412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Горышин » Хлеб и соль » Текст книги (страница 6)
Хлеб и соль
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Хлеб и соль"


Автор книги: Глеб Горышин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Каким должен быть комсомолец? – это Маша Тинина спросила.

Санька отвел назад плечики, так что под рубашкой проступила его узенькая, тощая грудь. Он сдвинул вместе ноги и подался весь вперед. Он сказал:

– Комсомолец должен быть во всем первичным.

Слово запомнилось из устава: «первичным». Его и произнес Санька, робея и гордясь.

– Каким, каким? – спросили из президиума. – Наверное, передовым?

– Ну... – Санька изумленно оглянулся. «Что тут может быть непонятного?»

Все улыбались.

Еще были разные вопросы. Саньку решили принять в комсомол. Только поставили ему условие: чтобы похабных частушек больше не петь, а осенью чтобы обязательно в школу.

Потом приняли в комсомол других чеканихинских ребят.

– ...Переходим ко второму пункту повестки дня, – сказал Дегтярев. Он достал из-за пазухи сложенную вчетверо бумажку, развернул ее и прочел: «...От заместителя председателя колхоза Скрылева М. С. Заявление.

11 мая сего года член ВЛКСМ Зырянов Л. К., будучи в нетрезвом виде, нанес мне публично оскорбления, а также физической силой на Бобровской пристани при исполнении служебных обязанностей. На что ему было мной указано... вследствие чего считаю поведение несовместимым, а именно оскорбление члена правления со стороны члена ВЛКСМ, и прошу от имени правления колхоза исключить Зырянова за морально-бытовое разложение».

...Все сидят и смотрят на Дегтярева. Дегтярев ждет. Он не знает, что делать. Ему не хочется исключать Леньку. Звонил в райком, да разве сейчас доберешься до Чеканихи? Паводок.

– Какие есть выступления, – неуверенно спрашивает Дегтярев.

Собрание молчит. Только на скамейках шевеление, шепоток...

Все чего-то ждут. Что-то назрело новое. Что-то должно прорваться. Что же будет?

Под дверью уже скулит гармошка, просится внутрь. Никто ее не слышит.

Дегтярев хмурится. «Виноват – значит, отвечай, – думает он. – Нельзя без дисциплины». Эти мысли привычны для него. Они придают ему уверенность. И все-таки он чувствует, что остался один, что не будет ему поддержки от комсомольцев. Сидят против него в зале и смотрят и ждут. Смотрят совсем не так, как смотрели в лесу, когда Дегтярев брался за топор, как смотрели совсем недавно, когда ходили все вместе по деревне и собирали по избам семена кукурузы для молодежного звена. «Без дисциплины нельзя»... – твердит про себя Дегтярев.

Маше Тининой надо писать протокол. Ничего она не пишет. Она хочет сказать. Сейчас она скажет. Сейчас... Встала, говорит...

– У нас на свинарнике, и то подход есть. К свиньям стараемся подходить по-человечески. А тут чего же выходит – бумажка важней? По бумажке человеку всю жизнь испортить? Так получается. Скрылев, может, сам пьяный был. У него и нос как свекла. Одно только слово у нас, что комсомольское собрание. Проголосовали – и на тырлу...

Прорвалось...

Собрание зашумело.

– Разобрать надо!

– Обсудить!

– Исключить просто...

– За что?

– Лучше меня исключайте, – тоненько закричал Дунькин. – От Леньки больше пользы. Если бы не он, так я бы давно в Юше утоп...

В клуб вошел председатель колхоза. Никто его сначала не заметил. Он прошел к сцене, но на сцену не полез, а повернулся к комсомольцам. И все его вдруг увидели и смолкли и почувствовали, что сейчас он скажет что-то хорошее. Такое у него было лицо.

– У вас тут дела серьезные, – сказал председатель, – я объявление прочитал. Мешать не буду. Только скажу пару слов. Разрешите? Вот сегодня вы здесь все собрались. Комсомол. Я вам хочу сказать спасибо от всего колхоза. И тебе тоже, Петр Егорыч. – Председатель протянул Дегтяреву руку. Тот подошел к краю сцены, нагнулся и потряс ее. – С лесом вы нас просто выручили. Молодцы. Огромное дело сделали. Леня-то Зырянов здесь? Ага, вон он сидит. Он ведь у нас первый лоцман. И лесоруб – первый класс. И трелевщик. На все руки парень. Правда, есть у него свои грешки. Но за это вы его сами пропесочьте со всей строгостью. Но строгость строгостью, а хорошего в людях не замечать – это значит очень много потерять, так ведь?

