, а всё чего-то ждали вместе с ним.

Плот пошел в четвертый раз от плиты к порогу. И тут-то всего на четыре бревнышка отшатнуло его от заведенного круга. Тогда махнул рукой старик, крикнул тонко и весело:

– Гребись влево, ребята! Гребись влево, лягуши болотные!

Метнулась вода из-под гребей, плот медленно стал огибать нос «моржа». Там его подхватила стремнина, выволокла из-за Смиренной плиты – и пошел он вольным путем, понесла его широкая Бия, потемневшая к вечеру, синяя-синяя.

– Счастливо доплыть! – крикнула команда Степана Гавриловича и пошла своей дорогой.

Уплыли оба Ивана-лоцмана, и неизвестно, на чем помирились.

Бельфлер-китайка

Яблони наконец дождались своего, яблочного года. Они огрузли плодами – и антоновка, и боровинка, и пепен-шафранный, и самая старая в костроминском саду яблоня бельфлер-китайка. Костромин подставил под ее ветви толстые колья-подпорки, и она оперлась на них доверчиво и изнеможенно. Костромин прикинул на глаз: должно было выйти не меньше пуда яблок. Это только с одной яблони. А яблонь в саду набралось уже полсотни.

Когда пришло время снимать урожай, на заимку приехал фининспектор из Карточака. Костромин не пошел с ним в сад. Он смотрел из окна, как незнакомый ему человек в черном глухом френчике ходит по саду, трогает руками яблоки и записывает что-то в тетрадь. Считает он их, что ли? Вон он оглянулся, сорвал яблоко и ест его спешно, откусывая помногу. Никто из костроминской семьи не попробовал еще нынче яблочка. Только любовались. Вон он, фининспектор, полез в гору, обмеряет зачем-то рулеткой терраски, отрытые Костроминым с сыновьями на склоне.

Ребятишки притихли, даже самые малые чуют тревогу. Прижалась к печи, смотрит на хозяина жена Матрена.

Фининспектор вошел в избу, распустил по всему столу свои бумаги. Лицо у него старое, морщинистое, глаза моргают.

– Придется тебя, Михаил Афанасьевич, обложить, – сказал он и посмотрел на Костромина с извинительной улыбкой. – С каждой плодоносящей яблони... Был тут из края представитель, говорил, что снимут налог, а пока что нет указаний... Да сверх того землицы у тебя под садом больше положенного. В районе об этом известно. Вот здесь распишись.

Костромин заглянул мельком в бумаги и сдвинул их с силой на край стола.

– Несправедливо это, – сказал он, – не подпишу я. Беззаконное это дело.

Инспектор подтянулся.

– Ну, об этом мы с тобой рассуждать не будем. А не подпишешь, пеняй на себя.

Что-то грустное наигрывал приемник в углу. Инспектор ушел. Всех в избе словно заворожила томящая музыка, никто не пошевелился. Костромин медленно поднялся, подошел к приемнику, взял его на руки. Привязанные к нему тонкими проводками батареи питания беспомощно заболтались в воздухе. Приемник поиграл еще немного на руках, и Костромин бросил его на пол и долго бессмысленно глядел на умолкнувший фанерный ящик. Ему хотелось сделать еще что-нибудь очень злое, хотелось порушить то, что создавал годами, на что ушла жизнь. Ведь все это оказалось ненужным. Никому, никому не нужно... Все труды обратились во вред ему и его семейству.

Костромин выбежал из избы, одержимый своей злой обидой. Он схватил в сенях топор и кинулся в сад, на террасу. Срубил одну яблоню и замахнулся на другую. И вдруг привиделось в этой изнемогшей, бессильно повисшей на подпорках яблоне что-то давнее, очень близкое, свое, необходимое ему. Вспомнилась вдруг Фаина Климова. Вот так же бессильно и изнеможенно положила она когда-то свою голову, свои руки и плечи на деревянный чемодан.

