Текст книги "Ищи ветер"
Автор книги: Гийом Виньо
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)
Два. А может, она и не хотела. Может, не по своей воле она здесь, в вестибюле галереи в Сохо, стоит, как на натянутом канате, с достоинством ожидая шального ветра, готовая упасть в ту или другую сторону. Она сделала то, на что мне не хватило безрассудства или мужества во Флориде. Вернее сказать, мужества и безрассудства, это ведь одно, единое целое, поистине орел и решка. Я хотел бы видеть в ней безоглядную отвагу ездовых собак, детей на войне, но я знаю, она все понимает, она – цельная натура; я знаю – ее сковал страх, заледенила надежда. Дойти до нее – пятнадцать шагов, – что это будет значить? В чем я распишусь, если сейчас поставлю одну ногу перед другой и повторю это движение пятнадцать раз, внимательно ли я прочел каждую буковку документа? Что, в самом деле, я подпишу – смертный приговор, перемирие, великодушную амнистию? Кому? Себе? Не нужен мне спасательный круг из ласковых рук, не нужна канарейка в клетке, ни шумовое сопровождение, ни предлог для чего бы то ни было. А если я так и останусь у бара, буду стоять себе спокойно и пить водку до зари, до будущей недели, до Страшного суда, что от этого изменится? Но могу ли я позволить себе такую роскошь – окопаться, схорониться в бункере, надежно укрыться от огня, как на моем туманном озере, смотреть в оптический прицел, всем свои существом обратиться во взгляд, взгляд партизана, снайпера в засаде, хладнокровно выбирающего цель и – пах! – выпускающего кишки пехотинцам, – так стреляют по лесным уткам, а сердце не ликует, а сердце не плачет, а сердце не бьется? Хватит ли меня на такое?
Три. А что, если любовь – шальная пуля?
И я сделал пятнадцать шагов и вышел из бункера под прицел тяжелой артиллерии.
Я шел, а Нуна смотрела на меня, задиристо вздернув подбородок.
– Я считала до десяти, – выпалила она.
– Как щедро. Вот, ты забыла в машине, – сказал я и достал из кармана гребешок.
– Я не забывала.
46
Конец октября, двести пятый номер, шесть жарких дней. Седьмое утро, тосты с клубничным вареньем и Нуна, голая. Она ест. Я курю сигарету.
Вчера вечером за гамбургером в Ист-Виллидж она сказала, что любит меня. От неожиданности я засмеялся. Она влепила мне немыслимой силы пощечину. Пауза. И еще раз – на «бис». Я, оглоушенный, ответил, что, если вдуматься, пожалуй, я тоже. Она запустила в меня долькой картошки в кетчупе и попала прямо в глаз, мы посмеялись – вот и все. У нас было так много времени. Времени у нас было, как океанской глади у китов.
Мы пошли в отель пешком, хотя сырая погода не располагала. Я вспомнил с ней проявления нежности, которые полагал ушедшими навечно, но все вернулось – не так, как прежде, и не то чтобы совсем по-новому. Измена оказалась легкой, ее едва заметный след во мне был из тех сожалений, что с готовностью забываются, а не залегают на глубине только потому, что серьезны и прекрасны. Рука Нуны в моей руке – ее ноготки поглаживали мою ладонь, и это движение, этот машинальный жест как-то сразу окрасился для меня в своеобразный цвет привычки. Стало страшно на какой-то момент. Так же было перед той единственной волной, которую я поймал во Флориде. Но, угревшись в тепле двести пятого номера, я раздел Нуну, которая засыпала на ходу и, притихшая, улыбалась мне со слипающимися глазами, лег, прижался всем телом к ее солнечной коже, сонной рукой поглаживая живот, где-то на границе яви; я уткнулся носом в ее средиземноморский затылок, и мне снились голубые и охряные сны.
И сегодня, на седьмое утро, оказалось, что она все еще здесь. Я погасил сигарету и потянулся ухватить у нее кусочек тоста.
– Можно задать тебе странный вопрос?
Она весело кивнула. Вопрос был назревший, нездоровый, боюсь, не очень внятный. И не такой уж странный. Но, наверное, важный.
– Ты могла бы мне изменить? – брякнул я, немедленно пожалев о вырвавшихся словах.
Нуна нахмурилась и некоторое время молча жевала, решив, должно быть, что я встал не с той ноги. Мне показалось, что она чуть было не ответила «нет», но тут по ее лицу скользнул лучик насмешки.
– Я ведь не твоя, Джек…
И добавила что-то по-каталонски с озорной улыбкой на губах.
– А что это значит?
– Так сказал один наш поэт: «Самые непрочные клятвы прекраснее всех». Неплохо, правда?
Капля варенья, проложив дорожку по ее подбородку, упала на грудь. Она рассмеялась маково-ало. Я закрыл глаза. Я дома.
47
Выставка имела успех. Сенсации не случилось, но в каком-то смысле меня это даже устраивало. Для желающих открыть новое лицо я представлял меньше интереса, потому что таковым уже не был. Стейн получил вожделенную статью в «Нью-Йоркере», галерею признали, и он был доволен. После закрытия я подарил ему портрет Дерека, стоящего на палубе катера с пойманной рыбиной в руках и скалящего зубы в ослепительной улыбке.
– Кто это? – озадаченно спросил Стейн.
– Это тунец, Джоэль… А с ним – один твой знакомый.
Он помолчал, потом брови его поползли вверх, рот приоткрылся.
– Страховка?
Я, подтверждая, кивнул.
– Ага… вид у него вполне довольный… – задумчиво протянул Стейн.
– У него лучший в стране адвокат, еще бы ему не быть довольным!
Стейн рассеянно улыбнулся, в мыслях он бороздил Мексиканский залив с адмиралом.
– Спасибо, Джек, – сказал он наконец, – ты угадал, наверное, это действительно моя любимая… Эта и еще собака… Кстати, собаку купили… Вчера, я тебе говорил?
– Нет. И кто же?
– Какая-то женщина, лет шестидесяти… Спрашивала, зайдешь ли ты вечером. Очень интересная, знаешь, не из простых. Да! Она же для тебя оставила… Сейчас, это у меня в кабинете…
– Мэй?
– Да, Мэй Дьюган, кажется… Ты ее знаешь?
Я неопределенно мотнул головой. Надо же, как обидно, что мы разминулись!
– Можно тебя попросить, Джоэль? Не оприходуй этот чек. За мой счет, конечно, ладно?
Он кивнул с понимающей улыбкой. Стейн питал слабость к таким вот сугубо личным прихотям, особенно чужим. А мой подарок, этот расплывчатый и передержанный снимок, был куда больше, чем просто фотографией, – это был чей-то секрет, пустяковый, но теперь он принадлежал ему. Он ушел в кабинет, который оборудовал себе за выставочным залом; вернувшись, протянул мне конверт и показал разорванный чек, как будто я требовал доказательств.
В конверте была открытка. «Холлмарк». На картинке пейзаж, морской берег. Внутри – никаких стандартных пожеланий. Два абзаца убористым почерком учительницы.
«Жаль, что не застала Вас, Джек. Выставка замечательная. Вы не утратили зоркость, я бы даже сказала, что Ваш взгляд стал смелее и снисходительности в нем поубавилось, уж простите за словцо… Мне кажется, многие снимки трудно Вам дались. Устоять перед искушением «красивости» нелегко, не правда ли? Браво! Вы, конечно, ждете от меня авторских пожеланий, но я Вас разочарую:
Это не я и не И-цзин, это «Роллинг Стоунз». Гениальное, знаете ли, не обязательно заумно.
All the best [52]52
Всего наилучшего ( англ.)
[Закрыть],
Мэй».
48
Вздумалось же родиться в такой день, сказал я себе, положив трубку старенького телефона. С неба сыпалась снежная крупа, мелкая и сухая, необычный снег для конца ноября. Солнце упорно боролось за свои права, то и дело озаряя свежий лед на озере.
– Кто звонил? – спросила Нуна. Она приехала на выходные и сидела за учебниками в гостиной.
– Тристан, – ответил я. – Моника рожает.
Повисло долгое молчание. Потом Нуна появилась в дверях кухни.
– Ты, конечно, поедешь… – проговорила она, помедлив.
Я тоже ответил не сразу. Вернулся к мытью посуды, рассеянно глядя на озеро. Действительно, странная погода для осени.
– Не знаю, – сказал я. – А надо?
Она подошла, прижалась к моей спине, прохладная ладошка прокралась под свитер.
– Конечно, надо.
– И ты… ты не боишься?
– Ну, положим, до смерти боюсь – и что от этого изменится? Ты меня пожалеешь? Идиот…
«Идиот» – теперь это было мое узаконенное домашнее имя. Других мужчин зовут «милый», «зайчик», «котик». А меня вот – «идиот».
– Так я поеду?
– Поезжай.
– О'кей.
– О’кей.
Ехать так ехать, я домыл посуду и отправился в Монреаль, оставив Нуну в одиночестве зубрить молекулярную биологию и штудировать трактаты по этике.
49
Едва я вошел, Кристоф устремился навстречу и прямо в коридоре облапил меня могучими ручищами, как будто родного брата увидел после десятилетней разлуки. Это было весьма далеко от действительности, но я понял, что крыша у него слегка отъехала, и постарался по возможности тепло ответить на его медвежье объятие. В таком состоянии он готов был расцеловать кого угодно, это точно.
– Девочка, Джек! Представляешь? Дочка! У меня – дочь, прикинь, это что-то! Дочь, представляешь?
– Потрясающе! Э-э… Поздравляю, Кристоф. В самом деле, дочь – это что-то…
– Девочка… – повторил он мечтательно. – Кто бы мог подумать… Нет, это что-то! Дочка… Дочка, Джек! Надо же!
Положим, не один шанс из миллиона, ну, да ладно, можно понять, что математические способности в таких обстоятельствах отказывают. Случись это раньше, я бы не стерпел, уж заткнул бы глотку этому остолопу, но сегодня во мне шевельнулось чувство, отдаленно напоминавшее уважение.
– Я могу зайти к Монике, как думаешь? – спросил я.
Кристоф закивал и проводил меня до двери палаты.
– Там сейчас Франсуаза, но это ненадолго, она куда-то спешит… Может, хочешь кофе, Джек, или кока-колу? Я как раз шел за…
– Спасибо, не надо. А Тристана нет?
– Нет еще, скоро придет. Ну, увидимся… Дочка! Надо же, Джек!
Я пожал плечами, будто, как и он, не мог в это поверить. Потом присел на корточки, прислонясь к стене, и стал ломать голову, что скажу Франсуазе, когда она выйдет из палаты. Колено ныло. Больницы. С этим ничего не поделаешь.
Минут через пять дверь открылась. Я даже не успел подняться, Франсуаза, вылетев в коридор, смерила меня своим особым взглядом – так смотрят судьи на выставке собак.
– Жак… – удивленно протянула она. – Вы… вы находите, что ваше присутствие здесь уместно?
Я встал, усмехнулся.
– Вполне. А задавать такие вопросы, Франсуаза, – невежливо. Впрочем, поздновато уже тебя воспитывать…
Прежде чем до мадам доехало, я протиснулся в палату, захлопнув дверь перед ее носом. Сказать «ты» Франсуазе Молинари – сногсшибательное ощущение. Все равно что помочиться на «мерседес».
50
Малышка спала у ее груди. Я ожидал увидеть Монику измученной и отупевшей от лекарств, но это была прежняя Моника, сияющая счастьем. Она улыбнулась мне. Я положил букет на тумбочку и присел на краешек кровати, залитой слепящим послеполуденным солнцем, от которого бывает так больно глазам. Рука Моники тихонько скользнула в мою ладонь. Мы ничего не сказали друг другу.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило. Ее рука была тогда холодная, слабая, синеватая и судорожно вздрагивала. В тот прошлый раз я не принес цветов. В тот прошлый раз, когда я держал ее за руку в больничной палате, в больнице Валь-д’Ор, врач вошел без стука. Не глядя на нее, на меня, на нас, он сказал профессионально степенно, ровным, без всякого выражения, голосом, сказал, что, по всей вероятности, Моника больше не сможет иметь детей. Сказал и вышел, мы ведь были у него не одни, он спешил к другим больным с другими новостями – три раковых опухоли, камень в почке, пара ларингитов. Мы долго молчали, глядя куда угодно, только не друг на друга, – на экран выключенного телевизора, на яблочно-зеленую стену. Наконец, силы у Моники кончились, и ее глаза подернулись пеленой – от ярости, от досады, и обратились на меня, до жути медленно, и в них блеснул огонек, доселе мне незнакомый, а я-то думал, что знаю об этих глазах все. В эту минуту она увидела мое состарившееся лицо, мое потрепанное жизнью тело и впервые, представив меня стариком в грядущие годы разрушения и тлена, которые нам предстоит провести вместе, не испытала ни малейшей нежности. В них было и удивление, в ее глазах, я это видел. На моем лице больше не читалось наше будущее, симфонические планы, большая и вечная жизнь. На моем лице было написано, что мы смертны, всецело и безвозвратно. Бледно-серое, оно было лицом могильщика. Отныне мое лицо всегда будет олицетворять для нее мертвенный ужас, я понял это тогда, но всего на миг, короче взмаха ресниц. Я никогда больше об этом не думал, я истребил это знание, запер его на замок и не давал никакой пищи – ни намеком, ни тенью мысли. Но оно оказалось живучим. Как вирус, пока он спит в организме, этот взгляд остался между нами. Остальное – вопрос времени. Я привез Монику домой. В наш мавзолей.
В прошлый раз, когда я держал Монику за руку в больничной палате, солнце не светило.
– Ее зовут Шарлотта, – шепнула Моника.
– У меня есть одна знакомая Шарлотта – колдунья вуду, – помолчав, сказал я. – Хорошее имя.
Моника улыбнулась, не зная, правда это или я выдумываю.
– Хочешь взять ее на руки?
– Не будем выходить за рамки, ладно? – ответил я и чуть крепче сжал ее руку.
– Хорошо, Жак.
Повисло молчание, мы его не нарушали, пусть себе висит спокойно. А вот в Тибете плачут, когда рождается ребенок, плачут о душе, которой не удалось избежать дхармы, цикла перевоплощений. Ни черта они не понимают в этом Тибете.
– Скажи, Моника… Ты простила меня?
Она вздрогнула.
– Мне ответить?
– Если хочешь.
Когда Моника лгала мне, я всегда совершенно точно это знал. Тон, манера речи, подбор слов, искусная маскировка голосом – все это было не важно. Я никогда ей не говорил, но у нее чуть подергивается левая щека, если она врет. Этот тик в принципе невозможно заметить, если не знать о его существовании.
– Нет, – тихо выдохнула она наконец.
Я не знаю, солгала ли она. Я смотрел не на нее – в окно. Больше я никогда не спрошу ее об этом. И себя тоже. Солнце и в самом деле светило вовсю. Холодный северный ветер свистел в голых ветвях деревьев. Хорошо родиться в такой день, и приступить к увлекательному занятию – губить свою жизнь – тоже хорошо. Еще осталось наделать столько ошибок, что одной жизни хватит ли? Погода была чудесная, и я улыбнулся.
51
Я побывал в Валь-д’Ор четырежды за эту зиму. Первые три раза один. В четвертый раз, в начале марта, захватил с собой Тристана и Луизу, чтобы они пригнали «Бьюик». Луиза беременна и стала еще несноснее. Но Тристан, кажется, счастлив. Они собираются пожениться. На мой взгляд, жизнь чертовски ускоряется, а дорога преподносит сюрпризы. Но что я, собственно, в этом понимаю?
«Сессна» слушается меня не совсем как прежде. Капризничает на крутых виражах, дает крен. Это странно, ведь с крылом я поработал на совесть, оно теперь как новенькое. Лонжерон был цел, пришлось сменить только обшивку. Надо бы еще покрасить заново. Но не все сразу. А шасси заменили полностью, собрали из подержанных деталей, которые Раймон хранил на всякий случай два года, ни разу мне о них не обмолвившись.
Осенью, в сезон охоты, я, может быть, пересяду на «Бивер», а пока подрядился на лето патрулировать для Министерства природных ресурсов. Надзор за лесными пожарами. В свое время именно на этой работе я получил удостоверение пилота. Работа как работа, пристойно оплачивается, правда, скучная смертельно. Зато Нуна сможет налетать побольше часов. Она хочет аж в Луизиану, но это пока под вопросом. Сам знаю, что сдамся рано или поздно, просто интересно, как долго я способен сопротивляться, когда она просит. Нуна – пилот от Бога и чертовски рисковая к тому же. Несколько взлетов на ее счету уже есть, и она наседает на меня, чтобы я разрешил ей приземлиться. Скоро придется, никуда не денешься.
Взлет – это ведь плевое дело. Просто отпусти вожжи и дай самолету делать то, для чего он и был задуман. Ты им, конечно, управляешь, но в главном-то даешь ему свободу. Создать подъемную силу, оторваться от земли, набрать высоту – это он сам.
Приземлиться – дело другое. Приземление по сути своей противоестественно. Приземляясь – уходишь. Обдуманно, максимально просчитанно, аккуратно – но уходишь, как ни крути. Это ведь не просто медленно опуститься до нулевой высоты и, коснувшись земли, выключить мотор: ничего хорошего не выйдет, опрокинешься. Нет, изволь приземлиться по правилам искусства: заставь самолет лететь в десяти сантиметрах от земли, параллельно ей, на пределе, а потом – убей подъемную силу, обмани его доверие, душу его предай одним уверенным и безошибочным движением. Измена – вот что такое приземление. Но ведь горючее на исходе, поэтому самолет долго не держит на вас зла. Иные измены необходимы.