– Так, – сказали комсомольцы.

Председатель рассказал, как будет нынче проходить сев, чего колхоз ждет от комсомольцев. Потом извинился, сказал, что срочно едет в МТС, и ушел.

На лице у Дегтярева осталась улыбка. От нее несбритые редкие волосинки радостно ощетинились на бородке во все стороны. Дегтярев был очень рад, что так обернулось дело.

– Какие будут выступления? – весело спросил он.

...Гармошка просунулась в дверь, мяукнула. Все обернулись к ней и весело ополчились на нее:

– Брысь! Закройсь! Куда? Удались, тырла! Не видишь – здесь комсомольское собрание...

Но дверь все-таки открылась, и в ней показался инструктор райкома комсомола.

– Еле добрался, – сказал он с порога. – Грамоты привез. Лесорубов награждать будем…

Дамба

Дамбу насыпали поперек Бии еще зимой, в январе. Тогда я не знал, для чего это, а теперь можно было ходить через Бию по мягкой оранжевой подстилке, смотреть, как вода все больше и больше берет верх надо льдом. Мне каждый день приходилось пересекать Бию: я работал собкором краевой газеты по городу Бийску и жил в Заречье.

Бийск – большой город, но когда я останавливался посреди реки и смотрел на него, все его дома и бийская гора казались малыми кочками в сравнении с уходящими в непостижимую высь и ширь массами голубого воздуха. И даже большая телевизионная мачта, поставленная на горе, была все равно что крохотная заноза, воткнувшаяся в край неба.

Повсюду вольготно расположились небеса. Они обрушивались на меня всем своим откровенно счастливым подвижным светом. Посреди реки мне нечем было укрыться от этого света, он проникал в меня, я наливался им до краев. Нельзя его было носить в себе. Я ходил по бийским улицам, по заводам и учреждениям, выполнял свои дела и каждую минуту готов был влюбиться. Я был совершенно к этому готов.

И возможности для этого были. Как пестрые птахи, стрекотали на новых кирпичных стенах ленинградские девчонки, приехавшие в Бийск на стройку. Неразличимо завлекательны были официантки в ресторане «Бия», куда я ходил обедать. Любовь должна была состояться вот-вот.

Однажды я встретил на улице Таню. Я знал ее, она работала экономистом на стройке. Таня была очень красивая женщина. Наверное, у нее был муж, а если мужа не было, то мало ли в Бийске интересных ребят? Не могла она быть свободной от любви!

Но на этот раз Таня выглядела необычно. На ней был надет серый трепаный макинтошик, на голове просто повязан грубый платок, а на ногах старомодные боты с отворотами, похожие на ушастых черных щенков. В этой одежде она казалась неожиданной, новой. И понравилась она мне – просто.

Я сказал ей без самолюбивой настороженности:

– Здравствуйте. Хорошо, что мы встретились.

На самом деле это было хорошо. Ничего в ней не осталось от прежней многозначительной бийской красавицы Тани. И женского-то в ней ничего не осталось: все скрыл жесткий макинтош. Только глаза, светящиеся густой темью, были прежние, очень женские глаза.

Я сказал:

– Пойдемте в кино.

Она посмотрела и сказала заинтересованно:

– Я по делам вообще-то. Начальник в город послал, в РЖУ. А в кино что идет?

Мне не вспомнить, что тогда шло в кино. Я смотрел на экран зря. Я потянул к себе Танину руку, едва лишь погас свет, и все прикасался к ней своими руками то чуть-чуть, то покрепче. В чем-то мне надо было поклясться, о чем-то рассказать, что-то попросить, и пожаловаться, и похвастать. Всю свою жизнь хотел я поведать ей, вложить в ее руку. Как я все езжу и езжу по долгим алтайским дорогам, как лежу по ночам в маленьком заречном домике, и не сплю, и чего-то жду. Как я жду любви.

Таня тоже пожимала мою руку, и я задыхался от благодарности к ней. Я еще не верил, не смел верить, что будет любовь. А вдруг она будет? Вдруг...