Костромин подчинился проснувшейся вдруг, заработавшей напряженно и четко памяти, и она привела к нему в сад на террасу живого Климова. Вон он встал напротив и смотрит на него, молодой, веселый, бородатый друг. Когда-то он тоже мечтал о яблонях, о садах вокруг озера. Не для себя мечтал вырастить сады, для людей.

А разве для себя растил свой сад Костромин? Много ли он попробовал своих яблок? Вот уже старость пришла, а яблони только входят в силу. Вся жизнь вложена в сад. Для кого ж он старался? Кто здесь хозяин? Костромину показалось вдруг, что он забрался с топором в чужие владения. Этот сад не принадлежал ему одному. Иначе не стоило жить, не стоило так трудиться.

Гавриил Степанович Климов, агроном из талыкчанского колхоза, утонул в озере. Смелый он был человек и нетерпеливый. Приехал из Бийска в Карточак ночью и ночью же отправился озером в Талыкчу. Пошел пешком: санный путь стал уже ненадежен, а иных путей не было. Идти ему предстояло семьдесят семь километров по льду. Утром его видели в Белюше. Он пил на кордоне чай и рассказывал лесникам о своей дальней поездке, о том, какие яблочные семена удалось достать в Москве и Мичуринске, каким теперь станет колхозный сад в Талыкче.

Лесники говорили потом, что не советовали Климову идти через озеро, но он не послушал, пошел. Больше его никто не видел. Только фанерный его чемоданчик прибило низовкой в устье речушки Чии. Он долго скребся там в береговые камни, словно иззябший голодный кот в хозяйскую дверь. Чемодан выловил Михаил Афанасьевич Костромин. Первым он узнал о том, что сделало озеро с его другом Гавриилом Климовым.

Костромин положил климовский чемодан в лодку и поплыл сначала в Белюш. Вода все стучала, ломилась в днище. Видно, очень ей надо было что-то такое важное рассказать Костромину. Он не слушал воду и не глядел на нее. Глаза как остановились на том, что осталось позади, так и не шевельнулись за всю дорогу.

Из Белюша Костромин поплыл в Талыкчу. Целые сутки провел он на озере. Все греб, все ворочал тяжелые весла. В Талыкче он сразу пошел к жене Климова Фаине. Климовский дом стоял в стороне от деревни на берегу зеленой реки Талыкмана. Он принадлежал когда-то монастырю.

Костромин прошел берегом Талыкмана, потрогал руками голенькие, чуть оттаявшие стебельки яблоневых саженцев, выстроившиеся двумя короткими рядами, остановился у серого четырехгранного столбика, сбитого из досок. От столбика был виден дом, где жил Климов, и река Талыкман, и вишнево-розовые колотые скалы на том берегу.

Одиннадцать фамилий было выведено черной краской на столбике. Костромин прочитал их все и подумал, что надо бы теперь приписать сюда двенадцатую фамилию: Климов. Припомнились те одиннадцать. Их зарезали кайгородовские бандиты вон в той монастырской церквушке со сбитым куполом. Припомнилась осенняя ночь и ледяная вода Талыкмана, как подхватила она его, упруго и властно, и понесла куда-то прочь от смерти. Гавриил Климов плыл тогда рядом с ним.

И еще подумалось, что хорошо бы, когда придет срок, лечь вместе с теми одиннадцатью под серый столбик. Вместе приехали в двадцать первом году из Питера на Талыкман, вместе гнали из Талыкчи монахов, вместе строили коммуну. Вместе и лежать... После гибели коммунаров Костромин задумался надолго, ссутулился, отошел от людей. Может, страшного увидел больше, чем положено человеку, а может, взяли свое побои и раны и последовавшая за ними тяжелая болезнь. Вытащил его тогда Климов из воды, выходил, и Костромин уехал куда-то, пропадал два года, а потом вернулся. Видно, оставил на озере что-то такое, без чего не стоило жить в иных местах. Вернулся и поступил работать на пост, созданный Новосибирским отделением гидрометслужбы в урочище Чии. С тех пор стал он там бессменным наблюдателем.

Климов остался прежним, веселым. Женился на красивой алтайке Фаине, помогал строить в Талыкче колхоз, стал работать в нем за агронома, хотя специального образования не имел.

Костромин вошел в дом, и Фаина поднялась ему встречу так же весело и радушно, как умел это делать ее муж. Многому она научилась у мужа – растить яблони, читать газеты и даже улыбаться. Ну, конечно, это же климовская широкая улыбка проступила на смуглом, резко и точно очерченном лице женщины.

– Здравствуй, Фая... – Костромин поставил чемодан и протянул Фаине руку. Она не заметила его руки... Что-то такое вдруг случилось с ее лицом, может быть, заволокло его дымом из трубки, которую Фаина держала в зубах?

Она подошла к чемодану, опустилась над ним и потрогала его. Глаза ее протянулись к Костромину, снизу вверх, словно руки, просящие, повелевающие и жалкие. Взгляд был осязаем и невыносим.

– Да ничего, Фая, может, еще ничего и нет. Неизвестно ведь. Может, обронил чемодан в озеро. Да вот, Гавриил-то Степанович. Подождать надо. Серьезно.

Фаина зашептала что-то на своем алтайском языке. Застонала и изо всех сил прижалась щекой к черному ребру чемодана.

Костромин стоял, низко свесив руки, мял ими края своей синей шляпы. Пришел председатель колхоза Аргамаков. Пришли еще разные люди. Всякий в Талыкче знал Михаила Афанасьевича Костромина, всем хотелось поговорить с ним и потрясти его руку.

Узнав о гибели Климова, помолчали немного. Но плакать и сетовать никто не стал. Куда-то увели Фаину. Раскрыли климовский чемодан. Нашли в нем размокшие, совсем негодные журналы по садоводству да мешки с яблочными семечками. На мешках растеклись чернильные непонятные слова: «боровинка», «анисовка», «пепен-шафранный», «бельфлер-китайка».

Все разглядывали мешочки, качали головами, покуривали, попыхивали трубочками.

– Шибко много семян привез Гаврила Степаныч, – сказал председатель Аргамаков. – Наш народ – горный народ. Скот разводить, медведя скрадывать, кедрашничать – это мы знаем. Яблоко выращивать – это русский народ знает. Мы не знаем. Фаина знает, да что она, слушай, Михаил Афанасьевич, одна сделает? Женщина есть женщина. Как по-русски сказать, баба. Я так думаю, бери ты эти семена. Гаврила Степаныч был тебе друг. Бери, Михаил Афанасьевич.

– Возьму я, – сказал Костромин глухо и торжественно. – Только условие себе такое поставлю. Да вот перед всеми здесь скажу. Не для красного слова, а так уж, как есть. Сто яблонь я обязуюсь вырастить на озере. В память это, значит, о лучшем друге моем, о Климове Гаврииле Степановиче. Да вот и обо всей нашей коммуне тоже...

Но яблонь не получилось из семечек, привезенных на озеро Климовым. Может, потому что семечки отсырели в воде, а может быть, не по вкусу им пришлась земля или ветреная зима. Но одна яблоня вышла. Она не сразу стала яблоней. Сначала это был тоненький стебелек. Сквозь глянцевую его кожицу просвечивала зелень. Землю вокруг стебелька посыпали пеплом от жженых рыбьих костей, поливали разными животворными смесями. Внутри стебелька появилась белая чистая косточка. Тогда стебель косо срезали ножом и привязали к срезу веточку уже плодоносящей яблони. Она приросла понемногу, и стебель превратился в саженец. Саженец высадили рядом с другими яблонями, укутали от зайцев берестой и повесили на него деревянную бирку с надписью: «Бельфлер-китайка».

Яблоня росла, раскрывала весной перепончатые листья-ладошки, ловила в них жаркое сибирское солнце. С каждой весной листьев становилось больше. Всё новые и новые саженцы появлялись в саду. Все они подставляли солнцу перепончатые, шершавые листья-ладошки.

В одну из весен бельфлер-китайке пришло время цвести. Она еще только догадывалась об этом, только предчувствовала, а Костромин уже знал точно, и привез в ту весну особенно много сытного талыкчанского чернозема. И охаживал яблоню и смотрел на нее со спокойной, умиленной нежностью.

И вдруг пошел снег. Он валился с небес как попало: большими лохматыми клочьями, жесткой перловой крупкой, задумчивыми тополевыми пушинками. Снег грузно, по-хозяйски расселся на беспомощных яблоневых ветках, и они согнулись, горестно качались. После снега на неделю зарядил теплый дождь. Он сшибал снег с веток, снег шипел и таял. Жаркое солнце довершило дело. Чия хватила через край хмельной весенней водицы и пошла к озеру напролом, не разбирая пути. К вечеру она добралась до костроминской заимки, поддела невзначай избу, и изба упала, как игрушечный ребячий домик.

Семейство Костроминых загодя ушло на ближний горный склон, сбилось там в кучу, кое-как спасалось от дождя и ветра в худеньких своих ватниках и шубейках. Сам Костромин остался внизу. Мокрые, трепаные волосы облепили лоб. Не хотел он поддаться воде, этот сутулый, упрямый человек. Поглядел отчужденно, как вода проволокла мимо драночную крышу с его избы, и тотчас отвернулся и продолжал свое дело: загонял колья в землю, крепил к ним яблоневые стволы. Но вода валила и яблони и колья, и самому человеку трудно уже становилось держаться в этой ошалелой воде. Он понял бесплодность своего дела, остановился, широко расставив ноги, и смотрел, как яблони одна за одной медленно опускаются в воду. Они колыхались, дрожали, изо всех сил цепляясь корнями за землю. Очень им не хотелось плыть в огромное, черное озеро. Но талыкманской земле, уложенной на каменную подстилку, самой не за что было держаться. Сама она плыла, растворялась в воде. Плыли яблони.

Костромин вдруг заметил что-то, рванулся с места и упал в широко бегущую воду. Вода протащила его немного, а когда он встал, в руках у него была яблонька. Он принес ее на склон, где спасалось от воды семейство, положил на землю и принялся ладить костер, чтоб согреть ребятишек. Почти ничего не говорил, да и не стоило говорить, не стоило спорить слабым человечьим голосом с упившейся своим ночным могуществом речкой.

На рассвете стало видно, что к яблоньке, принесенной Костроминым, привязана бирка с расплывшимся чернильным словом: «Бельфлер-китайка».

К полудню вода ушла. Там, где она куражилась ночью, где раньше был дом и сад, поблескивали чисто вымытые гладкие камни. Но бельфлер-китайку выходили. Посадили на специально отрытой в склоне горы терраске. Снова ее потчевали пеплом и талыкманской землей. Она заглядывала вниз в озеро и вздрагивала от высоты.

Скрипели по утрам уключины на озере. Это Костромин с сыновьями возили с Талыкмана новую землю взамен унесенной рекой. Все шире становилась терраса на горе. Внизу под ней появилась еще одна терраса, а выше еще одна. Валуны, которые приволокла с собой хвастливая Чия, Костромин калил кострами, поливал озерной ледяной водицей, и они потрескались, развалились. Подальше от озера, поближе к горам Костромин поставил новый дом, маленький, меньше прежнего. Появился новый сад. Яблонь в саду становилось все больше, и все они были для Костромина как дети. Такие же белоголовые по весне. Такие же требовательные на заботу, и неизвестно, когда из них выйдет толк. Такие же беспомощные и радостные сызмальства.

...И вдруг Костромин поднял на все это топор. Поднял – и увидел своего друга, мечтавшего о таких яблонях, и свой сад, и обступившие его понятные, добрые сибирские горы, и ласково прищурившееся сибирское озеро внизу, и яблоки, теплые, смуглые, обласканные сибирским солнцем. Любовь ко всему этому, умиленная нежность подступила к глазам, и две слезинки пугливо побежали по лицу, спрятались в седой щетине на подбородке.

Захотелось догнать фининспектора и дать ему много-много яблок. Может, он никогда их не пробовал, сибирский человек.

На другой день Костромина видели в Талыкче. Он привез ящик с яблоками и два пука саженцев. Саженцы Костромин привозил и раньше, а вот какие они на вкус, яблоки, – здесь еще не знали.

Оставил груз в правлении колхоза, а сам пошел к дому, где жили когда-то Климов с Фаиной. Постоял на берегу Талыкмана, посмотрел на дом, на забитые его окна, на заглохший сад, посаженный когда-то Климовым, пошел обратно в деревню.

Все, кого Костромин встретил на улице, трясли ему руку. Все, кто видел его из окон, спешили выйти на улицу. Всем хотелось поговорить с большим, сутулым человеком, лучшим охотником на озере, лучшим рыбаком, отцом тринадцати детей.

– Наш народ – горный народ, – сказал Костромину старый председатель Аргамаков. – На тракторах, на машинах ездить, электростанцию строить – это умеем. Яблоки сажать не умеем. Шибко долго, слушай, их ждать. Нам надо скоро. Во...

Костромин достал из ящика сомлевшее застенчивое яблочко и дал его Аргамакову. Председатель жевал яблоко медленно и удивленно. Лицо его было серьезно и даже задумчиво.

Кончив, он причмокнул и сказал:

– Сажай мне тоже яблоню. Нет, две яблони.

Костромин каждому давал попробовать по яблоку. Все причмокивали и просили его посадить яблоню.

К вечеру Костромин рассадил все свои саженцы. Ящик с яблоками он обшил мешковиной и снес на почту. Адрес написал такой: Москва. Совет Министров РСФСР. Поверх яблок положил письмо; в нем было написано:

«Дорогие товарищи! Посылаю вам яблоки, выращенные мной на сибирском озере. Это чтобы вы видели, что может тут дать земля, если к ней приложить труд. Особенно удался мичуринский сорт «бельфлер-китайка». Урожай у него выше, чем на родине, в Мичуринске.

Сам я уже становлюсь стар, и освоить мне все неподсильно. А люди здесь живут на кладе, и клад надо взять. Прошу обратить внимание и помочь в разведении садов на озере и на реке Талыкмане.

Уважающий вас М. Костромин»

Письмо пошло согласно адресу. Его повез молодой талыкманский почтальон Маруся. Маруся покрикивала на свою малорослую алтайскую лошадку: чок! чок! Лошадка трусила вдоль зеленого Талыкмана, щипала на ходу скудные, пробившиеся в щебенке травины. Маруся обязательно заехала бы к родителям в Кодро и погостила денек. Она всегда туда заезжала. Но следом за ней шел пешком Костромин. Он догнал ее к концу первого дня пути, и они вместе ночевали у пастухов. На другой день Маруся решила ускакать вперед, но поздно вечером, когда она уже принялась разжигать костер и развьючивать коня, большой, сутулый человек появился из тьмы, и опять они провели ночь вместе.

В Суукташе Костромин дождался почтовой машины. Он сам уложил в кузов свою посылку. Протянул шоферу аккуратно разглаженную десятку. «Вот, – сказал, – возьмите. Это не для взятки, а так уж. Чтобы надежнее довезли. Серьезно. Дело государственное».

Низовка

Снег на горах начал таять в апреле. Первой заметила это речушка Чия. Она подала голос.

Скоро одни макушки гор остались белыми, да, белые, протянулись к озеру ложки́ и распадочки. Вечером, когда тень стушевывала краски и контуры, казалось, что это звери залегли высоко и тянут к воде свои кривые от жажды языки.

Вода в озере прибывала. Раньше наблюдатель поста гидрометслужбы Михаил Афанасьевич Костромин замерял ее уровень дважды в сутки. Тогда она медленно плескалась под мостками – ржаво-черная, тяжелая, теперь надо было замерять ожившую, поголубевшую воду каждые три часа. Вода карабкалась по берегу все выше, и неизвестно было, где она остановится.

Ветер-верховичок трудился понемногу, вытаскивая из заливчика льдины.

В один из дней, ясных и теплых, на костроминскую заимку в урочище Чии пришел с севера, с низу, как говорили на озере, катер. У самого берега моторист Родион заглушил мотор, и катерок с разгона ткнулся в береговую щебенку. Спрыгнул лесничий, приехавший принимать у лесников заготовленную зимой клепку. Сошел Родион, неторопливый, медвежатый. Глаза у Родиона синие, слинялые. Оглядел костроминское семейство, высыпавшее на берег, заулыбался:

– Никак у тебя прибыль, Михаил Афанасьич? Да ты что с ними делать-то будешь, солить или что?

Белоголовые костроминские ребятишки сгрудились вокруг матери. Сам Костромин стоял поодаль, большой, костлявый, ссутулив плечи. Кисти рук его, тяжелые, набухшие от работы, казалось, тянули плечи вниз. Маленькое лицо было сухо, а светлые глаза смотрели из-под полей старой фетровой шляпы отрешенно и кротко.

Костромин пожал руки лесничему и Родиону и заговорил тихим, на одной ноте, голосом:

– А я думал, нонче не скоро будете. Да вот лесники сказывали, льда много на низу.

– Льдом и шли, – сказал Родион. – Низовка бы ударила – и все, подымай лапки кверху. Пятьдесят километров скалы да медведи. На берег, кроме Белюша, нигде не выскочишь.

– Затерло бы, – убежденно вставил лесничий.

Так оно все и было, Костромин знал это, но Родион и лесничий прихвастнули особой своей, рисковой судьбой. Им хотелось, чтоб старик заметил эту их судьбу. Но Костромин не сказал ни слова, а пошел к катеру, подсунул ему под тупой нос шест, поддернул повыше на берег. Потом он отдал распоряжения своему семейству:

– Ты, Мотя, накрывай на стол, – сказал он жене. – Игорь, насбирай на берегу щепок, снеси в стайку. Колян, дров наруби, подбрось в костер. Рая, Анюта, вы картошку почистите в уху...

Семейство так и прыснуло во все стороны. И скоро уже загустел дымок над стайкой, прокопченным сараем, где к потолку была подвешена суковатая палка, и на суку висел большой семейный котел. Сварилась в котле уха, и семейство опять собралось воедино за столом; и вдруг оказалось, что есть в этом семействе еще один человек, молоденькая девушка, почти еще девочка. Никак не годились для ее длинных тонких ног голенастые кирзовые сапоги, топорщился на утлых плечиках от старших братьев доставшийся пиджачишко.

А может быть, все это некрасивое и нужно было для того, чтобы увидеть ее только завязавшуюся, пока осторожную красоту.

Одеть бы девку да свезти в Москву. Побегали бы за ней парни. Так подумал лесничий, в недавнем прошлом городской человек.

– Михаил Афанасьич, – сказал Родион, – телку-то ты бы мне сейчас отправил.

– Какую телку?

– Да ведь ты к свадьбе своим девкам все, бывало, по телке давал. Глядь, Надька-то за зиму вымахала. Я бы не против к тебе зятем... Телка-то в хозяйстве сгодится. – Все это Родион сказал просто так, по привычке к балагурству. Но смотреть на Надьку ему нравилось. Никогда раньше не было такого.

Надька махнула своими сплошными ресницами, ее глаза с большими зрачками метнулись и притаились. Она выскочила за дверь, порывистая, угловатая девчонка, прожившая свои семнадцать лет на малом клочке каменистой земли, на стыке воды, тайги и гор. Зачем-то запела гортанно и высоко, смолкла, снова появилась в избе, снова убежала. Без нее Родиону стало скучно за столом.

Семейство споро работало ложками. Костромин угощал проникновенно, от души, немного даже суетливо. Жена принесла уху, а сам он стаскал на стол все, что давала ему земля, тайга и озеро. Вернее, то, что брал он у них своими трудами. Ели хариуса, белого, нежного, утром лишь попавшегося в сеть. Ели копченого тайменя, пахнущего дымком домашней коптильни, ели розовую тайменью икру и пельмени, начиненные медвежатиной, пили брагу, сделанную из березового сока. Говорили, как полагается таежным людям, об охоте.

Ушла жена в омшаник за прошлогодними яблоками, припасенными для гостей, и Костромин подхватил ту самую прибыль, что заметил Родион еще на озере, трехмесячную Люську. Подхватил бережно и зыбко. Умел он и это. Люська была тринадцатой в семействе Костроминых.

Управившись с большими грудами пищи, встали и пошли. Костромин – читать газеты, привезенные Родионом, лесничий – на кордон к лесникам. Родион принес с катера баян, уселся в стайке против истлевшего костерка и заиграл разные песни. Ребятишки слушали, глядели, как заскорузлые Родионовы пальцы нажимают на крохотные перламутровые кнопочки. Надька прибежала, кинула зачем-то щепку в погасший костер, снова убежала.

– Постой, Надежда, – оторвался от баяна Родион. Не послушала, убежала. Он снова заиграл, потише... Сидел, большой, кубоватый, глядел слинялыми синими глазами на угольки, слушал: где она так поет, Надежда?

– Надька скоро жениться будет, – серьезно сообщил Колян, босоногий малец в отцовской кепке с большим козырьком. – У нее жених есть, Митька, на кордоне живет. Папка говорил, осенью оженят.

– Митька-то кривой, что ли? – Родион отложил в сторону баян.

– Ну-у. Ему один глаз медведь вытащил. Как схватит лапищей-то. А Надьку на нем женят. А она мамке говорит, я лучше с дядей Родионом на моторке убегу.

– Замолчи! – откуда она взялась, Надежда? – Замолчи, черт! – Сказала гортанно, властно, и еще что-то сказала на непонятном Родиону алтайском языке, языке своей матери, Матрены Таштамышевой. Гибкая, потянулась схватить Коляна. Колян съежился, подался поближе к Родиону.

Тот усмехнулся мягкой своей, лукавой усмешкой.

– Ты чтой-то, Надюшка, как тот рысь. Я прошлый год рыся убил, так он тоже на меня, как ты на Коляшку, нацеливался. Ты, поди, и Митьке-то второй глаз выцарапаешь. Он тогда чо? Какой муж? Ему что ты, что медведица – все равно будет. Не видать ничего...

– Не нужно мне никакого Митьки, – сказала она и как-то вдруг присмирела. Глаза ее перестали играть, а посмотрели на Родиона открыто, беззащитно. – Я лучше в озеро, чем за Митьку... – И сейчас же снова запрыгали глаза, замерцали, Надежда выскочила из стайки, загремела ведром, побежала к озеру, запела.

Опять играл Родион, и было ему отчего-то приятно. Неужели оттого, как сказал Колян, босоногий мальчишка? Если даже и решилась Надежда бежать из отцовского дома на Родионовом катере, что тут могло быть приятного для него, матерого мужика, таежного человека? И все-таки Родиону было приятно.

Слышно было, как стучат уключины на озере. Это Костромин, прихватив Коляна и Надежду, поплыл в ближний распадочек за свежей землей для огорода.

Мир, покой, неторопкая жизнь, казалось, завладели заимкой.

Неторопкий, тихий разговор шел в лодке.

– Зачем три раза в стайку бегала? – спрашивал Костромин у Надежды. – Не нужно это. Серьезно. Ни к чему. Нехорошо могут подумать. Да вот Родион-то скажет – для него ты это бегаешь. Ведь ты у нас невеста. Осенью к Дмитрию уйдешь на кордон.

Так же тихо, бесстрастно ответила Надежда:

– Сказала уж. Убьешь, так не пойду.

Не заметил, не услышал Костромин этих слов. Продолжал все о том же.

– Говорить с Родионом нечего. Серьезно. У него свое, у тебя свое. Говорено тебе было. Не для красного слова, а так, как есть.

И Надежда знала это, и все на озере знали цену костроминскому слову. Раз пообещал Костромин вырастить на приозерных клочках земли сто яблонь. Пообещал не себе самому, но вслух, при людях. Приезжал по весне на лодочке-долбленке в Талыкчу, и в Белюш, и в Айру, копал ямки, опускал в них тоненькие, волглые деревца и потом долго не мог с ими расстаться, все охаживал, подправлял. Деревца выживали, но чаще гибли. Осенью Костромин сажал на их могилках новые деревца, весной опять сажал. И так уже добрый десяток лет, а может, и два десятка, а кто помнит – говорит, что все тридцать годов. На озере узнали вкус яблок.

Тридцатого числа непременно приносил Костромин в Талыкчу на почту месячный отчет о своих метеорологических наблюдениях. Все равно, стоял ли кроткий май, или пронзительный февраль, или ноябрь с его страшными низовыми ветрами. Упрямый он был человек. И суровый.

Сидел на веслах большой, сутулый, в драном брезентовом пиджаке, в распоротых резиновых сапогах, очень еще сильный, хоть и старый уже человек. Он растил детей, учил их работе, учил брать в озере рыбу, добывать в тайге зверя. Дети росли, свычные любому труду, простые и бесхитростные, как земля и трава. Они не знали игрушек, не знали танцев и веселых вечеринок. За малейшую промашку отец сек их сызмальства вожжами. Уважение к отцу, к его труду, к его власти над всеми вещами в мире было безотчетно, неощутимо так же, как любовь к тайге, к озеру. Зато обиды копились, не давали о себе забыть. А еще сильнее была власть неведомого, скрытого горами большого мира, что заявлял о себе яркими обложками журналов, необыкновенными словами туристов, гулом самолетов, пролетавших над озером, отзвуками забот и свершений, которыми жил большой мир.

Когда-нибудь те безотчетные чувства должны были взять верх над детскими обидами и соблазнами. Но все это в будущем. А пока дети росли и уходили в большой мир, совсем неспособные противостоять его искушениям. Тот мир переделывал их на свой лад, учил своей науке, а иногда наносил им раны. Новые морщины ложились на лицо Михаила Афанасьевича Костромина, и жил он из года в год без помощников. Не под силу становилось исполнять свой зарок – растить яблони на скупой сибирской земле. Потому и решился не отпустить от себя Надежду, выдать ее замуж за Дмитрия, объездчика с соседнего кордона. Думал развести на пустой земле при кордоне сад, какого еще не было на озере. Было это его мечтой и единственным выходом для семьи. Разве Колян помощник? А кому вести хозяйство, если уйдет Надежда? Жена Матрена, мать тринадцати детей, стала слаба, девчонки – школьницы, живут в интернате в Айре. Решил по-своему повернуть Надеждину судьбу. Решил накрепко, неколебимо.

Надежда ничего не умела решать. Она знала только, что не пойдет на кордон к Дмитрию, маленькому, одноглазому объездчику. И еще знала, что не будет, не сможет жить здесь, на заимке, что уйдет отсюда, неизвестно только когда и куда. До чего же ей хотелось в большой мир! Родион, таежный парень в стеганом ватнике, казался ей пришельцем из того мира, необыкновенным человеком. Он играл на баяне, а музыка слишком редко звучала в костроминском доме; он ловко управлялся с большим, быстроходным катером, ой, как далеко до этого катера было костроминской лодке-долбленке. Наконец, Родион говорил затейливо и весело, как не умел говорить никто на заимке и на кордоне. Надежда полюбила Родиона. Во всяком случае, так она сказала под большим секретом сестренке-подружке, пришедшей на воскресенье из интерната домой.

Спать Родиона отправили на пустой сеновал. Это чтобы подальше от Надежды. Дали шкуру медвежью, тулуп, пару подушек. Чего-то не спалось с вечера, курил да все посматривал на дверь избы. Чего посматривал, сам не знал. А может, и знал, да не хотел себе признаваться. Но ничего не увидел.

Утром в пятом часу проснулся от шагов по двору, было туманно, тихо и зябко. Прошел Костромин с веслом, за ним, совсем еще спящий, тер глаза Колян.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю