Текст книги "Книга Бекерсона"
Автор книги: Герхард Келлинг
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Эта сцена произошла на пешеходной дорожке перед магазином, в который он нырнул и спрятался, как обычно во время посещений супермаркетов, где в минуты беспрестанного небытия он проносился лишь мимо витрин и полок с товарами, растворяясь и даже купаясь, утопая в них, как в потоках воды. Он внутренне опустошался, как когда-то телевидение доводило до опустошения сидящих у телеэкрана, и облегченно вздыхал в углу, улетая душой в часовые механизмы. Он проникся анонимностью тех (а численность их только возрастала!), которые ежедневно торчали перед витринами и, словно обкуренные наркотой, разглядывали выставленные манекены; причем в этот раз его взгляд уже не притягивали больше объекты его прежней страсти: часы, эти поблекшие зеркальные отражения общества – штучные ценные дорогие образцы и дешевые модели для массового потребителя, добротные марки и имеющие обманчивый вид, кварцевые или автоматические, Swatch или радиочасы, цифровые часы, Reveilleu Grand Complication, которые здесь не купишь, его часы… Как же обстояло дело со временем, этим единственно всеобщим понятием, которого на самом деле просто не существовало, но которое по значимости стояло тем не менее на первом месте? Он прошелся по залам, отведенным под конкретные группы товаров, – все крайне интересно, особенно, разумеется, верхняя одежда – мифические мужские пальто. Совсем рядом – сорочки. Хотя он точно знал, что носить такие изделия не станет никогда, его так и подмывало купить хотя бы одну рубашку, откровенное барахло. Или нет, лучше ничего не покупать, чтобы остаться в роли насмешливого победителя и не попасться на удочку. Наверное, лучше было бы украсть, это другой коленкор, в любом случае сейчас следует воздержаться от покупки… Он неожиданно увидел себя в зеркале универмага «Карштадт». Оно прозвучало для его уха как «Кройцесштадт». [5]5
Место скорби и жертвоприношения (нем.).
[Закрыть]Так вот, в этом месте отчуждения он, Левинсон, стоя перед зеркалом на шарнирах, не ощущал себя причастным к кому– или к чему-либо в своей плохо подогнанной куртке, к тому же сшитой из кожаных обрезков.
Продавец ко всему относился всерьез, целиком разделяя значимость происходящего, – всучить товар покупателю он считал своей главной целью и назначением! Он терпеливо консультировал покупателя, пока тот как пугало огородное в новой куртке разглядывал собственное зеркальное отражение, начиная сознавать всю абсурдность этого зрелища. Итак, Левинсон был вынужден спастись бегством, без чека о покупке и права на обмен товара, без собственного «я», из-за чего он, вероятно, и совершил кражу прямо с соседнего прилавка. Если бы он только ущипнул себя за руку, чтобы не отрываться от реальной действительности, однако он не долго думая прихватил ценную вещь – случайно оказавшийся рядом шелковый шарф и сунул его в карман, после чего, подивившись собственной смелости, как ни в чем не бывало поднялся на следующий этаж. Он посмотрел на игрушки, постоял перед пестрым миром, несущим погибель детям, и изумился, какой духовной пищей нынешнее поколение кормит подростков: поливинилхлоридовые отходы, прозрачные развлекалочки из пластмассы, поступивший прямо со склада утиль. Он погрузился в этот иной, третий мир, где все жужжало и кружилось, где воображение покупателя поражали очаровательные плюшевые зверушки, электрические полицейские автомобили и говорящие куклы с цифровым управлением. Напоминает чистилище, подумалось ему, чистилище для ребячьих душ. Он достал из кармана шарф и повязал его самой непристойной изо всех ухмылявшихся ему кукол: здесь, детка… Ему не хотелось больше иметь ничего общего с этим миром, и он покинул его без сожаления.
Он уже был готов исполнить свое намерение, но ему помешали это сделать: при выходе к нему подошел сыщик, который предъявил удостоверение и приказал следовать за ним; было зафиксировано, как он кое-что положил в карман, но не предъявил к оплате; шелковый шарф – свидетели имеются. Он подчинился требованию сыщика беспрекословно, но был вынужден сдерживать себя, чтобы не рассмеяться от счастья. В нем все кипело и бурлило, пока в каком-то служебном помещении он послушно не вывернул свои карманы – ни шелкового шарфа, ни чего-либо еще непозволительного в них не оказалось… Он остался на шее у этой наглой красавицы Барби («веселая кошечка»). Причем его поразило лишь то, с каким профессиональным хладнокровием противная сторона немедленно закрыла этот вопрос и принесла свои извинения, проявив почти великодушное отношение… В этой крайней плоскости призрачного, искусственного мира он тем не менее ощутил для себя нечто естественное.
Потом, спрятавшись за гардиной большого окна в квартире Лючии, он выискивал взглядом своих преследователей, но никого так и не высмотрел. С наступлением темноты он расположился в ее постели и предался воспоминаниям: как отправлялся к Кремеру, как был у него в гостях, нет, вначале звонил ему по телефону, чтобы договориться о визите… Его номер (адрес издателя) он отыскал по телефонному справочнику, расположив цифры как в нумерологической игре, в общем-то не собираясь ему звонить, – он хотел набрать этот номер просто для того, чтобы убедиться в технической возможности дозвониться, но тут внезапно и неожиданно до его слуха донесся голос абонента: «Да?» Голос был негромкий и достаточно вялый, словно со штырем в ладони, подумал он, и только это «Да?». Оторопев оттого, что услышал вдруг голос известного человека, он какое-то мгновение молчал, затем все же произнес: «Алло?» – как бы с вопросительной интонацией. Словно что-то не расслышал, или будто нарушилась связь. После чего поинтересовался неестественно спокойным деловым тоном: «Я говорю с писателем Кремером?» Причем в ответ на его: «Что вам угодно?» – в позитивном тоне расплаты за телефонное вторжение – ему пришло в голову лишь упоминание имени: «Это говорит Гертнер…» Он имел в виду Гертнер (нем. «садовник»), но не Метцгер (нем. «мясник») и не Шефер (нем. «пастух») и не Майер (нем. «фермер»), однако в любом случае имело место обозначение профессиональной принадлежности. Он твердо знал лишь то, что при первом испуге он хотел сказать Кремер, но с языка сорвалось нечто другое.
Представившись Гертнером (словно нырнув в холодную воду), он, по-видимому, еще порывался добавить, что должен с ним поговорить, причем немедленно, так как у него есть что сообщить. Но с другого конца провода ничего не доносилось, кроме молчания, вновь нулевая реакция, пустота, отлив крови от мозга, скудоумие мысли. Он еще долго злопамятствовал за его безразличие, как казалось, его самоуверенность. Но вот это «Да?». Он явно «запирался», не проявляя ни интереса, ни желания идти навстречу, выражался сухо, с отрицательной интонацией: слушаю! На это он, Левинсон-Гертнер-Шефер, по-идиотски пытался легитимировать состоявшийся телефонный звонок. Он, к сожалению, сообщил, что является другом и одновременно читателем, но с его языка сорвалось – Левинсон, ты идиот! Тем не менее ответа не последовало. У него на лбу выступил пот, но он не мог объяснить почему, в конце концов он что-то пробормотал о плане, поручении,об интригах, повторив, что ему по возможности надо бы с ним поговорить, причем лично, однако проговорил это уже безо всякой надежды и беззвучно, поскольку не хватало дыхания, словно стоя вплотную рядом с ним: это жизненно важно! После чего тот, повесив трубку, посчитал разговор законченным.
Он с дрожью стоял у столика в крохотной квартире Лючии и еще долго выглядывал из окна, пока обида поражения постепенно не обернулась припадком бешенства: как он, Кремер, посмел так его опустить, да еще всего парой слов… Чуть позже – голос Кремера все еще звучал в его ушах – он прилег и явно от изнеможения, от восприятия времени и от всяких переживаний уснул мертвым сном. Трудно сказать, сколько времени он проспал, наверное, всего несколько минут, но проснулся свежим и словно заново рожденным, и уже никакие воспоминания не мучили его душу.
Некоторое время спустя позвонила в дверь Лючия. Она не могла знать, что он у нее в квартире, хотя у нее был ключ. Потом они сидели рядом и молча смотрели друг на друга. Это был прекрасный легкий миг молчания, который в какой-то степенипоказался ему окончательным. Он взял ее голову в свои руки, прикрыл ей глаза, которыми Лючия пытливо разглядывала его, утер ей слезы, приласкал ее и снова принялся рассуждать о себе и обо всем… В этот раз ему удалось отделить одно от другого. И вдруг показалось возможным правильно сформулировать одно, не затрагивая другое, изложить ей свой взгляд на вещи, которыми каждый должен был заниматься в отдельности, о путях, которые каждый избирал для себя в жизни, о слабостях, силе и доверии, о том, что каждый пребывает в одиночестве и у каждого своя собственная жизнь… На своей стороне постели она прикрыла колени одеялом, поглядывала на него и прислушивалась к его словам, но не понимала ничего, а может быть, все. Потом вместо того, чтобы реагировать на услышанное, снова придвинулась и по-своему сделала так, чтобы он помолчал. Затем она рассказала ему, что были телефонные звонки, правда, анонимные, никто не представился, только дышали в трубку. И тут его вдруг осенило: он относился к ней точно так же, как Бекерсон к нему.
Утром, спрятавшись за гардину, он снова долго смотрел в окно. Лицезреть – магический процесс, лицезреть – значит обладать властью над увиденным, значит владеть им, владеть посредством взглядов, прикоснуться, ощутить, раствориться в нем, вторгнуться в него, стать единосущным в световом луче между вещью и внутренним голосом, ибо внешний взор – всего лишь линза, хрусталик глаза, в котором преломляется свет. Что же тогда представлял собой этот внутренний взор, лицезреющая инстанция, этот лик, который всегда обнимал вещи, втягивал их во внутреннюю сферу и вместе с тем вовне, порождая зрительный симбиоз внешнего с внутренним, то есть разноструктурную идентичность? Через запыленное стекло он рассматривал улицу, а внутри взгляд растворялся, захватывая зияющий внешний мир и втягивая в себя, в равнодушные глубины (предопределяемые полученным заданием), которые принадлежали только ему, лишить себя которых он не позволил бы никому.
Потом он присел к ее столику и вдруг стал удачно сочинять о хождении по улицам, о посещении магазина, о часовых механизмах и других товарах. Он провел целую инвентаризацию организованной никчемности, инфляционного формирования быта. Он написал историю, в которой перемещают и оценивают не товары и не ими торгуют, а людьми. Он нарисовал картину процветающей торговли людьми, совершаемой над собой самими людьми… Потом забрал свои листочки домой, но забыл, куда засунул… Они(Бекерсон), видимо, были единственными, кому было суждено прочесть статью, которая их порадовала или огорчила.
Во второй половине дня он отправился к себе домой, где, как он был уверен, должна была находиться штуковина, блестящая, матовая, черная. Когда зазвонил телефон, он не стал торопиться брать трубку, а стал отсчитывать: семь, восемь… Теперь побежденнымоказался он– ощущая страх в себе, он просто не знал, как придется поступить, получив очередное сообщение. Пытаться играть в прятки, откладывать принятие решений, никак не реагировать, не снимать телефонную трубку, не прикасаться к доставленным почтовым отправлениям, не выходить из дома? В общем, как бы отгородиться сплошной каменной стенкой. Его положение представлялось более чем шатким. Настало время принимать решение – но какое?
Неделя пролетала за неделей. Он снова бродил по округе, прочесывал другие кварталы, неизвестные ранее районы, по возможности подальше от дома и от Кремера. Только теперь он бродил как гонимый, в страхе перед собственными мыслями и терзаемый вопросом: что делать, если это случится? Чем окажется то, что произойдет, когда и как? Время незнания, ожидания и в любом случае страха – ведь, приходя домой, он невольно вздрагивал от одного вида какой-нибудь попадавшей на глаза бумажки. Он снова начал трудиться, целиком погружаясь в работу, словно трудовая активность давала выход из его состояния и гарантировала осмысленность усилий. Он с еще большим старанием, чем прежде, снова брался за все, возобновил свои прежние контакты, писал письма, звонил знакомым, даже получил заказы на написание нескольких небольших статей, однако каждый раз действовал как бы отстранение, словно все это происходило в каком-то нереальном призрачном мире. Казалось, что необходимость выполнения одного обусловлена всего лишь отсутствием другого.
Где-то в городе – в этом городе, как ему думалось, находится тот, кто подсматривает за ним и отслеживает каждый его шаг, контролирует его мысли, планирует действия, включает его в свои планы, чего-то от него ожидая… Он размышлял о лояльности, которую фактически им демонстрировал. О своем осознанном решении проявлять верность, как бы ее ни характеризовать. Или им руководил всего лишь страх? Чего он тогда себе только не фантазировал – избрал тактику непринятия и избитый прием «не попадайся на глаза», применяемый детьми (если чего-то не видишь, значит, оно и не существует). Из этой же серии «игра в прятки», «лечь на дно», он тем не менее резко всплывал на поверхность, причем впоследствии все это барахтанье счел даже неизбежным. И в этом была своя логика… И еще кое-что дошло до него с мучительной остротой: противоречие между его претензией на предвидение, на точное предсказание (давнее желание, так и не исполнившееся) и его уже почти биологической неспособностью внятно сформировать хоть одну-единственную мысль.
В один прекрасный день поступили деньги – конверт с несколькими банкнотами, которые ничем не отличались от всех прочих, поэтому они так и продолжали себе лежать на столе, подобно тому как незаметно пролетали его дни, пока наконец не исчерпалось ожидание относительно того, как все пойдет дальше. Ночью, ощущая легкий озноб, он никак не мог заснуть и стал ходить по квартире. Несмотря на усталость, его часто мучила бессонница, поэтому часто лишь под утро он проваливался в противоестественный глубокий сон – разбудил его только почтальон, на полу белел конверт. В нем не было ничего нового. И снова его сознание сверлила ненавистная мысль, которая переплеталась с жалкой дурацкой надеждой на то, что все это игра воображения.
10
Тогда, во вторник утром, в своем карманном календаре он обнаружил запись, которая по сути являлась памяткой; она всегда оставалась дома, потому что ему не хотелось постоянно таскать ее с собой. Эта запись, помеченная следующим днем, то есть средой, показалась ему незнакомой и странной, он терялся в догадках. На части страницы, отведенной поддень недели «среда» (она пришлась на тринадцатое число), он наткнулся на краткую запись, сделанную, как ему сразу же стало ясно (при этом мнении он остается до сих пор), не его рукой. Когда он сделал для себя это открытие, речь могла идти только о вторнике, фактически же запись была привязана к последующему дню, то есть к среде.
Напротив дня недели «среда», в левом нижнем углу странички календаря, имелась до сих пор ему совершенно незнакомая и поначалу абсолютно непонятная запись– сегодня в 10 часов. Она была сделана карандашом, бросались в глаза легкие подчеркивания и восклицательные знаки. Он был в полном недоумении. Запись показалась ему чужой, ошибочной или просто неправильной… Какое-то бессмысленное заблуждение. Ему не приходило в голову ничего из того, что могло иметь отношение к этой записи и этой дате. Пока он размышлял и взвешивал, что скрывалось за этими словами, – а вдруг он ошибся только в неделе или месяце? – ему так и не пришло в голову ничего толкового. Запись не наводила его ни на какие мысли, не содержала смысла, не таила подсказки. Поэтому загадочную запись он поначалу выбросил из головы и выкинул из своего сознания… Да, как ему вдруг вспомнилось и лишь сейчас пришло в голову, в первый миг того эмоционального состояния он взял в руки резинку и стал стирать, устранять это сегодня в 10 часовточно так же, как он представлял это ранее в отношении собственной памяти – стереть запись (та же формулировка!). Но эту запись, причем аутентичный текст – сегодня в 10 часов– он сразу же, основываясь на своем смутном предчувствии о допущенной ошибке, собственноручно переписал чернилами по тому же самому месту, где первоначально она была сделана карандашом, чтобы сохранить ее и таким образом обладать ею, а также для того, чтобы вернуться к этому свидетельству в случае необходимости… В общем, это мера предосторожности, которая, если смотреть на нее через призму сегодняшнего дня, воспринималась не без иронии, о которой он вдруг вспомнил в связи с тем, что она, как ему казалось, бросала своеобразный отсвет на него и на все, что с ним произошло тогда и происходит до сих пор.
С другой стороны, у него было такое ощущение, что он все же наткнулся на фрагмент текста, о котором была речь, еще до того, как обратил внимание на его датировку, хотя, по сути дела, ему было известно, что раньше всего он узнал о дате, но потом снова упустил ее из виду. Так оно и есть: вначале дата, и затем снова ее выпадение из памяти, потом текстовой фрагмент, и в заключение этого цикла уже в который раз – дата. Лишь такая аргументация могла оказаться логичной, любой другой подход был неуместен, в пользу этого говорило и его искреннее удивление, о котором он так живо вспоминал, поражаясь тому, сколь несовершенной может быть память! Как странно, словно все было вовсе не его, не имело отношения к его жизни: от внимания могли ускользать вещи, словно они кого-то не касались, будто некто проживает свою жизнь параллельно или мимоходом. Однако он не задумываясь сразу же отбросил эту мысль, кстати сказать, как и все прочие. Ведь, очевидно, существовали разные мысли философского содержания, которые, однако, не давали импульса, никогда, нигде и ни в коем случае не способствовали продвижению вперед.
Тогда, примерно в то же время, он наткнулся на месте в тексте, – это было, по-видимому, в понедельник или во вторник, а именно незадолго до или вскоре после неожиданного обнаружения обозначенной даты. Это было логично и не могло быть иначе, ключевым являлось слово «после», потому что впоследствии, после нахождения указателя фрагментов текста, он вновь вспомнил отмененную дату. Да, все могло выглядеть только так, поскольку лишь тогда ему вновь пришло в голову – сегодня в 10 часов. Однако, по сути дела, он обнаружил одновременно и запись о дате, и указатель фрагментов текста, причем последний в кафе, в артистическом кафе, куда он иногда заходил в предобеденное время, чтобы за чашкой кофе поразмышлять о смысле жизни и кое-что пописать.
В тот вторник он зашел в свое кафе до обеда (именуя его своим, потому что это кафе неизменно притягивало к себе постоянных посетителей). Как называлось кафе, не суть важно. Ну так и быть, кафе было известно под именем «Philippi», если это кому-то интересно знать. Впрочем, чего ради делать из этого тайну? Кафе представляло собой помещение с натертым дощатым полом, где активно торговали спиртными напитками. Посреди возвышалась железная печь. Это было шумное, не очень солидное заведение, где в такое время столики в основном пустовали, но обращали на себя внимание некоторые юноши, заходившие сюда в полдень, чтобы позавтракать, и отдельные постоянно курившие молодые женщины с длинными волосами, которые, погрузившись в мир собственных переживаний, казалось, были заняты только собой. Одним словом, «Philippi», расположенное неподалеку от колокольни, с крыши которой однажды сорвался пласт льда, он раскололся еще в воздухе, прежде чем коснулся земли… В этом артистическом кафечасто сменялась обслуга, главным образом женского пола, и нередко длинноволосая бородатая клиентура мужского пола в длиннополой верхней одежде. В общем, это было кафе «Philippi» с его словно приобретенными в лавке старьевщика разномастными столами, стульями и скамейками, где под настроение он, Левинсон, иногда уединялся в утренние часы, усаживаясь за свой любимый столик в углу у окна. Через грязные желтые стекла он наблюдал за тем, как перед ним на тротуаре пересекались потоки пешеходов, проходивших мимо каким-то чудом сохранившихся многочисленных кактусов и пушистых растений. Его взгляд устремлялся вовне, а не внутрь, где он частенько сиживал за чашкой кофе в предобеденные часы. Тогда он в огромных количествах потреблял черный кофе, при этом никогда ничего не ел и не пил спиртное. Иногда он с вдохновением фиксировал целые колонки слов и предложений, за которыми следовал водопад искрящихся мыслей, озарений. Но в этот раз (это был понедельник или вторник), когда он раскрыл свою записную книжку, то глаз прежде всего остановился на маленькой записи, которую он, по-видимому, сделал некоторое время тому назад: указание на какую-то страницу, очевидно, «Горной книги» Кремера. Он хотел, чтобы это отложилось в его памяти, но память подвела. Между тем выдалось морозное весеннее утро, когда на небе тем не менее светило солнце. Он, как и прежде, долго бродил по улицам.
Тогда он по привычке носил с собой папку-скоросшиватель с зеленой картонной обложкой, у которой были черные несминаемые утолки и выпуклая задняя стенка. Эта папка сохранилась у него до сих пор, и он демонстративно разворачивал ее, не таясь от остальных клиентов кафе, наверное, чтобы создать видимость сосредоточенной занятости или подчеркнуть неспадающее умственное напряжение по формированию мысли на основе прежних записей. И вот, раскрыв свою папку, причем на самом первом подшитом листе, о котором уже и не мог сказать, видел ли его когда-нибудь прежде, он наткнулся на отмеченное шариковой ручкой упоминание одного текстового фрагмента, которое уже выветрилось из его памяти. Это было какое-то место из известной «Горной книги» Кремера. Он ни на минуту не сомневался, что речь шла о легко запоминающейся странице 234 (из-за возрастающей последовательности чисел). Там так и было отмечено – см. Горн, кн. 234, причем эта отметина была подчеркнута вместе с аббревиатурой Горн. кн. Правда, ему бросилось в глаза, что по сравнению с упомянутой записью в его календаре эта по крайней мере напоминала его почерк. Не вызывало сомнения, что запись, своего рода ссылка, была выполнена собственноручно им, Левинсоном (в чем он в любом случае был уверен), а не кем-либо еще и без использования какого-либо шрифта, причем без мужскогоили женскогоучастия, как гласит корректная на этот счет характеристика… хотя он никогда, в том числе и впоследствии, не принимал всерьез возможность того, что этот чужой почерк мог быть женским. Само собой разумеется, что он вновь и вновь задавался вопросом – а если это Лючия?.. – но затем отбрасывал такую версию.
И вот Левинсон сидел там в своем пиджаке свободного покроя (правда, иногда он предпочитал появляться в более легком свитере). У него перед глазами стояло вроде бы знакомое очко шрифта вместе со стершимся из памяти указанием на текстовой фрагмент, которое тем не менее, но может, именно поэтому, казалось ему еще более незнакомым. Он ощутил неистребимое желание непосредственно познакомиться с отмеченным таким образом фрагментом, прочесть его, чтобы разобраться в том, почему ему так хотелось запомнить это место, или как раз наоборот. Внезапно это указание показалось ему чрезвычайно важным, и его успокоило, что память сыграла с ним новую, вторую необъяснимую шутку. Он сидел в своем углу озадаченный, помешивая кофе, хотя и пил его без сахара и молока, очевидно, горюя при этом о когда-то и чем-то утраченном. Тем не менее его воспоминания поблекли, рассеялись и превратились в нечто беспредметное, пораженное слепотой. Сегодня его фантазия иссякла, хотя он еще мысленно напрягался и даже пытался облечь ее в слова. Так, он вдруг совершенно неоправданно бросил в гущу посетителей кафе «Philippi» громко и отчетливо: сегодня мне ничего не приходит в голову!Словно в подтверждение этой реплики захлопнул свою папку и осмотрелся, давая понять, что ему приятнее было бы уйти домой, чем продолжать здесь сидеть без всякого вдохновения. Фактически же он лишь искал повод в тот же миг покинуть кафе, причем с единственной целью: немедленно отыскать отмеченную страницу и во всем разобраться.
Тем не менее он не стал торопиться, помня о своих привычных окольных путях. Дело в том, что он делал своеобразный круг, огибая свой жилой район и квартал. Перед тем как войти в квартиру, он еще немного покрутился и приблизился к ней, намотав несколько концентрических витков, – недостатка в предчувствиях у него никогда не было! Поэтому он не слишком спешил и отправился бродить по всяким улицам и улочкам, мимо разных витрин и даже по универмагу. Он вновь погрузился в столь дорогую его сердцу (ложное успокаивающее средство!) одномерную стерильность и неподвижность, эту беспредметную насыщенную лжереальность. Но он ни о чем не беспокоился и вовсе не порывался их разыскивать. Просто (наверное, как и большинство здесь) он старался отвлечь свое внимание, уносясь куда-то в сторону и как бы расслабляясь, праздно разглядывая с давних пор знакомые ему витрины. И неизменные часы над входом! Он прочесывал целые отделы универсальных магазинов, наслаждался благостным состоянием анонимности и сугубо виртуальным бытием… Риск столкнуться в дообеденное время с каким-нибудь знакомым, тем более в помещении универсального магазина, не опасаясь при этом человеческих контактов, был невелик. И в этом ведь тоже заключалась идея: универсальный магазин как общественное место и интимная оказия монадического существования в качестве ультимативного укрытия. Временами он прикасался к вещам, кое-что брал в руки, ощупывал какие-то образцы материи, чтобы убедиться в том, что все было добротно и подлинно, заслуживало приобретения и, следовательно, могло быть оформлено как покупка. В каждом куске материи или вещи ему слышалось, что все это, если только он пожелает, будет принадлежать ему, а это, вероятнее всего, вызывало его циничное отвращение от всего, предполагая отторгаемость любого искушения. И тем не менее сохранялась магия этого мира товаров, воздействия которой было трудно избежать.
Только под вечер он притащился к себе домой с пустой одуревшей головой и смутным ощущением неисполненного намерения. Злой на самого себя из-за постигшей его неудачи прилег на кушетку. И в тот момент, когда он расслабился, ему пришло в голову неизвестное место из текста. Он снова принял вертикальное положение и, слегка покачиваясь, подошел к книжной полке. Сразу нащупав кремеровскую «Горную книгу», раскрыл ее на странице 234.
Он достал ее из ряда собранных вместе книг Кремера, раскрыл и – странное дело: он уже раньше прочитывал этот фрагмент, именно на двести тридцать четвертой странице, которая когда-то уже была отмечена загнутым углом страницы… причем «Горная книга» словно сама раскрылась перед ним на нужном месте.
Еще стоя перед книжной полкой, он раскрыл книгу, потом неторопливо еще раз отложил ее в сторону. Прошел в кухню. Его охватил, наверное, какой-то страх, профетическое предчувствие, сначала он хотел устроиться немного поудобнее. Поставил чайник, потом, к собственному удивлению, закрыл жалюзи (это среди дня!) и включил неяркий свет: ему не хотелось, чтобы сегодня за ним откуда-нибудь наблюдали. Он укутался в свое одеяло цвета красного вина и высоко закинул ноги, рядом поставил свежезаваренный чай. Только теперь он мог взяться за страничку из «Горной книги», которую вначале лишь пробежал глазами. Он старался постичь настоящий смысл слов и все связанное с ним, при этом не закрывая глаза на эмоционально дозированную оттеночность. Он все быстрее пробегал строчки; теперь предложения казались ему простыми и легкими для понимания. Прочитывая текст вновь и вновь, он постепенно начал его понимать.
Данный фрагмент текста представлял собой краткое описание того, как применять огнестрельное оружие. Наиболее известная часть «Горной книги» была посвящена исполнению смертной казни или судебного приговора и являлась не содержавшим каких-либо эмоций, малозначительным и сухим изложением, откровенно формальным и сугубо теоретическим по своему духу. Этот фрагмент лишь описывал факт, действие или поведение в связи с тем, что, как следовало из текста, душевнобольной не долго думая пристреливал свою жертву, не успевавшую хотя бы пригнуться и осмотреться. Или еще одна ситуация из «Горной книги» – с какой уверенностью заявляет о себе совершенно абсурдное, однозначно серое и ординарное начало, далекое от позитивной человеческой сути, когда на первый план выдвигаются глобально мотивированное бессмысленное действие и очевидный акт отчаяния, непостижимая неизбежность которого, вероятно, подвигнула автора на подобное изложение.
В этом месте книги Кремер (его стиль поражал приятной текучестью) повествовал о смертной казни предположительно одного сумасшедшего, вследствие чего можно было даже усомниться в действительном авторстве Йона Кремера. И тем не менее это был его стиль – безумная, взвинченная до беспредела ситуация, когда некто вытащил из кармана оружие, с которым до сих пор только игрался и из которого теперь уже без колебания, так сказать, с глубочайшим убеждением выстрелил в другого человека, который только что сидел перед ним, слепо и безгранично ему доверяя… Такой акт убиения человека при тщательном рассмотрении красной нитью проходил через всю книгу Кремера. То была его языковая парфорсная охота – получение удовольствия от чтения, проникнутого фантазией (!). Вся книга оказалась сплошным описанием машины убиения. Хладнокровная манера письма, авторская мысль не отклонялась ни вправо, ни влево, только прямо, устремленная на достижение цели, – типичный ранний Кремер.
Он с удовольствием остановился на одной детали – мозговая масса летит в направлении стены, все правдиво, как в реальной жизни, почти забавно. Так он все воспринимал, вбирал в себя до того момента, пока… вдруг стало муторно, сразу выступил пот, и он уже не мог продолжать чтение. Мучительный страх пополз по его спине, – да это просто немыслимо, тот, кто таким образом угрожал ему, видимо, безумец, просто помешался… Он прочел, как все это делается – о Кремер! Постепенно ему становилось все ясно… Его охватил смертельный ужас, до его сознания все решительнее доходил фатализм происходящего, холод… Он, который до сих пор воспринимал все как нечто большее, чем игра, вдруг ощутил холод пространства, полное одиночество – нечто злостное, идущее в активный рост: записка, указание на «Горную книгу», все это было очевидно. Так он впервые должным образомпрочел этот фрагмент и частично даже понял, но еще не осознал его, снова углубился в содержание книги и с самого начала, на этот раз заново, прочел ее как нечто целое, неторопливо и сознательно. Постепенно до него дошло, что он прочел о своей казни, что эта книга и есть казнь, правда, не его собственная, а чья-то еще, но и его в том числе.