После кино я не отпустил Таню и не отпустил ее руку. Идти по улице, взявшись за руки, было неловко, и я сунул свой большой кулак вместе с ее подсохшей изнутри, чуть шершавой ладошкой в карман ее макинтоша. Тесно было в этом кармане. Мы шли, не глядя друг на друга, немного торжественно, ставя ноги невпопад. Я очень был взволнован, она, кажется, тоже.

Мы сидели на скамейке возле Бии. Лед уже оторвало от берега. Вода праздновала свою первую победу. Она весело и жестоко тащила отбившиеся ледышки, и стукала их о берег, и крутила, и урчала от удовольствия. Мне казалось, что сейчас она подхватит нас с Таней и тоже закрутит и понесет. Казалось, уже подхватила, уже несет. Все было живое, стремительное, все сорвалось со своих привычных, установленных мест.

– Танюшка, – говорил я, – что же нам делать? Ведь взорвут дамбу, и я останусь там, в Заречье. Как же я там буду? Танюшка, вон видишь изба? Она маленькая. Но нам хватит. Ведь хватит? Вот бы нам ее. Пока пройдет лед. Я бы ловил рыбу, а ты бы варила уху. Танюшка, это была бы хорошая жизнь. А? Как ты думаешь?

– Слишком хорошая, – сказала она.

На Бии рвали лед. Рабочие закладывали в лунки заряды, рысью трусили прочь. Над рекой неторопливо и прямо взлетали клочья льда вперемешку с водой и так же неторопливо, шипя, опадали. Ближе всех к берегу на реке стоял прораб. Он тоже заложил в лунку заряд, чиркнул спичкой, отвернулся и пошел прочь. Он шел по голому пузырчатому льду, как ходят только в замедленном кино. Он сдерживал свои ноги, которым хотелось бежать. Это было хорошо заметно на пустой реке. Его широкая, угластая спина закаменела.

Я сидел на сухом, теплом берегу, держал Танину руку, и мне стало немного не по себе от этой храбрости прораба. Я попытался представить самого себя там, на льду, но ничего из этого не вышло. Не хотелось мне идти на этот лед. Наверное, прораб был храбрее меня. Я покосился на Таню: вдруг она заметила это? Я почувствовал ревность.

– Храбрится паренек, – сказал я. – Пойдем походим.

Когда стемнело, мы целовались на автобусной остановке, прямо посреди асфальтовой дороги, проложенной от центра до Стройтреста, возле Таниного дома в северном поселке, в квартале «А». Таня смотрела на меня близко и влажно, глаза ее начинали косить, сползались вместе. Я знал, что так бывает от любви. От любви ко мне. Я не мог ошибиться.

Воздух был шершавый, подкрепленный морозцем, приправленный бензинным душком. Я не сел в автобус, а шел все двенадцать километров от стройки до дамбы, и ничто не могло меня удивить. Вся обычная жизнь словно отступила на шаг, оставила меня одного. Для меня открывалось такое, важнее и лучше чего нет на земле.

Посреди Бии жужжала машина. Я не удивился этому, хотя машины не могло быть на Бии. Но она там была и жужжала.

Назавтра машина исчезла. Я не заметил этого. Я слишком спешил прожить этот день до вечера, чтобы пойти к Тане.

У Тани оказался сын Серега, молчаливый, серьезный мальчик с большой головой и кривыми ногами. Сереже было полтора года. Он все смотрел на меня и ни разу не улыбнулся. Мои ухищрения понравиться Сереже были жалки. Он отверг их. В комнате едко, пахло пеленками.

Когда мы целовались с Таней, Сережа начинал беспокоиться. Ему явно не нравилось это дело. Он полз по дивану и норовил сесть между нами. Таня хватала его, прижимала к себе и целовала отрывисто и хищно.

– Сержик, я тебя люблю, – говорила она ему исступленно и смотрела на него потерянными глазами и отсаживала его подальше от нас.

Мы снова целовались, потому что я не знал, что говорить. Сережа снова полз к нам поближе.

Я встал, подошел к форточке и долго там стоял.

– Скоро я уложу его спать, – сказала Таня. Сказала откровенно и, мне показалось, зло.

Я вернулся на диван, и Таня рассказала немного о своем муже. Он работал инженером на стройке, год назад попал под машину, умер и теперь смотрел на нас со стены спокойно и отрешенно. И я тоже вдруг стал спокойный.

– Он был хороший, – сказала Таня. – Он ко мне так относился... просто... не знаю...

– Ну что ж, – сказал я, – опять замуж выйдешь.

– Да... какие там мужья... – Сказала с тоской так, что я вдруг ощутил свою щенячью молодость, нельзя мне было вмешиваться в эту жизнь, что совершалась рядом со мной, в жизнь чужой мне женщины, Тани.

На стройке кончался день. Уже кто-то распахнул окно, и к нему приникла радиола, и привычно вступила в свои права «Муча». Воздух розовел. Голоса перемешались. Ленинградские девчонки в лыжных штанах, в беленых известью ватниках и кокетливых косынках пробежали мимо окна. С достоинством прошли парни в одинаковых, воробьиного цвета кепочках. Тонко гукнул паровозик, привезший с четвертого участка три вагона девчонок и парней.

Я оглянулся. Комната мне показалась темной. Таня по-прежнему сидела на диване. Сережа тоже. Я почувствовал вдруг, что все зря.

«Придумал, опять придумал. Ничего нет. Ничего не может быть», – сказал я себе.

Мягко гомонила за окном стройка. Мне очень завелось туда. Но уйти теперь было нельзя. Я сидел и ждал. И Таня тоже ждала. И оба мы знали, чего ждем, и знали все друг о друге. И нельзя уже стало ничего говорить, потому что все бы было не то.

А рядом, за форточкой, совершалась иная, моя прежняя легкая жизнь. До чего она была молодая, та жизнь. Зачем я ее бросил? Зачем? Если бы мне опять туда, чтобы просто идти и смотреть на небеса. Далеко ухнул взрыв. Рвали лед на Бии.

– Пойду, пожалуй, – обрадовался я. – А то дамбу взорвут, ночевать негде будет.

– Вы можете ночевать здесь, – сказала Таня с отвращением.

Я стал надевать пальто. Теперь я уже не мог остаться. Не надо ей было ничего говорить.

Опять, как вчера, я шел пешком все двенадцать километров и удивлялся себе, своему целомудрию, и встречным лицам, и уцелевшим по краям дороги соснам-одиночкам и умилялся...

У входа на дамбу висело объявление о том, что ее взорвут завтра, в воскресенье, в 10 утра. Я без раздумий спустился по лесенке и пошел против течения людей, покидавших Заречье. Надо мне было побыть там одному, поработать. Все это было кстати, хорошо и правильно. Но, перейдя Бию, я остановился на берегу, отгороженном от реки перилами, и постоял немного. Показался мне город Бийск большим праздничным кораблем. Вон сколько народу спешит попасть на него по узенькому трапу. Сейчас корабль тронется и пойдет, пойдет. Вон уже гудок взлетел над высокой трубой Мясокомбината. А я останусь в Заречье, посреди маленьких домиков со слеповатыми окошками. Я испытал легкую и грустную зависть провожанья. Наверное, и другие зареченские жители, стоявшие рядом со мной, испытали то же.

– Ладно, – сказал я себе. – Хватит. Ничего не может быть. Все уже было. Работать надо. Работать. Работать. – И пошел в свой домишко.

Работал долго. Под утро лег, но не спал, а думал.

– Дурак, – говорил я себе. – Дурак!

Утром, едва встав, я помчался к дамбе. Я не видел ни неба, ни солнечного дня, занимавшегося над Бией. Я видел только два женских глаза. Они косили, сползались вместе от любви ко мне. Я мог их потерять.

Дамбу уже взорвали в трех местах. Милиционеры, отбившие натиски зареченцев, которым, как и мне, была необходима дамба, теперь отдыхали душой. Воронки были наполнены белым ледяным крошевом. Каждый кусок льда в воронках шевелился сам по себе, ерзал и шуршал. Я потрогал крошево подошвой своего сапога.

Я сам отдал себя в руки милиционерам, которые ждали меня на берегу. И все-таки они меня поймали. Я заплатил штраф и пошел через Бию в том месте, где раньше ходили машины, прямо по воде.

Вместе со мной пошел ярый шофер, рвавшийся домой в Бийск. Видно, он только приехал издалека.

Мы зашли по щиколотку в воду и остановились.

– Парень, – позвал шофер парня в резиновых сапогах с поднятыми голенищами, – пройди передом. У тебя сапоги. Не бойся...

– А у тебя что, – ответил парень, – тапочки?

Мы вернулись на берег. Я побежал кромкой туда, где Бия кончалась, повстречавшись с Катунью, где начиналась Обь. Не мог я остаться в Заречье. Я бежал до тех пор, пока увидел открытую воду. Она синела широко, по всей Бии. По воде быстро и густо шла шуга.

Парень с нахлобученными на лоб волосами чинил лодку.

– Перевези, друг, – сказал я парню.

– Да ну, – лениво ответил тот, – какой теперь перевоз?

– Проберемся, – слушай, не затрет, – сказал я жалостно.

– А хотя бы и затрет.

– Слушай, друг, ну, за четвертную...

Парень еще больше наморщил лоб, и мы поплыли. Берег сразу же подался влево, все зашуршало, понеслось.

– По Бии, – сказал он, – не поплаваешь – жизни не узнаешь.

– Да, – сказал я. – Правым давай, правым, льдина идет. – И незаметно для парня вцепился пальцами в борта.

...У Тани сидел мой знакомый крановщик со стройки. Я писал о нем очерк и снимал его для газеты. Сережа сидел на кровати и серьезно смотрел на него.

– Пришел интервью брать? – сказал мне крановщик без заметного дружелюбия.

– Да, – сказал я, – пришел брать. – И сделал глазами быстрый выпад, чтобы поймать врасплох Танины глаза: что там в них. Нет, не вышло. Ее глаза ушли в сторону от меня. И все время они уходили.

Мое довольство собой и своей жизнью обращались понемногу в неподвижную ярость.

«Зачем, – твердил я про себя, – зачем мне все это?»

Крановщик был спокоен.

– Ну, – сказал он мне, – все пишешь? – Он взял со стола бутылку с пивом, подцепил двумя пальцами железную пробочку и сколупнул ее на сторону.

– Пойдем, – сказал я Тане, – погуляем.

– В кино поехали, – сказала она и посмотрела одинаково на меня и на крановщика. Я не мог этого вынести. Сказал: «Сейчас приду» и пошел вон из комнаты, старательно ставя ноги. Таня вышла за мной на лестницу.

– Пойдем, – сказал я ей. – Пойдем. Ну, пойдем.

– Ты хороший парень, – сказала Таня. – Только какой-то ты... Все работают, а ты чего-то ходишь, пишешь... Он за меня, знаешь, душу отдаст.

Я медленно пошел по лестнице, потом по улице. Все казалось, что сейчас меня догонят и позовут обратно. Но никто меня не позвал. Я вышел на берег и стал смотреть. Что-то показалось на Бии знакомое-знакомое. Показалось и унеслось прочь. Уплыла дамба. Я не устоял и побежал за ней следом, да скоро бросил. Наплывали всё новые, незнакомые мне льдины. Все они торопились в новые, незнаемые места.

Припомнился мне парень-перевозчик. Как он сказал: «По Бии не поплаваешь – жизни не узнаешь». Эти слова все отдавались в голове: «Жизни не узнаешь, жизни не узнаешь...»

Почему я остался опять один? Почему не подружился с Сережей, серьезным мальчиком? Почему отступил перед крановщиком? Почему я испугался своей любви? Ведь она могла быть. Могла...

А теперь ее нет.

... – Жизни не узнаешь, – сказал я громко. – Не узнаешь жизни. – Захотелось побежать и что-то вернуть. Но было поздно бежать и некуда.

Я стоял и смотрел. Рядом со мной стояли сосны и тоже смотрели. Ветки на них шевелились, на ветках шевелились иглы. Каждая игла норовила поглубже воткнуться в теплую синь. Каждая игла топорщилась, наливалась веселой зеленой решимостью: жить!

Лучший лоцман

Вода в Бии холодная как лед. Бия спешит вниз, в степь, где можно наконец отдохнуть от бешеной скачки по каменному своему ложу, от беспамятной круговерти, а главное – согреться, вдоволь, до самого донышка, напитаться обильной солнечной благодатью. Светлеют бийские воды от солнца, радостно отдают глубинам зябкую синь, густо настоявшуюся в бездонных колодцах Телецкого озера. Зато по всей реке, от берега к берегу, – серебро. Прыгнет хариус на быстрине за водяной мошкой – и не отличишь его от резких всплесков, что без устали пляшут над Бией. А отчего пляшут, известно только медлительной рыбе ускучу, что живет потайной, донной жизнью и знает всякий камень, ставший поперек несмирной воде.

По берегам Бии – сосны. Стоят сосенка к сосенке, реденькие, тонкоствольные и очень аккуратные, обсыпали все вокруг желтыми, повядшими хвоинками – получилась хорошая подстилка; мягкая, приятная для глаза, она скрыла под собой скудную боровую супесь вместе с серенькими лишаями да сиреневой грибной плесенью.

Притоптана лесная подстилка человеческой ногой, и весь лесок на берегу Бии называется районным парком. Приходят сюда жители села Турачака, поют песни, сидят на большом, плоском камне – Смиренной плите. Такое прозвище дали камню бийские сплавщики. В прозвище этом – усмешка, простодушное и веселое торжество над хитростью коварного в своем покое камня.

Смиренная плита, как жирный морж, плюхнулась в Бию, спасаясь от жары. Над водой только спина зверя – гладкая, черная; бугристые ноздри торчат чуть не на середине реки. Бия изо всех сил старается столкнуть Смиренную плиту с места, да никак с ней не сладить.

В воскресный день гулял по парку Иван Чендеков, молодой лоцман.

Иван только вернулся домой со своей командой. За двое суток сплавили они в Бийск три сплотки пихтовых бревен. Деньги получили хорошие. Иван пошел в бийский универмаг и купил черный костюм. Еще он купил галстук с голубыми и фиолетовыми полосками и черную кепку с пуговицей на макушке.

Вернулся Иван домой в Турачак, дождался воскресенья, надел с утра новую кепку, костюм, галстук и пошел в парк.

Солнце палило, и лоцман немножко вспотел. Лицо его, цвета поджаренного кедрового ореха, лоснилось, и глаза, чуть-чуть раскосые, черные и хитроватые, сияли.

Шел он по парку, пел, и хватало песни надолго. И слова понемножку подбирались новые, свои. Ложились они в песню складно, и выходило по этим словам такое, чего раньше Иван никогда и не думал, выходило, что нет на Бии лоцмана лучше Ивана Чендекова, и на Сары-Кокше тоже нет. Все знают Чендекова, каждый здоровается с ним за руку в Камбалине и Кебезене, в Турачаке и в Озере-Курееве. Все пороги знает лоцман Чендеков – и Кипяток, и Бучило, и Привоз, и у Смиренной плиты он ни разу не попадал в водоворот – не венчался, как говорят на Бии.

Взошел Иван на высокий бийский берег и стал глядеть на реку, просто так глядеть, потому что был воскресный день и не было никакой работы.

Слева от Ивана крутая излучина. Бия тут со всего маху ударяет в отвесную скалу. А скала эта – часть бома, старой, спокойной сопки, давным-давно поросшей сухонькими сосенками. Расшиблась вода о камень, взревела, как подраненный медведь, и мчится дальше. Только это не все: алтайские граниты стерегут воду в самом ее разгонном месте. И закипает вода, пенится, как уха в рыбачьем котле над костром. Так издавна и зовут этот порог Кипятком.

Вырвалась вода из Кипятка неостывшая, белая от собственной пены, да и это еще не все. Теперь на пути ее дыбится гладкая, скользкая спина речного зверя – Смиренной плиты.

Долго смотрел Иван Чендеков на привольную игру воды и камня, протрезвел и, поверив в свою песню, подумал так:

«А хозяин, однако, кто? Хозяин – я, Ванька. С Ванькой не пропадешь, нет. Ванька шибчей всех по Бии плавится. Ванька...»

На реке показался плот, – свою работу Бия справляла без воскресного отдыха. Шестеро стояли на плоту, и среди них, на исконном лоцманском месте, сивобородый старичонка на кривых ногах, малорослый и щуплый. Имя старику Степан Гаврилович, фамилия Кашин, только это для документов. А известен он на Бии под другим именем – Лягуша Болотная. Пять десятков годов с лишком ходит он на плотах по Бии и носит это прозвище, а почему – говорят разное. Старики помнят, как женился Кашин на алтайке и ушел из села, срубил хатенку в таком месте, что курам на смех, – на трясучем болоте, где и клюква не растет. Смеялись люди, отсюда и кличка пошла – Лягуша Болотная.

Мало кто помнит те времена, а кличка живет. Да и мудрено ей сгинуть, если у Степана Гавриловича нет иного присловья, кроме как про лягушу. Крепких российских выражений он не употребляет: живуча кержацкая закваска. Только крякнет, если что, да скажет проникновенно: «Ох ты, лягуша болотная!»

С самого босоногого детства плавает Кашин по Бии. Скрючила ему бийская студеность суставы. Со Смиренной плитой венчался бессчетно, в Кипятке тонул, в Бучиле на бревнышке волчком вертелся. Так считают на Бии: Кашин – первый лоцман. Так считают уж лет тридцать, а может, и того больше.

...Вынырнул плот из-за излучины, понесся прямо на скалу. Посерьезнели шестеро на плоту, прищурил живой карий глазок Степан Гаврилович. Вот она, скала, а вот вода, и вода эта убывает, истончается, почти на нет сошла. Сейчас камень примет на себя грузную сплотку, сейчас...

– Лево-о-о-о! – тоненько протянул старик, и, послушный слабому его голосу, повернул громада-плот, только боком малость погладил скалу по ее мокрому, темному лбу. И от этого заплясали двухобхватные кедрачи в сплотке, забились, как в лихорадке, да так, неспокойные, и попали в Кипяток. Проскочили порог в мгновение ока, и тогда ясно стало, зачем она нужна была, стариковская лихость, зачем допустил лоцман сплотку до самого гранитного лба.

Взметнули шесть сплавщиков вверх рукояти своих гребей, деланных из цельных пихтовых стволов, потом налегли на них, отступили, снова шагнули раз и два и три в затылок друг дружке. Плот пронесся мимо Смиренной плиты, чуть задев «моржа» за самый кончик носа.

– Хорош! – цокнул Иван Чендеков. – Ай, хорош! Степан Гаврилы-ы-ыч! Почтение! Счастливо доплыть!

Старик уже отпустил гребь, казавшуюся непосильной для его ссутулившихся плеч, и свертывал цигарку. (Говорят, за эту страсть к дымокурству и выжили его когда-то из села на болото соседи-кержаки.)

– Здорово, Ванюша.

Иван сорвал с головы кепку и махал ею, пока плот не скрылся с глаз.

Народу в парке прибывало, и вскоре Чендеков встретил своего друга Петра Килтэшева, приехавшего на выходной с лесопункта. У Петра тоже был новый костюм, и галстук из бийского универмага, и новая шляпа пирожком на голове.

– Ты что думаешь: Лягуша Болотная – лоцман, да? Еще чего! Ваньку все знают, понял? В Бийске знают, в Барнауле знают, везде знают, понял, да?

Лоцман ударял себя в грудь, и в черных глазах его разгорался уголек.

– Лягуша трое суток в Бийск плавится, а Ванька двое суток! Понял? Чендеков – лучший лоцман на Бии!

...Снова у порога показался плот. Только на этот раз он не пошел на сближение со скалой, а свернул как раз на середине реки.

Чендеков вскочил на ноги, побежал к берегу и стал смотреть на плот.

– Что наделал, собака, ай, что наделал! – закричал он вдруг и замахал руками. – Право бери! Право!

– Право-о-о-о! – послушно гаркнул дюжий парень, стоявший на плоту у лоцманской греби. Это был не человеческий, а поистине трубный глас. Наверное, где-нибудь в тайге марал, пробиравшийся сквозь подлесок к водопою, остановился, насторожил свое ухо, прянул в сторону и стремглав скрылся в чаще.

– Иван, тезка, что делаешь? – изо всех сил кричал Чендеков лоцману на плоту. В голосе его не было осуждения, а просто обида и вопрос: как же так? – К бому надо было прижиматься, Ванька, к бому!

Плот мчался прямо на Смиренную плиту. Люди на плоту стояли недвижимо. Их было четверо, и каждый смотрел, как мчится на них черный, большой, глянцевитый камень.

Что это за люди, откуда взялись они, не знал никто на Бии. Много являлось здесь пришлого народу – кто за длинной деньгой, что светит сплавщику в конце каждого его рискового рейса, а кто по неизвестным причинам; только немногие приживались в здешних местах. Бессильны были деньги перед понятным страхом человеческим, что серым облачком летел над каждым плотом от Кебезеня до Озера-Куреева.

Троих пришлых людей взял к себе на плот лоцман Иван Нечунаев. Молодой был лоцман, да прижимистый, со слабинкой к деньгам. Рассчитал он так неизощренным своим умом: на шестерых делить рубли – одна корысть, а на четверых – совсем другая.

Не хаживали бийские сплавщики вчетвером на плотах, а чужаки – им что, особенно если по первому разу!

И еще одну слабинку имел лоцман Нечунаев: был он трусоват. Мало кто знал эту его слабинку, да и как ее углядишь в его могучем теле, будто наскоро деланном из толстенного кедрача: из одного ствола и лицо, и шея, и плечищи висловатые, и руки, как сучья низовые, – толсты, длинны, разлаписты.

Как стала наваливаться скала на плот, заметались у нечунаевской команды глаза в нестерпимой тревоге, дрогнуло и неотесанное лицо лоцмана. Гаркнул он не в срок: «Лево-о-о!», и пошел плот прямым курсом на Смиренную плиту.

Сказал лоцман Иван Нечунаев в половину своего трубного голоса:

– Повенчались...

Слово прозвучало над Бией глухо и зловеще.

...Без треску обошлось. Плот не разбился о Смиренную плиту. У самого камня он как бы наткнулся на невидимый барьер. Вода, отброшенная плитой, поворачивалась вспять. Она подхватила плот и потащила его обратно, к порогу. А там правили свои стихии, и снова плот понесся к камню, и снова споткнулся о барьер, воздвигнутый самой же водой. Так повторилось много раз. Вода двигалась по кругу, и четверо оглушенных неизведанными ощущениями людей не могли одолеть воду.

Тогда Чендеков, бестолково суетившийся на берегу, полный желания помочь сплавщикам, принял решение:

– Ваня, тезка! Давай трос!

Он шагнул вниз по крутому откосу к воде. Камень ушел из-под ног, и Чендеков упал. Из рассеченной щеки хлынула кровь. Галстук сразу стал красным. Тоненькой струйкой кровь потекла по новому пиджаку. Чендеков не заметил этого. Он подбежал к самой воде и снова крикнул:

– Ваня! Трос давай!

С плота кинули толстый кол – пахало – с привязанным к нему размочаленным тросом, и он плюхнулся в воду. Когда круговерть снова поднесла плот к берегу, кол кинули еще раз, но он не мог долететь до берега...

Спокойно кружился плот. Повеселели лица тех, что кружились вместе с плотом, и только большой рот Нечунаева, выражавший обычно немногие чувства, был сейчас раскрыт чуть пошире, чем всегда. Лоцман сел на бревно. Вся его команда тоже села.

– Ванька, давай же! – просил, умолял с берега Чендеков. – Давай!

И уже готово было обратиться его братское участие, не принятое теми, на плоту, в тяжелую злость. Он был лоцман, и это составляло смысл и гордость его жизни. Нечунаев, грузно сидевший на бревне, беспомощный, как теленок, тоже назывался лоцманом.

– Ванька-а! – Голос у Чендекова стал пронзительный, тонкий, а руки сжались в кулаки. – Чего людей маешь, сволочь? Работяги-и-и! Кидай его в воду-у-у! В воду его, собаку!

Петр Килтэшев поднял камень и метнул его в плот.

– Поаккуратнее. Чего из себя дурака выставляешь. Перед людями постыдись, – проворчал Нечунаев, увертываясь от камня.

Плот продолжал кружиться, как ночная бабочка на свету, – бестолково и стремительно. Видеть Чендекову это было невыносимо. Нечунаев был плохой человек. Он пошел в рейс вчетвером из-за денег. Он испугался старого бома и повенчался со Смиренной плитой. Чендеков ненавидел его в эту минуту. Но позволить реке подшутить над лоцманом он не мог. Он снял сапоги и пиджак и поплыл навстречу плоту.

Один раз вода накрыла его с головой, и новая кепка быстро унеслась прочь. Он вылез на плот и оттолкнул Нечунаева от лоцманской греби. Он кричал и «лево» и «право», но четверо ничего не могли поделать с громадиной-плотом, связанным из сырых осиновых бревен. Нужно было поймать момент, то единственное положение, когда плот мог вырваться из заколдованного круга. Сделать это Чендеков не умел. Он не владел секретом Смиренной плиты. Он уже понял это, но все еще продолжал ворочать свою гребь. Сначала его командам подчинялись, потом стали смеяться, а он все орудовал гребью, не желая признать перед людьми свое бессилие...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю