Текст книги "Книга Бекерсона"
Автор книги: Герхард Келлинг
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Строка на последней полосе, вставленная уже после подписания номера в печать, явилась типичным образчиком самой последней информации. В ней сообщалось о смерти Йона Кремера… Он снова медленно развернул газету, лежавшую на его коленях. Вдруг в уши ворвался резкий крик чаек. Он снова пробежал сообщение глазами, проводил его взглядом в такт биению своего сердца. Сначала он не воспринял ни одного слова, но затем вдруг понял сразу все. Сказано было очень просто: как только что стало известно, в среду в Гамбурге скончался известный писатель Йон Кремер… Представитель издательства заявил, что во второй половине дня тринадцатого числа прислуга обнаружила Кремера мертвым в квартире его гамбургского издателя. О вероятных причинах смерти оставалось только догадываться. Однако было известно, что долгое время писатель страдал от тяжелого заболевания. Кремер был известен как автор многочисленных книг, отмеченных целым рядом премий. Совсем недавно имело место его публичное выступление, в последнее время он работал над автобиографической книгой. Выход его, вероятно, последней книги издательство анонсировало на осень этого года.
Сложив газету, он еще сидел подавленный, трудно сказать, как долго – несколько минут или полчаса, как громом пораженный, словно с ним произошло что-то чрезвычайное. Он безотчетно наблюдал за полетом чаек, удивляясь лишь тому, что мысль о смерти Кремера, еще до осознания намечающейся связи собственной смерти с историей его жизни, наполняла его устрашающим и в нормальных условиях ни в коем разе недопустимым странным чувством удовлетворения, что он пережил кого-то, а сам остался в живых, продолжал жить, и лишь после этого ощутил состояние личного беспокойства.
Он твердил про себя только одно: теперь-то это и случилось, по-настоящему случилось. И еще, оно тем не менее случилось, добавив к сказанному: и я в это вовлечен – я, я, я! Словно в истерическом состоянии он считал себя собственно пострадавшим. Им овладела эта мысль, настолько переполнив жалостью к самому себе, что за столиком у него хлынули слезы из глаз, мешавшиеся с гневом, который он испытывал к самому себе, и еще со стыдом из-за собственной слабости. Он повернул голову в сторону, сделав вид, что ему попала соринка в глаз. Постепенно успокоился. Осмотревшись, убедился в том, что никто здесь на него не обратил внимания. Ему стало страшно одиноко, он почувствовал себя бесконечно покинутым и обманутым, кровь буквально барабанила в висках, он ощущал себя как бык на бойне, которому уже приставили ко лбу приспособление для умерщвления. Хорошо еще, что никто просто не заметил его, безродного немца, который, сидя в каком-то кафе на атлантическом побережье, пытался переварить неприятную новость или отмахнуться от нее. Чего ради, собственно говоря? И когда же это стряслось? Газета была пятничная, значит, с момента ее выхода прошло несколько дней. Как стало известно только сейчас. Это событие в любом случае произошло еще раньше, а он даже не представлял себе, какой сегодня день. Поэтому он отсчитал несколько дней назад, вычтя из общего количества число дней, проведенных в Нормандии. Пожалуй, все произошло в день его отъезда. А это была среда. Он мгновенно саркастически прикинул, что все случилось где-то после десяти часов.
Просто безумие – это вторжение необратимого в сферу нормального, определенного в случайное. Ему мгновенно стало ясно: истиннобыло лишь необратимое, и еще – в мире нет ничего более истинного, чем смерть. Она и только она являлась постоянной величиной; очевидно, каждая религия предопределялась данным обстоятельством, этим единственным непреложным основанием. В конце концов, что еще кроется за всеми блестящими достижениями в экономике и политике, кроме чрезвычайно прискорбных, ввиду их вечной обреченности, беспомощных попыток избежать смерти? И что иное в конечном итоге представляло собой насильственное накопление богатства, кроме смехотворной попытки подстраховаться на случай смерти?
Нет, теперь, в этот особый миг, свою практически завершающуюся поездку в Нормандию он видел совсем в ином свете. Сейчас в этом заграничном окружении он воспринимал собственную бессмысленность и избыточность. На его взгляд, трудно было представить себе что-либо более дурацкое, чем просто сбежать из дома! Дни пробегали бесполезно, впустую, а он носился по норманнским дюнам… Казалось, это само собой разумеется, необходимо немедленно вернуться домой, чтобы больше разузнать об этом там. Он оказался вовлеченным в эту историю и воспринимал эту вовлеченность уже как своего рода ответственность – не в последнюю очередь по отношению к Кремеру, по отношению к конечности собственной смерти, этого единственного конечного, необратимого и трудного для понимания обстоятельства… Вероятно, они – власти! – давно втянули его, Левинсона, во всякие взаимоотношения и уже поджидали его. С другой стороны, как ему было реагировать? Он не мог не вернуться, сдаться полиции, рассказать ей о каком-то чужаке по имени Бекерсон, как он его называл, который избрал его объектом для манипулирования, а потом еще обманул… Все вокруг жгло как огонь: памятка на зеркале в прихожей – сегодня в 10 часов, написанная шариковой ручкой! Неоднократно проявленный им живой интерес к Кремеру и его книгам, которые он чаще всего носил с собой.
Их что, теперь выбросить? Но куда? И какой от этого толк? Бесчисленные заметки, см. «Горная книга» 234, записи в календаре, может быть, даже более многочисленные, чем ему самому было известно, и, наверное, самое худшее: оружие CZ калибра 75 под его кроватью, если только оно все еще там лежало! Что он должен был им сказать, правду? О ком – о Бекерсоне? А кто это? Как вообще его найти?
И все-таки он понимал, что вернуться необходимо, он же не мог издалека… Какая грубая ошибка с ним снова приключилась: уехал, все бросил. Наверное, это была самая непростительная промашка. Если он сдастся полиции, его посадят, ведь для них он давно виноват, поскольку одно не вызывало сомнения и не вызывает сомнения до сих пор: Йон Кремер никогда бы сам… А если это совершил другой, третий! Но кто? Может, Бекерсон? Или же он, Левинсон, обнажил себя, слепо апеллируя к истине, просто уповая на то, что истина все равно пробьет себе дорогу? Не повторялось ли это вновь и вновь? Да, для рожденных после смерти отца, наверное, когда-нибудь, а вот для имеющих непосредственное касательство, к сожалению, уже слишком поздно. Картина на пути к гостинице: пикирующие чайки; рыбаки, видимо, уже выгрузили улов, отбросы скинули за борт… Душераздирающий крик чаек за обладание рыбешкой; в ужасе он обхватил руками затылок, а жестокая птичья стая, завладев добычей, уже уносилась прочь.
Он был готов к тому, что его арестуют прямо в поезде, направлявшемся к границе по маршруту – путешествие в никуда. Они давно уже располагали информацией о его существовании. План Бекерсона, без сомнения, отводил ему роль палача Кремера. Потому они и преследовали его по пятам. Но с другой стороны, что реально они могли ему предъявить? Пистолет все еще находился у него дома. Впрочем, почему он не прихватил его с собой, чтобы с наслаждением выбросить в Атлантический океан? А если Кремер с его помощью… Или там в его квартире уже давно лежало другое, настоящее оружие, которым было совершено преступление? И вообще, можно ли было с определенностью доказать, что Кремер не из этого оружия… а если все же из этого, если его оружие было вовсе не его, если произошла подмена оружия еще до того, как ему отправиться в поездку… А если рядом с трупом оказалось его оружие, пистолет CZ-75 с егоотпечатками пальцев? Насколько реальной могла быть столь подлая интрига? Мыслимо ли было все это безумие, возможен ли такой поворот? Как вся полнота жизни могла свестись всего лишь к нескольким косвенным уликам? Выходит, ничего больше не значат стопроцентная определенность, душевность и правдивость. Их потеснили суждения, подозрения и стечение обстоятельств. У него еще никогда не было так мерзко на душе.
Между тем ничего не происходило. Поезд пересек границу, но никто даже не заглянул в его паспорт. В какой-то момент он лишь с удивлением отметил, что состав снова несется по территории Германии. Некоторое время спустя он уже въезжал в какой-то город по мостам, мимо вольной гавани, пакгаузов, складов и кранов, разных зданий специального назначения.
Крытый перрон вокзала выглядел как обычно – никто его здесь не ждал, никто не спешил ему навстречу. Он чуточку больше времени провел в состоянии крайнего одиночества здесь, где все встречали друг друга и заключали в объятия в этом месте встреч. Он, как когда-то, снова постоял на мосту, обратив взор на железнодорожные пути; не оборачиваясь, как восемь дней назад, прислонился к стальному грязному поручню эскалатора, потом заглянул на пути, где все осталось по-старому, почти все, только… Возможно, он производил впечатление пассажира в ожидании пересадки, чтобы по возможности не привлекать к себе интереса, растворившись в атмосфере безопасного мгновения своей жизни.
12
В поезде на протяжении почти всей бессонной ночи он пытался размышлять, стараясь расшифровать все с ним происшедшее. Но чем больше он взвешивал, тем больше запутывался, оказываясь в плену одних и тех же терзавших его сомнений. До его сознания все больше доходило, что кто-то разработал безумный план с очевидной целью скомпрометировать его, Левинсона, что совершено убийство писателя, а может, он и сам добровольно ушел из жизни (впрочем, это было бы удивительно), что он, Левинсон, в общем, немотивированным образом уехал, можно сказать, сбежал, только вот от чего – от самого себя? Он незаконно хранил у себя дома под матрацем оружие, кем-то присланное ему, только вот кем? И лежит ли оно все еще там?! И что из этого или какого-либо другого оружия был застрелен человек или не был застрелен. Кроме того, это весьма сомнительным образом связано с ним. Ну и финалом могла быть его сдача властям, которые давно его ждут, чтобы арестовать и вынуть звено из этой цепив момент его появления… Какой-то коварный план. Вокруг него разбросана какая-то рыболовная сеть. Как доказывать свою непричастность? Какие аргументы уже были у него в руках? Ведь он сознательно и целенаправленно избавлялся от всех доказательств, буквально сжигал их, причем, вероятно, в строжайшем соответствии с этим чудовищным планом. И вновь заявила о себе его старая идея, страстное желание продумывать порядок вещей с максимальной точностью и правильностью, чтобы быть в состоянии все предвидеть, чтобы заранее предопределить то, что впоследствии неизменно выглядит последовательным и однозначным, чтобы каким-то образом предвосхитить грядущее, всегда остававшееся, однако, абсолютно неосязаемым и неощутимым, словно в каком-то ином пространстве, вторжение в которое было под строгим запретом.
В Гамбурге, куда поезд прибыл ранним утром, прежде чем покинуть вокзал, он заложил свой чемодан в багажную ячейку и выпил в буфете чашку кофе. Словно в первый раз, медленно, почти ощупью пробирался по улицам квартала Санкт-Георг. Поначалу ему казалось, что кто-то снова за ним подглядывает или даже наблюдает. Потом это ощущение постепенно рассеялось, и он зашагал свободнее. Фактически здесь никто не проявлял к нему интереса.
Ранее, во время ночного переезда по железной дороге, он размышлял, чем заняться в первую очередь. Он не желал с кем-либо вступать в контакт, даже с Лючией. Вернувшись домой, по возможности хотел оставаться инкогнито, поэтому пересек гусиный рынок в направлении оперы, добрался до читальни и перелистал подшивки газет за несколько минувших дней. В номере от четырнадцатого числа он наткнулся на известное ему сообщение, которое почти буквально повторяло уже известное ему содержание. И только теперь по собственному разочарованию убедился: в нем, по-видимому, жила последняя тщетная надежда на то, что все обернулось ничем. На следующий день, в пятницу, были опубликованы некролог и материал о литературных заслугах покойного. Всегда где-то под рукой найдется специалист, который сумеет расшифровать творчество соответствующего мастерав духе утвержденной реформы правописания, насытив скорбные слова сугубо личностными воспоминаниями об усопшем, чаще всего в виде вольной грамоты из мелких проявлений тщеславия. При этом ему вновь и вновь бросалось в глаза, что причина смерти тактично упоминалась, так сказать, на полях. Вот и здесь словно между прочим говорилось, что, согласно имеющимся данным, причиной смерти стал несчастный случай. Кроме того, по свидетельству друзей покойного, добровольный уход Кремера из жизни воспринимался как исключительно маловероятный. А всякое указание на совершение преступления отсутствовало.
И еще одно абсолютно абсурдное замечание: писатель устал. Он исписался. Какой бы смысл ни вкладывали в это понятие, присутствовал намек на качественный спад его творчества при всем многообразии его содержания. Что за жалкая бессмыслица, еще подумал он, словно писатель нечто вроде бюро находок или мусоросборник, который медленно опорожняется… И наконец, намек на болезнь, связанные с ней операции, многолетние страдания. Опершись на стол с подшивками газет, он вдруг осознал, что, кроме него самого и, наверное, кого-нибудь еще, никто больше понятия не имел о происшедшем с этим безумцем, что никто не допускал и мысли о вероятности преступления, и тем не менее… может быть, Кремера застрелили? А если у него нашли оружие? Он еще раз внимательно перелистал все номера газеты, снова пропустил через себя каждое слово, однако ничего не обнаружил, не было даже намека на оружие… В конце концов, в результате проведенного расследования вместо ожидаемого облегчения им овладела полнейшая подавленность, гнетущая растерянность. Опубликованные в газете сообщения он воспринял как тяжелый удар, отбросивший его назад. Его охватила глухая безнадежность, он все больше утрачивалзрение, произошедшее с ним все больше погружалось в темноту.
Уже на улице ему снова припомнилась история с пистолетом CZ: а если темно-блестящей штуковины не окажется на прежнем месте, если она куда-то делась? Ведь Кремер вполне мог все проделать и с помощью его, Левинсона, оружия… В этом случае оставшиеся на пистолете отпечатки пальцев вполне могли бы оказаться уликой… Лучше не продолжать. Уже до того, как ему пришла в голову эта мысль, он автоматически направился к дому, окольными путями медленно приближаясь к своему кварталу. Делая вид, что проявляет интерес к выставленным в витринах товарам, он пытался незаметно наблюдать за пешеходами, но ничего подозрительного не обнаружил. Приближаясь с другой стороны, он обошел несколько жилых кварталов, стараясь нащупать взглядом что-нибудь подозрительное, но это ему никак не удавалось. Все выглядело, как и прежде. Никто из слонявшихся у парадных жилых домов не вызывал подозрения, никто не читал газету, сидя в машине, никто не разгуливал во дворе. Дверь дома была открыта, на лестничной клетке пусто, дверь в его квартиру не была опечатана… Он еще немного задержался перед дверью, даже подумал, может, стоит нажать на звонок, но потом все же открыл дверь, переступив порог собственной квартиры словно посторонний, да еще с нечистой совестью.
Не снимая пальто и шарфа, он стал медленно ходить по квартире, осматривая все вокруг: свою чужую, веселенькую жизнь, окинул взглядом и себя самого. Потом в его сознании замелькали расплывчатые мысли о сдвигах во времени и заблуждении, о переключении скоростей и бездействии. Он внимательно разглядывал опостылевшие ему вещи, сантехнику, которая, несмотря на текущую домашнюю уборку, казалась слегка запущенной. Он перевел взгляд на нетронутую постель. Ему бросилось в глаза, что в передней на черном фортепиано «Блютнер» скопился слой пыли, он стал водить пальцем, сгоняя пыль в кучку; потом обнаружил листочек с указанием даты, торчавший в зеркале, в прихожей. Он считал, что на листочке было точное указание смерти Кремера.
Никто ни к чему не прикасался, ничего не переставлял – все осталось как было. На этот раз никто не закусывал и не чаевничал у него на кухне, никто не отдыхал в его постели и никто не разыскивал его после отъезда или бегства. Да и в остальном не выявилось ничего примечательного: никаких сигналов от Бекерсона, никаких циничных приветов вроде – огромное спасибо, очень мило, расчет, как договорились… Фактически, как ему вдруг показалось, он ожидал чего-то в этом роде, заглянул даже в сахарницу на кухне (смех, да и только!), однако ничего не обнаружил, кроме всеобъемлющей тишины.
Потом он снова подумал про штуковину – пистолет под матрацем. Он немедленно заглянул туда, все осталось в прежнем виде: им самим перевязанный шпагатом пакет; к оружию явно никто не прикасался, даже не пытаясь его распаковать; он снова хотел его упаковать и отложить в сторону, но не решился. Это был тот самый пистолет или другой? Почему в тот раз он не стал проверять клеймо? Почему не вставил волосок в магазин? Не нацарапал никакой метки на рукоятке? Он со всех сторон осмотрел абсолютно новое оружие. Оно ничем не отличалось от других такого же класса. Ствол пистолета обладал своим специфическим запахом, явно отдававшим гарью. Или то было машинное масло? Интересно, какой запах у жженого пороха? Он уже в который раз сталкивался с вопросом: что же с этим делать, как поступить? Ему не пришло в голову ничего другого, как снова упаковать пистолет и спрятать подальше. Он выбросил бы пакет, выкинул бы ночью в Эльбу со стометровой высоты моста Кёльбрандт, чтобы при первой же оказии отделаться от проклятой штуковины. Не успел он об этом подумать, как накатились контраргументы: только бы удержаться сейчас от ошибки, он и так наделал их предостаточно. В любом случае он не допускал, что его поручениеуже исполнено. Между тем он отдавал себе отчет, что эти люди не так-то скоро отступятся от него. Хотя не произошло чего-то такого, что касалось его лично, он не имел никакого отношения к тому или иному происшествию – или все же имел? Так все же был ли он к этому причастен? Во что оказался вовлеченным?
Дни, остававшиеся до похорон Кремера, проходили в общем-то неспешно – своеобразный льготный срок, в рамках которого каждый нагибался и прикрывался, чтобы его не узнали. В день похорон (на девятый день! – это была пятница) он рано поднялся и стал тщательно выбирать, во что одеться, все перепробовав перед зеркалом в прихожей: шляпу или шапку, солнцезащитные очки, подходит, не подходит, поднять воротник или опустить? Он попытался даже подкрасить брови, чтобы до неузнаваемости изменить внешний вид, переодеться для маскировки. Попробовал сунуть в карман пальто свой пистолет CZ… Только вот как смешно и глупо это смотрелось, все эти позы, насколько жалко, убого и даже честолюбиво перед лицом смерти, этого упрямого факта. Все свое убожество он уловил в одном взглядеперед зеркалом, так и не осознав, чего добивался. Может, свое прощание ему следовало бы организовать приглушенно и скрытно, а может, наоборот, выставить напоказ, поскольку торжественные похороны, как эти, оказались публичным актом? Ведь туда потянутся все, и среди них наверняка будет Бекерсон, этот безумец, чтобы посмотреть на свою работу. Так что неминуема встреча с ним, его самоличным противником, хотя глянуть ему в глаза будет не суждено… Эта мысль родилась как решение от противного: о да, друг, еще как! теперь подавно… Он, Левинсон, разумеется, пошел бы без труда всякого маскарада, с поднятым забралом, явился с повинной. Так обезумевши он все воспринимал.
Сами похороны произвели скорее отвратительноевпечатление. Половина пришедших толпилась вне кладбищенской территории, он влился в поток, терпеливо ожидая продвижения вперед, затем выстаивал между другими могилами на самом кладбище. Когда гроб поднесли к свежеотрытой могиле, ему удалось протиснуться взглядом и тем самым персонально проститься с покойным. Вот только он не мог отделаться от ощущения того, что с него самого кто-то не сводит глаз. Он все время чувствовал, что за ним наблюдают, и этот кто-то, скрывавшийся в толпе, был Бекерсон… Он пытливо разглядывал серьезные лица, прислушиваясь к словам ораторов, немногих из которых понимал. Обводил взглядом стоявших вокруг, которые толком не осознавали, что же происходило в центральной части кладбища. Он так суетливо, напряженно и мучительно разглядывал столпившихся, что вся эта скорбная компания показалась ему группой заговорщиков, тайных агентов и их представителей угрожающего коллективного Бекерсона– сплошь бесцветные лица на темноватом фоне верхней одежды, и все в состоянии одинакового оцепенения.
Он ушел до официального завершения похорон. И лишь теперь, покинув кладбище, совершив свой любимый уход, ощутил собственное удивительное единение со скончавшимся писателем, который упокоился в своем деревянном ящике. При этом он задумался о собственной смерти, которая ему в любом случае предстояла. Для таких размышлений кладбище казалось наиболее подходящим местом… Потом он зашел в какое-то кафе, где за упокой Кремера выпил рюмку водки, чтобы проститься с ним еще раз. Ведь не исключено, что его убили, а может, он просто покончил с собой. Вывод о простоте случившегося в его представлении никогда не брал верх над укоренившимся убеждением в катастрофе, которая угрожала и лично ему, Левинсону. Он долго стоял, опершись о стойку, и размышлял о том, что хотя любая личная жизнь, его или Кремера, протекала во внешне неодинаковых, собственных или сугубо персонифицированных и тем не менее в одних и тех же индивидуализированных рамках, их всех неизменно характеризовала обезличенная бесчувственная жизнь… Уже тогда он оказался не в состоянии правильно осознать эту мысль и до сих пор не сумел все адекватно переварить, терпя неудачу уже при самом первом подходе.
Едва он добрался до дома и открыл входную дверь, как зазвонил телефон. От неожиданности он даже подумал, что не туда попал. Подойдя к аппарату, снял трубку и раздраженно проговорил: «Алло!» В ответ наступила пауза, потом раздалось: Это Левинсон? – Да.Уже не совсем чужой голос прозвучал на этот раз твердо, в некоторой мере даже решительно, но вместе с тем мягко и мелодично, как ему показалось, даже светло, с легкой улыбчивой интонацией: Это один ваш добрый друг. – Да?
Левинсон замер, изначально понимая то, что словно само по себе открывалась в решающие моменты. Значит, это был его голос, который напомнил о себе вновь, мягкий, обезличенный, трудный для осознания: Нам не мешало бы как-нибудь встретиться. – Да?От напряженного внимания ему удавалось выдавить из себя только это дурацкое «да». Предлагаю встретиться на Альстере, в десять утра на Альстере, остановка «Плотина».На этих словах разговор оборвался. Левинсон стоял онемев, прижимая телефонную трубку к уху. Он продолжал выслушивать прерывчатый треск, озаренный и неуверенный – идиот, не знающий ответа на сотню всяких вопросов.
Он размышлял только над одним: значит, это произошло, это был он, друг Бекерсон, ты смотри, у него и голос есть, разговаривать умеет, какой прогресс! Со мной беседует – хотя и не совсем естественно, не совсем верно, зато очень спокойно, уверенно, невозмутимо, не без понимания формы, пропорций. А голос у него мягкий, звенящий, почти что человеческий, из плоти и крови. Трудно представить себе, а ведь человек, человек из человечины, и вот такое сообщение? Нам не мешало бы как-нибудь встретиться – добрый друг – предлагаю– вот ведь свинья, вся гладкая, не уцепишь, зато такая уверенность, такое спокойствие, превосходство – кто же здесь в итоге сумасшедший?
Таким образом, со смертью Кремера вся эта история не закончилась, ведь он даже позвонил по телефону да еще затеял разговор, и голос-то какой, почти человеческий, голос у Бекерсона как у Фантомаса, по крайней мере совсем не похожий на маленького марсианина, о да, Левинсон, и все-таки ты идиот! А может, этот голос шептал ему слово «Кремер» в рыбном ресторане, такое, впрочем, тоже не исключалось… и наконец, еще один удар: Бекерсон уверовал, что он действительно исполнил-таки поручение, согласно которомусовершил убийство Кремера! И это даже не показалось абсурдом, поскольку тот совершенно очевидно потребовал этого от него, Левинсона… И как он должен был ему ответить? В данный момент он фактически размышлял о пистолете CZ-75 и казался самому себе смешным дилетантом и безнадежным чудаком… Он вынул пистолет и стал его рассматривать – абсурд, да и только! Мысль о применении оружия могла прийти в голову только безумцу, да еще в таком большом городе, как Гамбург, да еще в дневное время, вернее в утреннее, в десять часов утра, отслеживать живого человека, чтобы выстрелить в него. В общем, для того чтобы снова упаковать штуковину, долго размышлять ему уже не потребовалось.
Затем ему пришла на ум еще одна мысль: набросив на плечи пальто и на голову шляпу, он устремился к Альстеру. Всю дорогу он суетился, нервничал и был вынужден вновь и вновь замедлять шаг, преодолевая остановки: «Перспектива», «Бельведер», «Мельничное поле», «Плотина». Подробно изучил там на мосту расписание движения паромных судов. С открытием навигации в апреле и до ее закрытия в октябре маршрутные суденышки ходили зигзагами по Альстеру в обе стороны от «Девичьих мостков», «Атлантической станции» и «Станции социального обеспечения» вплоть до «Шваненвика» и «Старой вороньей улицы», после чего обратно до «Паромного управления» в Уленхорсте и «Плотины» – здесь и было назначено место встречи! После этого предполагалось возвращение к «Мельничному полю» по тому же маршруту под двойным мостом в направлении Винтерхудского паромного управления и затем обратно по тому же маршруту под мостом, через «Мельничное поле», «Плотину», «Паромное управление» в Улендорфе… Он фиксировал направления, а также часы и минуты, и в итоге высчитал, что завтра утром незадолго до указанного времени встречи, а именно в девять часов пятьдесят четыре минуты, от «Паромного управления» в Уленхорсте как раз отправится судно, чтобы, согласно расписанию, три минуты спустя, то есть в девять часов пятьдесят семь минут, причалить у «Плотины». Кроме того, у него в голове родилась идея: рано утром он прибудет туда теплоходом, чтобы с этой стороны, а именно со стороны паромного управления в Уленхорсте, подсесть в судно, следующее своим курсом вверх по Альстеру, и таким образом, явившись с верховой стороны реки, за три минуты до десяти утра, застать его врасплох, пока тот ожидает его появления со стороны суши! По случайности именно в этот момент подошедшее судно «Гольдбек» слегка уткнулось в причал. К его изумлению, два тяжелых магнита глухим щелчком подтянули борт к железной полоске на причальной стенке. Затем он, Левинсон, лишенный выбораизбежать этой операции, вскочил на борт, после чего судно снова освободилось от железных объятий магнитов и железной полоски причальной стенки. Оказавшись на борту, он оплатил билет для пересечения Альстера и, пока судно отчаливало от берега, прошел на корму, в открытую часть помещения для пассажиров, где уже расположились несколько человек, чтобы внимательно понаблюдать отсюда, как на генеральной репетиции, за тем, как судно следует своим курсом. Он слышал рев дизеля, видел, как за кормой пенится вода. Он как-то незаметно вдыхал разносившийся над Альстером по-весеннему теплый ветер. Вдруг до его сознания дошло, какое сейчас время года и какой скачок уже совершила природа за короткий период его отсутствия.
Паром «Гольдбек» тяжело и мучительно развернулся, несколько раз подался взад и вперед, прежде чем вернуться в речной фарватер, по которому двигался в направлении причала. Затем судно, устремившись на простор Альстера, пересекло реку по широкой дуге, при этом миновав и то место, где несколько недель назад он еще ходил по льду и откуда теперь снова можно было наблюдать лебедей, только что вернувшихся из мест зимовки. Вероятно, Бекерсон видел его утром. Вероятно, ему давно было известно, что он вернулся. Если бы он сомневался, ни за что не стал бы звонить.
Впрочем, почему он решился позвонить? Чего добивался? В любом случае поручение, если о таковом вообще можно говорить, было исполнено и осуществлено. Человек, считай, уже мертвехонький. Нет, ему прекрасно было известно, он ни на грамм не сомневался, что последнее слово еще прозвучит. После возвращения он ощущал прямо-таки физическую угрозу, которую сам себе не мог объяснить. Какая-то тягостная обстановка, туманная ситуация. Он чувствовал изливающийся из него самого призыв быть готовым, только вот он не знал – к чему.
У пристани тот же самый маневр по причаливанию: магниты-прихваты вцепились в судно и удерживали его, пока подсаживались новые пассажиры. Согласно тайной закономерности, всегда набиралось некоторое количество заинтересованных лиц, которым приспичило ехать. Сейчас он сам был на корме «Гольдбека» как в трансе. Казалось, собственная жизнь перестала подчиняться его воле – только вот с каких это пор? Он словно поменялся с кем-то жизнью, как театр марионеток подчиняется чужой воле – в общем-то малоприятное состояние, вырвавшее его из мира людей и отрезавшее от всего на свете. Поэтому бегство в Нормандию (как попытка сохранения самобытности!) явилось единственной неудачей, за которую ему теперь пришлось так сурово рассчитываться. Фактически же он уже давно не был способен на собственный порыв, а менее всего – на собственные мысли! Он был уверен лишь в том, что без колебания подчинится всем их повелениям с минимальным самоконтролем и с едва ли большим чем пассивным участием и внимательным присутствием, чтобы не утратить целиком причастность, чтобы сохранить контакт и вместе с тем подтвердить разделяющую дистанцию… Он не знал, понятно ли он еще выражался, при всем том он присматривался к самому себе как бы издалека, из неуловимой дали. Фактически же вместо него вышагивал кто-то другой, проговаривал его текст, выражал его мысли… Это явилось наиболее сложным этапом всей поездки, и лишь тогда он пришел в себя, после того как пролез через это игольное ушко.
Он давно понял, насколько равнодушна противная сторона к его мыслям, взглядам и размышлениям до тех пор, пока он функционировал. Он ощущал их холодность, отсутствие сымитированного участия, как он тогда осознал, циничной безучастностипротивной стороны, словно последней просто не существовало, словно речь шла о пустой материи, в то время как их недавний звонок показался ему ошибкой и проявлением слабости, отказом от прежних взглядов на вещи, отходом от умолчания! В результате он задался вопросом: для чего им это понадобилось, почему они проявили эту агрессивность? Он действительно впервые получил представление о том, что и они уязвимы, что их действия также предопределены желаниями, преимуществами и разными обстоятельствами, что и они могли пойти по ложному пути, подвергнуться риску, оказаться на самом краю пропасти. И что он мог в принципе приблизиться к ним, что это представлялось ему не столь уж невозможным. И еще кое-что он осознал интуитивно, по сути, еще до поездки в Нормандию. Теперь у него появилось два измерения – «до» и «после»: он имел дело с противником, с человеком по имени Бекерсон. Все теперь вылилось в поединок, соперничество и состязание. Это значило, что отныне они зависели друг от друга, что каждый мог быть хорошим или плохим только в сравнении друг с другом, что они оказались привязаны друг к другу как изначально достойные противники, что впервые как раз и проявилось в этом телефонном разговоре. Наконец данный фантом стал обретать материальную оболочку. Ошибка, ошибка– ликование било в нем ключом. Для него, Левинсона, самым большим облегчением было наглядное и конкретное ощущение прежде непонятного и немыслимого – эта противная сторона, нечто, прежде зияющее пустотой, стало наконец тоже допускать ошибки и давать слабину. Вскоре все должно было разрешиться, еще потому его так влекло туда, к плотине, к паромной станции: ему не терпелось увидеть наконец-то своего противника.