Текст книги "Книга Бекерсона"
Автор книги: Герхард Келлинг
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 17 страниц)
Итак, это была его идея – изъятие. Принадлежавшая вроде бы Левинсону, фактически же Бекерсону, эта идея предполагала полное и всеобъемлющее изъятие, которое распространялось на все и вся, включая его самого как автора. Апогеем же этой философии, триумфом крайнего эгоцентризма явилась идея суицида… По сути, Бекерсон оказался не кем иным, как самоубийцей с низменной мотивацией, а Левинсон – его случайной жертвой. И все же текст содержал нечто истинное. Многое показалось ему знакомым, кое-что раньше он просто не воспринимал, а на некоторые вещи смотрел совсем по-другому. При этом текст оказывал на него странное внушающее воздействие. Однажды он поймал себя на мысли, что уверовал в подлинность кое-каких деталей книги, которые впоследствии для него нерасторжимо слились с действительностью и надолго внедрились в воспоминания, из-за чего ему до сих пор не без труда удавалось отделить одно от другого.
До того как с непростительной задержкой и опозданием, зато с еще большим удивлением он осознал, что в течение минувших месяцев его визави, по-видимому, писал свою книгу параллельно подлинной жизни, копируя его, Левинсона, взгляд на действительность, чем, вероятно, совершенно логично объяснялись временное несоответствия: он просто писал, не прерываясь сочинял в дневниковой манере, а он, Левинсон, наконец-то понял, что два последних (между прочим, плохих) месяца определялись просто-напросто тем, что он не мог не писать свою книгу. И что иногда он еще был вынужден диктовать самой действительности, чем по логике вещей вызывались кое-какие несуразности. Он не хотел затушевывать этот аспект. Фактически он являлся лицом, совершившим преступление единолично. Его настоящее имя, как в свое время писали газеты, альтернативно звучало как Анхойзерили Альтхойзер. Длительное время он, некогда служащий скорее всего садоводческого или кадастрового ведомства, был безработным и дилетантствующим писателем с непомерными амбициями. По сути дела, он стал звукоподражателем и болельщиком, в сознании которого кое-что перепуталось и который ему, Левинсону, ложно приписал то, что лишало покоя его самого: роковое восхищение кремеровскими сочинениями и порочную идею отмщения известному человеку, что, впрочем, однозначно следовало из авторского текста.
Написанная книга, в которой повествование велось от первого лица, с учетом особенностей его, Левинсона, личности, логично подводила к некому психопатологическому диагнозу, позволяющему сделать непосредственный вывод о характере подлинного автора. Фактически он изобразил так называемого автора книги (написанной Левинсоном) как одержимого манией преследования, но при этом в высшей степени интеллигентного, который сам, потерпев фиаско, приобрел ярко выраженный кремеровский комплекс. Дело в том, что он заставил его возненавидеть Кремера, преследовать и по возможности изничтожить – во имя этого он планировал и в итоге совершил ультимативное преступление. Затем, после совершения деяния (в тексте это обозначено понятием из сексуальной практики) и достижения кумулятивного счастья(как высокопарно сказано в тексте), – этого климакса и дурманящего опыта, он отправился на отдых, а именно в отпуск в Нормандию. Только вот каким образом тот мог узнать о его бегстве в Нормандию? Затем, когда волнение улеглось, он вернулся в Гамбург и окончательно решил увенчать свой опус фактом самоубийства на Альстере (кстати сказать, это самое слабое место в книге!). Это – явно портрет больной души, образ мании превосходства и всесилия неудачливого ребенка, случайной жертвой которого стал он, Левинсон.
Я это сделаю (застрелюсь) на Альстере прямо на яхте, грандиозная инсценировка, если все это проделать, сдать на хранение, а квитанцию переслать мне… – здесь он (Левинсон) как будто читает свой собственный некролог.
Между прочим, это имя, Вальтер Левинсон, произошло от малоупотребительного в средние века имени Либвин или Левин, то есть сын Либвина. Насколько ему известно, это имя укоренилось в вестфальском, а может, и во франкском (?) языках.
В другом месте было сказано: я убил Йона Кремера, чтобы все знали: я его задушил и хотел бы, чтобы это было известно. И далее: наверное, его стоило бы застрелить, но я должен заметить, к счастью (?), это оказалось ненужным. Я уже договорился о встрече, как поклонник и коллега. Получается любопытный разговор – об интеллектуальной собственности. Я обращаю внимание гроссмейстера на некоторые вещи, говорю ему, что с удивлением обнаружил в его текстах собственные мысли. Он все отрицает, становится невыносим, выпроваживает меня из дома: пуская в ход рукоприкладство, набрасывается на меня – и это больной человек… К сожалению, не в силах сдержаться, я приближаюсь к нему, хватаю его за плечи и поворачиваю, уже не отдавая себе отчета в своих действиях. Потом все кончено, это оказалось легче, чем казалось вначале, вдобавок ко всему степенного джентльмена еще вырвало. Мне самому мерзко и противно, мой костюм перемазан, я его уже больше никогда не надену… Под влиянием этого фрагмента текста у него закралось подозрение, что Б. все это придумал. Вполне возможно, что он появился лишь в тот момент, когда у Кремера начался приступ. А может, даже этого не было и он прочел обо всем в газете. Потом накатившая ненависть заставила его выдумать этот визит, в результате он, может быть, вовсе не убил Кремера, а лишь намеревался совершить это деяние, с еще большей категоричностью утверждая, что его «второе я», книга Левинсона, подвергло его удушению и уничтожению. Кто бы стал возражать?! Вследствие чего несчастный случай он, может быть, изобразил в виде мнимого преступления, причем он (Левинсон) испытывал лишь грусть от того, как здесь была осквернена память о человеке (Кремере), что, впрочем, вполне было созвучно подлинному и последнему намерению Бекерсона и, между прочим, оказалось еще одним аргументом в пользу того, чтобы навсегда забыть о злополучной книге.
Некоторое объяснение истоков ненависти Бекерсона давал еще один фрагмент книги, в котором автор дошел до утверждения, что уже связанный с книгой Левинсон (то есть сам Бекерсон) фактически сочинил кремеровские книги. Утверждалось, что, мол, Кремер лишь позаимствовал, а по сути дела выкрал «свои» идеи у Бекерсона, что, кстати сказать, могло произойти в любое время при участии издательств, действующих на кооперативной основе, поскольку ими управляла мафия, ориентированная на коммерческий успех. Соответственно мафиозные круги якобы передали его (Бекерсона) тексты непосредственно Кремеру, чтобы тот, внеся незначительные изменения, переписал их и сфальсифицировал. Сколь глубокой должна была быть ненависть, чтобы в итоге возникла столь безумная конструкция. Наряду с этим, впрочем, не без удовольствия, он, Левинсон, прочел кое-что любопытное о самом себе. Некоторые мысли и наблюдения действительно оказались точными и весьма тонкими. Например, замечания Бекерсона о его, Левинсона, увлечении парусным спортом, описания воды, парусных судов, субботних регат. Весьма удачным показался ему и прием насчет сведения счетов с жизнью непосредственно на Альстере.
По сути дела, своеобразное произведение он в итоге назвал «Книга Бекерсона». Причем ему сразу стало ясно, что ее никто и никогда не прочтет. Характерно, что место для титра оставалось незаполненным, словно В.Л. никак не мог определиться в этом отношении. Правда, набросок титула был слегка обозначенна верхнем приправочном листе. В любом случае Бекерсон не желал связывать себя окончательным решением, так что название «Книга Бекерсона» фактически придумал сам Левинсон. Крупными прописными буквами он написал это вначале наискось, а затем в шутку красивым изящным почерком поставил имя автора: Вальтер Анхойзер, он же Бекерсон, он же В.Л.
И вот эта книга предстала в его авторстве – его название, его имя, его почерк. Он больше к ней не прикасался, бумаги горели как огонь в моих руках. Ему казалась абсурдной мысль, что кто-то ее когда-нибудь прочтет. Во все возрастающей степени книга превращалась в единый поток насмешек, в постыдно-пошлое, злокачественное сочинение, способ изготовления которого не подлежал обсуждению. При повторном прочтении он постепенно стал осознавать всю чудовищную высоту падения: этот безумец (этот Б.) с самого начала лишь беззастенчиво использовал его как живую, уже омертвевшую вещь, с которой можно обходиться как заблагорассудится. Причудливым итогом стало, что тот вознамерился и даже на полном серьезе попытался атаковать его, что, впрочем, как стало ясно, не удалось. Он даже задал себе вопрос, то есть в его сознание закралось подозрение, что тот на Альстере, может быть, сознательно даже при самом детальном рассмотрении не обнаружил в его тексте указания на своего рода косвенный суицид. Анхойзер или Анхаузер, или как там его звали, в любом случае хотел жить и наслаждаться тем, что случилось с его машиной.
В конце концов, несмотря на масштабность и причудливость плана Бекерсона, в нем все же возобладало своеобразное убожестводушевного состояния, недостаточность и болезненность как непосредственные предвестники его неминуемого краха. Этот Бекерсон, как он его звал, этот человек по имени то ли Анхойзер, то ли Альтхойзернастолько глубоко вовлекся в этот безысходный и удручающий иллюзорный мир, что ему снова стало его жаль. Это состояние не от мира сего и оторванность от жизни (взгляд, спрятанный за стеклами очков!) вызывали в нем некий сентиментальный отклик, фатальную и прежде известную ему склонность ощущать свою ответственность за все несчастья мира. В данном случае, конечно, это казалось ему чистейшим вздором, и на фоне известных обстоятельств он, несомненно, справедливо подавил в себе это поползновение решительно и мгновенно.
Чем дольше он все это осмысливал, переваривал, тем яснее ему становилось, как следует действовать. Он разодрал стопку бумаг на части, потом разложил на отдельные страницы и затем стал сжигать листы поочередно сверху вниз над унитазом. Он был вынужден это сделать под влиянием какого-то животного страха.
Книга обладала проблематичной силой воздействия – даже на него, полностью знакомого со всеми фактами, что уж говорить о других. Поэтому не задумываясь уничтожил этот шедевр фальсификации, этот главный труд и opus magnumбольной и преступной души. Если он сам уже не сознавал, что в том произведении фикция, а что реальность, беспристрастный читатель еще быстрее мог уверовать в то, что все так и было. В конце концов, Бекерсон признал это после смерти, а он в любом случае хотел этого избежать.
Впрочем, он до сих пор действительноне имел понятия о том, кто же является автором книги, что за человек был на Альстере – наверняка не из когорты наиболее известных авторов в стране, из которых тогда никто не исчез бесследно. Скорее всего это был какой-то незнакомец, который, как нередко случалось в истории, создал значительное произведение, причем незаметно, в стороне от магистрального потока, но он, Левинсон, считал это лишь вызванной обстоятельствами нормой, которая мало что решала. Фактически он, Левинсон, сгубил хоть и малоизвестного, но тем более опасного оригинального гения. Под словом «сгубил» он понимал не столько физическое уничтожение, сколько духовное разрушение и истребление. Тем самым он взвалил на свои плечи вину, которая терзала его, и мучила, и еще будет угнетать в условиях этой убогой жизни.
Он отдавал себе отчет, что до конца глубоко заблуждался в этом единственном вопросе. По сути дела, это было масштабное произведение, и уже тогда (несмотря на все переборы и переоценки) он ощутил, что в его душе зарождается своеобразная невнятная грусть. Правда, он не мог понять почему. И хотя поначалу он считал эту книгу лживой и высокопарной, и к тому же бесконечно претенциозной, она вызывала в нем ненависть и страх (какой смысл это скрывать?). Он чувствовал, что от этой книги исходит угроза для него. Между тем ему все больше казалось, что он разрушил, наверное, весьма значительное произведение. И с этим он был вынужден жить, с этой последней, самой горькой из своих ошибок; очень об этом сожалея, он тем не менее собственноручным сожжением книг [10]10
Намек на сожжение книг нацистами после прихода Гитлера к власти в 1933 году. – Примеч. пер.
[Закрыть]одновременно лишился доказательства своей маловероятной истории.
Остальное было динамично пересказано.
Спустя годы после того, как были преодолены сомнения, о которых он здесь не хотел распространяться, и пришло осознание того, что он не в силах жить с этой историей, у него возникло желание (впрочем, явно с запозданием) открыться самому себе. Наконец-то ему стало ясно: пора сказать то, о чем нельзя было не говорить… Уже насильственная смерть Кремера: табу, Бекерсон, забытый до сих пор. Хотя в свое время в яхте на Альстере был обнаружен труп, никто не пожелал принять это происшествие всерьез, никто не захотел даже выслушать его. Ничтоже сумняшеся его объявили сумасшедшим, что, без сомнения, было так или примерно так, но это, на его взгляд, могло быть сказано кем угодно. А разве любой мыслительный процесс, человеческая вера и знание, не проистекает из одного-единственного, чудовищного и всеобъемлющего, иллюзорного и ослепляющего контекста обыкновенной земной жизни? И не возвращает туда же? А разве помешательство представляло собой нечто иное?
Он обращался к властям, но ему не поверили. Он пытался представить неоспоримые доказательства – безуспешно. Он начертил представленную в виде таблицы схему, пытался отразить хронологию, но это не вызвало интереса. Чем больше он вгрызался в свою историю, то есть в свою вину, тем холоднее и отчужденнее реагировало на него окружение. Ему отказывали, гоняли из одной инстанции в другую, предлагали по-хорошему прекратить хождения, иногда ради приличия выслушивали, наконец принимали решение, брали под опеку и переправляли сюда, где он прозябал, живя исключительно воспоминаниями.
Дело в том, что он сам заявил о себе властям, обвинив себя в убийстве Анхойзера, что в общем-то не помогло. Вместо ожидаемого результата он оказался здесь, откуда изначально зародилась его сага, где, однако (тоже здесь), ему никто не верил и где он так и не преодолел первоначальные ориентиры. Разве что однажды (по чьему-то недосмотру) ему удалось заглянуть в «Дело Левинсона», которое, как он давно заметил, повсюду сопровождало его и где содержалось психопатологическое заключение, примерно следующее: ярко выраженные черты нытика, болезненные проявления себялюбия, отклонения от нормального поведения, признаки параноидальной шизофрении, психопатия, проявления строптивости, опасен.
Вместе с этим делом его историю как назойливый раздражитель постарались запрятать куда подальше до того, как д-р Клейнке… нет, прежде он познакомился с д-ром Кёпке, желавшим взяться за это дело. Это был грубый тип авторитарного склада, неотесанный человек, замкнутый. Он придумал ему свою характеристику – усредненный профессионал, совсем не воспринимавший его, Левинсона, как человека, – угловатая худая рожа, которая подергивалась от кипевшего в нем презрения. Он-то фактически дал понять (этот Medizyner уже не мог больше произносить данное слово без ипсилона [11]11
По правилам данное слово надлежит писать Mediziner. – Примеч. пер.
[Закрыть]), что все это он, Левинсон, мог просто-напросто выдумать. В литературе были примеры творчески-продуктивной мании величия. Доказательствами он все равно не располагает, а если бы располагал, то неизменным оставался бы вопрос, что в итоге доказало более или менее подтвержденное обстоятельство. В этой связи ему, Левинсону, ничего не приходило в голову. Собственно говоря, на фоне происшедшего с ним – зачем такому, как он, какие-либо доказательства? Это ведь была его жизнь, на кон была поставлена истина его жизни; в каких так называемых доказательствах нуждалась эта истина?!
После Кёпке был д-р Клейнке, новая попытка и снова все сначала. Клейнке он тоже все рассказал: Бекерсон, Кремер, «Горная книга» (не забыл и Лючию), что тот впоследствии назвал субституцией идентичности с рецидивами параноидального психоза. Тому также было что сказать, хотя он ничего не понимал по сути. Вместо этого он поставил его перед выбором – заняться лечением (о Боже, да за свою жизнь он был вынужден это проделывать неоднократно) или примириться и оставаться здесь в изоляции, на что он, к удивлению и разочарованию Клейнке, добровольно решился в силу обстоятельств.
Ему пришлось пережить и кое-что другое. Некоторые относились к нему вполне искренне и заинтересованно, но их каким-то образом выводили из игры – например, некий полицай-ассистент по имени Архус, который (между прочим, с помощью интеллигентных вопросов опять-таки решающим образом помогал ему, Левинсону, припоминать детали) живо интересовался его историей. Но в один прекрасный день и он исчез – якобы трагически погиб во время отпуска, который проводил в Кении.
В ходе всех допросов, кроме тех, что проводил Архус, стало ясно, что никто не верил ему – или не хотел верить. Постоянно возникало подозрение, что он снимающий пенки честолюбивый неудачник, который норовил примазаться к придуманному им самим делу Кремера, которого просто не существовало, поскольку упомянутый Кремер умер естественной смертью. Вследствие этого он только напускает на себя важный вид, поэтому в интересах общественного спокойствия и порядка его следовало поместить в сумасшедший дом. Так ему и сообщили – дела Кремерапросто не было, и о покушении на Альстере ничего не было известно. Правда, популярный писатель Кремер действительно скончался от последствий неожиданно возникшей у него эмболии, а также некий Анхойзер добровольно лишил себя жизни на Альстере, у него был найден пистолет, явно то самое оружие, которым было совершено преступление, и упомянутый Анхойзер вплоть до своего раннего ухода на пенсию вел упорядоченную и неприметную жизнь – впрочем, обо всем этом писали газеты, но это мало что говорило.
Удивительно было лишь то (и, собственно говоря, безрассудно), что он, Левинсон, как раз в тот момент, когда благодаря этому делу наконец-то полностью пришел в себя, когда он впервые действовал абсолютно самостоятельно, когда он вмешался в течение событий, хоть и не преднамеренно, стихийно решая вопрос о жизни и смерти, – именно тогда он убедительнее всего пошел на самоизоляцию, познав здесь высшую меру отчуждения, причем вновь извне, по вине других! Фактически все в его жизни происходило по инициативе других… Словно сам он собой ничего не представлял, оставаясь лишь средой для обитания иных существ, высасывающих из него собственное существование, как паразиты, которые в данной среде ощущали себя здоровыми, считая больным его.
Сегодня он ощущал себя сломленным человеком. В нем не осталось больше жизненной силы и мужества, а в сущности, ему недоставало столь необходимой уверенности. Просто он утратил веру во все. Порой ему казалось, что в голове все перемешалось: истинное – лишь с объявленным таковым, подлинное – с утраченной книгой. В какие-то моменты он сам не отдавал себе отчета в том, что реально пережил, а что воспринял со страниц книги. Это был его собственный последний опыт: из него выветрилась уверенность, его устойчивая внутренняя опора. Фактически он все больше жил в каком-то сне, в условиях какого-то искусственного мира, это представлялось последней истиной его истории. И если здесь он так подробно излагал свою историю (собственно говоря, историю Бекерсона), это стало возможным только потому, что он уже давно поставил себя на место другого, растворился в нем, с самого начала выражал одинаковое с ним желание, домысливал за него, вследствие чего до сих пор оставался орудием в реализации его игры воображения. Поэтому чем еще могла обернуться полнота происходящего, если не иллюзией, галлюцинацией Бекерсона, воспринятой им, Левинсоном, до конца дней своих.
В последнее время он все глубже задумывался о нем, Бекерсоне. Фактически он все больше сближался с ним, становясь его одним-единственным близким знакомым. Прежде всего дорогие его памяти образы: прикрывший лицо планом города незнакомец на корме «Сузебека», который, слегка вытянув руку в его, Левинсона, сторону, медленно удалялся… и еще один образ в яхте, когда он, уже бездыханный, «выбрал» парус… Но в еще большей степени, чем все прочее, – забрызганные стекла очков, за которыми прятались его глаза, мертвые глаза Бекерсона, которые все еще разглядывали его в преддверии собственной смерти.
Если он о чем-то и сожалел, то это поспешность, с которой сжег книгу и, к сожалению, уничтожил собственную историю, что являлось последней из длинного ряда его ошибок, вызванных глупостью, слабостью и страхом. Наверное, ему придется смириться с тем, что этой книге суждено было иметь одного-единственного читателя. Но разве не всегда так было, что соответствующий читатель неизменно оставался единственным? Ведь книга пишется флюидами однойдуши и неизменно возвращается в нее же, только в нее… И это утешение, эту последнюю уверенность он всегда черпал из осознания того, что после прочтения книги, пусть даже всего один раз всего одним человеком, она уже навсегда останется в памяти человечества. Он не мог это обосновать, однако ни на миг не сомневался: однажды прочитанную книгу уже никому не дано уничтожить.
Хотя он не мог сказать, что предпринял бы, если бы все случилось точно так же еще раз… Если бы все повторилось, наверняка не только он, Левинсон, дал шанс своему визави, но и тот ему. Он уже не мог и не хотел по-иному оценивать эту историю, все сложилось именно так и не иначе. Тем самым сущность его жизни, возможно, определялась преступлением (хотя и с практической мотивацией, но в основном с исключительно идейной окрашенностью) и потому с таким трудом поддавалась осознанию. А разве не каждая жизнь, если смотреть на нее трезво, построена на грабеже и крахе в отношении жизни, прожитой другими, оборачиваясь таким образом преступлением? А может, его визави, Бекерсона (он хотел сохранить имя), волновало нечто идеальное, а не какие-то низменные материи? А может, именно это обстоятельство делало его столь опасным и непредсказуемым? А разве его (Левинсона) срыв не проявился прежде всего в том, что на духовную подоплеку этого фиаско он среагировал неадекватно, без соответствующей ясности мысли?
Впрочем, он не увидел, что в итоге явилось причиной того, чтобы удерживать его здесь. Но он был доволен и не собирался гневить судьбу. В его жизни катастрофа случилась лишь однажды, в результате чего показалось, что жизнь прошла мимо и бездумно растрачена. Прожитая (хотя и продолжающаяся) жизнь неизбежно дарила ему облегчение.
Кроме того, он был благодарен читателю, который с самого начала априори не противостоял ему и, возможно, даже проявлял готовность благосклонно выслушать его полный, связный и единственно правдоподобный рассказ о его путаной жизни, несмотря на, к сожалению, стесненные обстоятельства, до смешного регламентированные фактором времени.