Текст книги "Тихий друг"
Автор книги: Герард Реве
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
История эта, в сущности, началась субботним вечером 29 мая 1966 года: мне предстояло в соседнем городке *** читать лекцию для некоего юношеского центра или молодежной базы, которую, дабы не делать никого праздным предметом пересудов, я назову измененным, но столько банальным именем «Пристань»; последний к этому пролог начинается воскресным вечером, четырьмя неделями раньше, когда трое молодых людей – невзрачная девушка, столь же неприглядный юноша, – оба примерно одного роста, – и юноша повыше, худощавый, на первый взгляд, возможно, и не красавчик, однако в высшей степени милый и симпатичный – явились ко мне домой, чтобы передать приглашение с базы.
Впустив их в гостиную, где высокий худощавый мальчик уселся на стул возле печки, двое других – на диван у буфета, а сам я – напротив них, на сколоченную из старых ящиков койку без спинки, я попытался перебороть усталость, которая, несмотря на то, что время было чуть за полдень, уже овладела мной: усталость от вида местности под глухим небом цвета глины; от деревьев по берегам почти выметенных, бессмысленных хуторов на бессмысленном горизонте; и от предстоявшей беседы, в которой я совершенно искренне попытаюсь понять, что вдохновляет этих троих и движет ими и, со своей стороны, попробую что-то объяснить – мой собственный нереальный голос уж очень отчетливо жужжит в ушах – и всё тщетно.
Сначала было молчание, которое я нарушил вопросом, чего бы они хотели выпить. Оба мальчика, к некоторому моему удивлению, предпочли выдержанную можжевеловку, девочка – вермут, от которого с первого же глотка зашлась сильным кашлем.
Я начал потихоньку, с красного, и поднял бокал, намереваясь произнести некий тост, но ничего особенного мне в голову не пришло.
– Плодородие, друзья мои, – изрек я, – и славный урожай, если погода благоприятствует.
Некрасивый мальчик заговорил, и шуршащим, нечистой настройки голосом сделал какое-то замечание насчет совершенной уединенности моего жилища. Я согласился с ним, однако при этом почти не глядел на него, – но на другого юношу, – когда я проходил мимо него к буфету, от его короткой черной куртки на меня пахнуло бесспорно священным, головокружительным запахом, который всякий красивый мальчик приносит с собой, входя с мороза в теплую комнату (никто во веки вечные не будет в силах описать его, но он пробуждает дрожь и на мгновение прерывает дыхание). Теперь я мог убедиться, что мальчик действительно был восхитителен: очень темные, и все же светлые, гладкие волосы, спереди чуть взлохмаченные, придавали ему нечто беззащитное; серые глаза, пусть и не большие и задумчивые, тем не менее были посажены достаточно глубоко, чтобы сообщить лицу некую застенчивость, а крупный рот, хотя и печальный и спокойный, был еще детским. Я даже легко простил ему двуцветный, чересчур длинный вязаный шерстяной шарф в красно-черную или красно-белую клетку. Он заговорил, отчетливо двигая кадыком, форма которого вызвала бы у меня раздражение, принадлежи он кому-то другому, но у этого мальчика я его безусловно одобрил и мечтательно впивал темный голос, которым он с наитрогательнейшей искренностью изрекал чудовищные банальности.
– Определенно, в довольно обширных группах юношества растет интерес к вашей работе, и прежде всего к вам, как к личности.
Ах ты золотко. Неужто правда? Кто знает, может и да.
– Я со всей серьезностью подхожу к моей работе, – смиренно отвечал я.
(Теперь, когда уже два с половиной года спустя я пишу всё это темными днями, прислушиваясь к отдаленным туманным сиренам за окном и рассматривая в рекламных проспектах одежды пажеподобных школьников лет двенадцати-тринадцати, лихорадочно мастерящих машинки из конструктора или модели самолетов, покуда их, привязанных к скамье, не станут подвергать длительному наказанию ремнем и тростью, я по-прежнему отчетливо вижу перед собой его лицо, и все столь же часто, терзая свою Сокровенную Плоть, – в ночи, в утренних сумерках или смертельно бледном безмолвии полудня, – это в его славу, и для него желаю я бесчисленных, беззащитно униженных и плененных им конструкторных мальчиков).
Разговор не завязывался, и все же я жаждал, чтобы они еще долгие часы оставались у меня, и Бог знает какие подыскивал для этого слова, как вдруг неприглядный мальчик приступил к деловой стороне визита. Гонорар, которым они располагали для меня, был минимальным, если вообще существовал, и все же я принял их приглашение и записал дату.
– Вы всегда один здесь? – спросила девочка.
– Частенько, – ответил я.
– Ну, кто-нибудь иногда заходит?
– Нет, почти никогда. – «Слава Богу», чуть не добавил я, но в последний момент сдержался, остановив взгляд на стройном мальчике.
– Тебе-то можно всегда, – почти беззвучно прошептал я. Как же его зовут? (Они представились привычной скороговоркой, но я не запомнил ни единого слога.) Засмотревшись на его правое ушко, верхний край которого чуть прикрывали пряди на висках, я решил, что его зовут Андре. Да, он придет, один, в самоубийственный час воскресного дня, ровно в три, одетый в столь узкие, чуть преувеличенно модные брюки светло-синего черничного бархата, что я буду хлестать его, пока он не заплачет, дабы потом пасть пред ним на колени и купить ему настоящую паровую машинку.
Внезапно я по их движениям и взглядам уловил, что они собираются уходить.
– Совершенно не обязательно трогаться прямо сейчас, – торопливо сказал я. – Еще по глоточку.
Однако мне пришлось наполнить стаканы только мальчикам, поскольку девочка, лишь наполовину осушив свой, больше не хотела, и притом заметила, что «нужно все-таки за временем следить».
– Мы ведь ужасно мило сидим, не правда ли? – начал было я, но они проявляли явное нетерпение, и через несколько минут все трое уже вышли в садик перед домом. Я проводил их по аллейке до ворот. Справа, на краю деревни, напротив дома поэта Нико В. стоял автомобиль; он стартовал и медленно двинулся в нашу сторону. Теперь спешка получила объяснение: тот, кто привез их сюда на машине, все это время ждал.
– Это твой старик-отец? – спросил я некрасивого мальчика. За рулем сидел неприметный мужчина, лет, на мой взгляд, пятидесяти.
– Нет, Сюзанны.
– И вовсе он никакой не старик, – вспылила «Сюзанна».
Машина остановилась, и они уселись. Окно «вовсе не старика» было закрыто, так что я не мог пожать ему руку и лишь обменялся кивком. Мальчики устроились на заднем сиденье, «Андре» справа, совершенно скрытый от меня некрасивым мальчиком. В течение нескольких секунд я раздумывал, не пробежаться ли мне за машиной, чтобы еще раз хорошенько разглядеть его лицо, но было слишком поздно: машина, русский или восточногерманский двухцилиндровый автомобиль, с виду какой-то золотушный из-за щербатого, до блеклости изъеденного красного пластика, исчезла в трескучих клубах вонючего дыма.
Вернувшись в дом, я обнаружил, что божественный запах, еще несколько минут назад принесший мне упоительную отраду, совершенно улетучился. Я попытался отыскать бокал, из которого пил мой Принц, но обе рюмки-близнецы стояли на подоконнике у двери: там мальчики приткнули их, второпях допивая на ходу. Я мог бы приникнуть лицом к любому из этих бокалов, оба наполнить вином и, павши на колени, осушить поочередно, но так и не узнать, которого из них касались губы «Андре». Однако в отношении воронковидного бокала, из которого пила девочка, не было ни малейших сомнений, это был ее и только ее бокал, и все еще наполовину полный. Носовым платком я осторожно протер край и перелил содержимое в бутылку с вермутом.
Что было мне делать со всем этим? Вновь мне явилась неотвязная мысль: я должен совершить паломничество. Но куда, к каким святыням? Не та была погода, чтобы без особой нужды отправляться в далекое странствие. Кроме того, таращась в окно, я осознал, что, куда бы и как далеко бы ни отправлялся человек, Великая Болезнь, на буфере, на подножке или в багажной сетке, как неразлучный спутник, и т. д.
В саду Хрюшка Панда,[18] как раз вышедшая из передней на улицу, задумчиво подобралась к изгороди, вскочила на нее и застыла там в созерцательной позе. Справа, за пределами моего поля зрения, раздался скрежет, словно кто-то пристраивал велосипед к стене сарая. Панда, обернувшись, обратила свой взор в сторону звука. Мимо не спеша проходил мальчик. Это был Мышка, Иоханнес К., тринадцати-четырнадцатилетний предмет моего тайного обожания, сын крестьянина, обладавшего витражным шкафом, набитым книгами и, кстати, много читавшего.
Мышка приметил Панду, замедлил шаги и остановился у изгороди. Я отчетливо видел его лицо с острыми чертами, вытянутое, как мордочка, с крупным носом и дерзко выступающим сильным ртом, из-за которого я и наградил его этим прозвищем. Сын зажиточного крестьянина, он все же по обыкновению был в затрапезном старье: ветхая, рваная ветровка нараспашку, застиранная добела голубая рабочая рубаха и заношенные, местами вылинявшие черные хлопчатобумажные штаны, прямо под коленками исчезавшие в высоких сапогах. Я отступил назад и чуть отодвинул занавеску, почти незаметно, так что хорошо мог видеть Мышку, но для него оставался невидим. Низкое, едва заметное над крышами солнце отбрасывало слабую тень на его пах и отчетливо обрисовывало бедра. Я принялся возбуждать свою Плоть и, задыхаясь, вызывал в памяти запах его ясно-светлых, по моде почти девически длинных волос, которые он то и дело отбрасывал от лица. Отчего он остановился?
Мышка несколько раз осторожно огляделся – словно и оглядываться он должен был незаметно – и, сделав пару шагов вперед, стащил Панду с изгороди, взял зверька на руки и чуть потискал, сильно прижимая к себе, а затем вновь торопливо усадил на изгородь. Когда он повернулся, чтобы уйти, я увидел, как в приглушенном клочьями облаков солнечном свете под натянувшимися в шагу штанами явственно обозначились две пушистых округлости его по-животному гибкого тела.
– Милый зверь, тварь моя, – задыхаясь, прошептал я. – Я отдам тебя Андре, милый. Ты принадлежишь Андре; я буду держать тебя, покуда он хлещет тебя, потому что ты такой милый. Я буду бить тебя у него на глазах, потому что он хочет этого, маленький взиматель наказаний. Ты будешь кричать, ты будешь извиваться и выть, пока ты…
Мышка, неторопливо сворачивая налево, глянул на Панду, чуть коснулся ее шерсти кончиками пальцев и исчез в переулке за углом. Я уселся на скамейке у окна и попробовал поразмыслить спокойно. Вместе с усталостью навалилась еще и неохватная печаль, и я ощутил смутный, однако глубокий страх, в котором, на моей памяти, еще никому не признавался: возникающую порой сумрачную веру в то, что всё произошло из Боли; что в то время, когда еще не было ничего, Боль уже существовала; что не было ничего, не возникшего из Боли и, что когда всё исчезнет, останется Боль, навсегда, навеки. То, о чем я думал, не было игрой, нет, так могло быть в действительности. В лондонском госпитале, где я работал за десять лет до того, мне пришлось ухаживать за человеком, лишившимся ноги при Дюнкерке и с тех пор претерпевавшего чудовищные, непрерывные боли в той самой потерянной ноге, все шестнадцать лет подряд, и ни один врач не смог исцелить его, и как-то в один мирный полдень он спросил меня, не потому ли отняли ему ногу, что он незадолго до битвы был в отпуске за линией фронта и совершил плотский грех, изменив жене с одной французской шлюшкой. Мелочь по сравнению с судовым поваром или тем корабельным пекарем из отделения ебсиклепсиков, который в течение двадцати лет погрязал в депрессии, все сильнее проникаясь виной за страдания мира; в войну он решил, что воздушная бомбардировка обрушилась на Англию по его вине, и во время ночных налетов на Лондон, с криком мечась по обезлюдевшим, затемненным улицам, рвался на бомбардируемые участки, дабы от предназначенного ему снаряда обрести смерть, которую искал, как драгоценное сокровище, и всегда бежавшую его. И теперь, неизбежно, я вновь задумался о Великом Художнике, который не мог работать, но должен был – и посему все-таки работал; придя в поле, где написал свое последнее полотно, он распахнул куртку и выстрелил себе в грудь из пистолета, но промахнулся, и вновь застегнул ее и потащился назад, в деревню, и сперва был уложен на бильярдный стол в кафе, а затем в собственную постель в собственном доме, где его застал в живых спешно вытребованный брат, услыхавший последние слова: «Печаль будет длиться вечно».
(1969–1982)
пер. О. Гришиной
Тихий друг
Марии, Посреднице Благодати
Виму Б.
I
В ноябре 1981 года от Рождества Христова писатель Джордж Сперман несколько дней пребывал в родном городе Амстердаме, где не жил уже лет десять, потому что перебрался заграницу.
Он остановился в квартире уехавшего в отпуск друга и заодно присматривал за имуществом и комнатными растениями. Квартира находилась недалеко от дома, где он прожил много лет, в том же блядском районе старого города. Его угнетали возвращение в прошлое и воспоминания о прежних временах.
Когда началась эта история, Сперман находился в вышеупомянутом жилище; им овладели мрачные мысли. Он и не подозревал, что в тот день случится нечто необычайное.
Вечерело. Сперман раздумывал, стоит ли прогуляться и зайти к кому-нибудь в гости. Может, позвонить сначала? Он терпеть не мог телефоны: стоит позвонить, и наверняка ничего не выйдет, или приходится встречаться гораздо позже или вообще на следующий день, и вот так все планы рушились. Нет, он решил пойти без предварительного звонка.
Уже начало темнеть, когда на остановку «Склад „Пчелиный Улей“» подошел трамвай № 25, следовавший от Центрального вокзала. Сперман уже сел в трамвай, но автоматические двери еще были открыты, когда мальчик, стоявший на остановке спросил:
– Извините, этот трамвай идет до отеля «Окура»?
Сперман не знал наверняка.
– Это может быть и четверка, – ответил он. – Спросите у водителя.
Он показал на трамвай № 4, стоявший сразу за тем, в который он сел. Мальчик тут же бросился к кабине водителя трамвая № 4, выслушал ответ, побежал обратно и успел запрыгнуть в вагон:
– Нет, все-таки этот.
Мальчик сел недалеко от Спермана, как раз наискосок, так что Сперман мог рассмотреть фигуру и лицо. Тут и случилось необычайное: мальчик по-чему-то показался Сперману знакомым. Откуда он мог его знать?
Это был худой, длинноногий мальчик или, скорее, молодой человек, потому что ему было, вероятно, чуть за тридцать. Судя по одежде, мальчик был не из богатеньких и ехал в отель «Окура» не в качестве постояльца. Нет, он работает там, подумал Сперман, – состоит в ночном легионе уборщиков и посудомоек: зарплата плюс, может быть, питание («объедки с царского стола», пробормотал Сперман), но ни малейших шансов сделать карьеру.
Внешность мальчика, походка и голос уже слегка возбуждали Спермана, но мысль о рабском нищенском труде породила сильное желание обладать этим телом.
У парня было худое, хитрое лицо терпеливого зверя, сильно выступающие скулы и рот, по мнению Спермана, «умоляющий о любви», с большими пухлыми губами. Нельзя сказать, что парень выглядел неопрятно, просто чуть неухожено: никто за ним не приглядывает, подумал Сперман, и он редко смотрится в зеркало. У него были непослушные светлые волосы, чистые, но взъерошенные, спадающие на лоб.
Он был в полосатом светло-сером пиджаке, поношенном, но из дорогого магазина: постоялец отеля оставил, подумал Сперман, или подарил за услуги – не будем уточнять, какие. Еще на нем были слишком широкие брюки цвета хаки и старые кеды.
Сперман заметил на одной руке – исцарапанной и огрубевшей из-за постоянного использования сильных моющих средств – три дешевых кольца со стекляшками. Парень поглядывал – у него были глубоко посаженные серые глаза – то на свои руки, то за окно, на прискорбную вечернюю активность большого города под моросящим дождем.
Освещение в вагоне было тусклым, но Сперман с удивлением заметил, что, несмотря на грубые руки, ногти у мальчика красивые и гладкие и явно отливают жемчужным блеском. Спермана это удивило, но очевидное, лежавшее, как на ладони, объяснение не пришло ему в голову.
Но почему бы, подумал Сперман, не подойти к мальчику и не позвать с собой, чтобы тот стал его слугой в чужеземных краях? Он получал бы зарплату – не слишком высокую, конечно, но все же настоящую, – бесплатную еду, да еще и вещи Спермана, которые тот больше не носил.
Он бы сперва сильно баловал мальчика, превратив его в эдакого лентяя, а потом поймал бы на краже якобы случайно забытых на столе денег и наказал, хорошенько избив, чтобы затем удовлетворить свою мужскую страсть со все еще всхлипывающим мальчиком. (Сперман придумал, что из-за плохого мыла и недостатка витаминов у мальчика на спине и бедрах были прыщи, которые тот покорно позволил бы выдавить.) Мальчик был беден и, по мнению Спермана, уже потому заслуживал регулярной взбучки. Может, он еще и сирота вдобавок, и тогда придется наказывать с удвоенной жестокостью – например, отхлестать обнаженного его собственным ремнем: Сперман поймал себя на мысли, что уже испытывал к мальчику определенную симпатию, это наверняка.
Все эти размышления увлекли его, но оставалась еще одна мысль: не знаком ли он с этим мальчиком?.. Но откуда, с каких пор?., может, когда-то, бог весть, в далеком прошлом между ними что-то было? Но его-то мальчик не узнал… «Это время, – подумал Сперман. – С годами меняешься и явно не в лучшую сторону». Что такое старость, Сперман еще не знал, но уже достиг возраста, когда хвастаться больше нечем.
Тут Сперман увидел вырисовывающийся сквозь тонкую завесу дождя бетонный шкаф отеля «Окура» и махнул мальчику. Тот кивнул и встал.
– Еще раз спасибо, – вежливо поблагодарил он.
На следующей остановке он вышел, достал сигарету английской дорогой марки из пачки в десять штук, прикурил и исчез.
Сперман тут же пожалел, что вечно не может решиться, пока не станет слишком поздно. Чтобы еще раз увидеть мальчика, ему придется дни напролет караулить возле отеля, если тот действительно там служил, а не заехал случайно, например, чтобы безуспешно попытаться устроиться на работу. А если он сделает запрос в администрацию отеля, они позвонят в полицию или психушку. Но, может быть, этот момент узнавания был заблуждением, и на самом деле они никогда не встречались прежде. И вполне может быть – Сперман зарычал от ярости при этой мысли – мальчик даже не был поклонником мужской любви.
Сперман решил вернуться к своим планам, но вдруг понял, что совершенно забыл куда и к кому собирался.
– Смешно, – пробормотал он.
Только подумать, что он вдруг столкнется в трамвае с кем-то, и тот спросит, куда он едет! «Видел в трамвае Спермана, так он даже не знал, куда едет». С ума ведь сойти. Ну, слава богу, вспомнил. И вовремя, потому что на следующей надо было выходить.
Сперман подошел к дому и позвонил. Квартира была на втором этаже, но электрический звонок звучал пронзительно и четко. Никто не открывал, и с каким-то безнадежным упрямством он позвонил еще два раза. И вот: дверь подъезда с силой распахнулась, громко ударившись в стену коридора.
– Их нет дома! – заорал сверху высокий женский голос. – Перестаньте трезвонить, весь дом трясется!
– Да, звук сильный, – пробормотал Сперман. – Простите, что я – совершенно неосознанно – причинил вам столько неудобств, – запрокинув голову, прокричал он как можно громче и закрыл дверь.
– Опухоль тебе за сердцем, чтобы доктор подольше искал, – прорычал Сперман сквозь зубы.
Вот так придешь к кому-то с самыми лучшими намерениями, а тебя облают почем зря! (Сперману нравилось время от времени строить сомнительные логические цепочки: ведь отсутствующий приятель со второго этажа не орал на него.)
И куда теперь? Обратно на трамвай? Нет, несмотря на морось, он решил хотя бы часть дороги пройти пешком. Трамваи обгоняли его, а он все шел. Ему не хотелось ехать на трамвае. Бог знает что за мальчик может там сидеть: одного трамвая с одним мальчиком за вечер ему хватило.
А вот чего ему хотелось – и как ему в голову пришла такая мысль, неизвестно – так это добрую порцию жареной рыбы. Но было уже полшестого, и магазины закрылись.
– Жареная рыба, – произнес он вдруг так громко, что испугался собственного голоса.
Ну да, точно: вот она, связь с прошлым, если, конечно, это был он, тот самый мальчик из прошлого: жареная рыба…
«Слушай, – сказал Сперман себе, – давай без предчувствий или метафизики, или как это там называется, будем размышлять эмпирически и математически». Сколько лет тому мальчику из трамвая? Тридцать два, тридцать три – ладно, тридцать четыре, какое совпадение, прям как Спасителю в год мученической смерти. И если так, то-с временной точки зрения-он вполне мог быть тем мальчиком из прошлого, которому было лет шестнадцать, семнадцать…
«Это он», – подумал Сперман. В доказательстве не хватало одного звена: мальчик не узнал его, Спермана, но разве это удивительно, после стольких лет? Эти ресницы, прищур, голос, кольца… Да, и ногти, точно: эти блестящие отполированные ногти… Неужели остается место сомнению?
Надо было заняться им, сейчас, да и тогда, упрекал себя Сперман, надо было пойти за ним. Он был одинок, о так одинок, этот мальчик, и неизвестно, что у него была за квартира, если он где-то и жил постоянно? Какой-нибудь угол, два на два метра, раковина в коридоре, не больше… Он ведь мог пожить у него, Спермана, в заграничном поместье… Временно? Нет, навсегда… Он стал старше, но тело осталось тем же, прежним, стало даже более несчастным и рабским, еще более предопределенным к рабству и подчинению… «Он признается мне во всем, что натворил за прошедшие годы, – решил Сперман. – Я покажу ему, что такое боль».
Сперман почувствовал такую печаль от утраты, что у него закружилась голова и чуть не затошнило, но он заставил себя вспомнить это неизменившееся, по-прежнему вожделенное тело в злотворной чарующей наготе: рабская шея и плечи, спина с несколькими прыщиками, а там, внизу, боязливая и все еще юная удвоенная штрафная площадка или как там это называется, бледное любовное седло, готовое к путешествию в страну любви… «Поэт есть поэт, – подумал Сперман, – тут уж ничего не поделаешь. Но боль заставит его признаться во всем, во всем… Нам некуда торопиться».
Разве Сперман не был немного странен?
– Высокочтимые господа, – пробормотал Сперман, – я человек плохой и грешный, живу на свете исключительно по милости Божьей, но этот мальчик мне действительно не безразличен. Я ведь не мучаю мальчиков, к которым равнодушен? Это грех, да, но не смертельный. Можете сами поискать в каких-нибудь книжках.
У Спермана пропали всяческие сомнения: это был именно тот мальчик, и Сперман даже вспомнил, как его звали: Марсель… Какая, кстати, наглость: нищий, почти наверняка сирота, а туда же: Марсель…
II
Еще несколько дней, а потом по дороге в свое пустующее заграничное поместье Сперман никак не мог отделаться от мысли о встрече в амстердамском трамвае и думал о связанных с ней делах давно минувших дней и странном стечении обстоятельств. Вспомнив другие события того же периода, Сперман смог точно определить, в каком году это произошло.
Да, все это случилось чуть больше двадцати лет назад. Шел 1962 год, и Сперман жил тогда в «трагическом одиночестве и вопиющей бедности» – как он это теперь торжественно именовал, – в одной норе на четвертом этаже в центре Амстердама, на Аудерзайтс Ахтербюрхвал.
Туда-то он и пригласил однажды вечером поэта или писателя, то есть ни того, ни другого, а просто барда из Гронинга или Фрисландии, которому Сперман – Господи, помоги – по доброте душевной предложил переночевать.
От бездуховного трепа этого барда у Спермана все сильней чесалась голова. Выпивки было мало, но Сперман разлил по стаканам то, что было, надеясь, что в опьянении и забытьи чесотка уймется. Но чесалось все сильнее. Выставить барда за дверь Сперман уже не мог. Отчаявшись, он решил прогуляться с бардом по городу. Денег у Спермана не было, но, к счастью, бард заплатил за пару кружек.
Но сколько ни шатайся по кабакам, рано или поздно нужно возвращаться домой. Кроме этой чесотки, Спермана беспокоила ужасная мысль, что бард может оказаться приверженцем мужской любви и высказать определенные желания, а Сперману не хотелось к нему даже прикасаться.
Недалеко от дома Спермана, по дороге обратно на Стоофстеех,[19] где восседала 74-летняя проститутка (продажная женщина), у которой дела все еще шли неплохо, бард-филолог изложил Сперману суть своей просьбы. Его знакомый гомосексуал-альбинос играл на баяне (аккордеоне), но не мог заработать на жизнь одними концертами. Не согласился бы Сперман посодействовать, чтобы альбиноса записали в очередь на субсидию Министерства культуры? У Спермана ведь столько хороших связей вообще, и в чиновничьей среде в частности?
– Я посмотрю, что можно сделать, – кротко заверил его Сперман, глядя на один из светящихся уличных фонарей, которые висели на натянутых между домами проводах: ночной ветер раскачивал их, и они будто говорили то «да», то «нет» – все зависело от того, во что тебе хочется верить. «Какая мука эта жизнь, – подумал он, – какой несовместимый с жизнью кошмар моя – моя – жизнь. За что? Что я сделал?»
Они дошли примерно до середины улицы и, освещаемые сбоку фиолетовыми лучами из вышеупомянутой конторы проститутки, находились как раз под средним уличным фонарем, когда из-за угла появился мальчик или молодой человек и зашагал им навстречу.
Сперман и до этого чуть запыхался во время праздного шатания по прокуренным, душным распивочным, но сейчас у него просто перехватило дыхание: это прозвучит банально, но легкая поступь юноши околдовала его. Сперману показалось что мальчик в коротком плаще цвета хаки и черных или темно-синих матросских брюках олицетворял совершенную мужскую наготу.
Юное лицо-на первый взгляд, мальчику было лет семнадцать или восемнадцать – обрамляли прямые волосы, и казалось, что мальчик сошел с флорентийского портрета эпохи Возрождения (для писателя Сперман неплохо разбирался в изобразительном искусстве), но, приблизившись и попав под более яркий свет, он стал походить, скорее, на персонажа гравюры какого-нибудь вдохновленного социализмом художника конца века, маскирующего жадную педерастию сочувствием к судьбе молодого рабочего. «Да, ужасно, как бесстыдный капитализм эксплуатирует милых мальчиков», мрачно подумал Сперман.
Подойдя вплотную, мальчик бесстыдно и отважно взглянул Сперману прямо в глаза. «Что это значит?» – вот и все, что Сперман успел подумать. Мальчик прошел мимо. Услыхав легкий шелест не слишком туго затянутого пояса на плаще, Сперман задрожал.
Он не смог удержаться и обернулся. И надо же: сделав несколько шагов, мальчик тоже остановился и оглянулся.
– Агнец Божий, спаси меня, – пробормотал Сперман.
И что теперь? Господи, да что он, связанный по рукам и ногам северонидерландским бардом, мог сделать? Он не мог позвать мальчика с собой. Было уже поздновато. Им придется ложиться спать, а дома только два спальных места, к тому же в одной комнате. И представить только, что этот бард потянет к милому принцу бородавчатые ручонки!..
Немедля договориться о встрече, но как?.. Сперман лихорадочно рылся в карманах слишком, в сущности, молодежной американской военной курточки. Только какие-то веревочки и бумажные катышки. Хорошо бы найти адресованный ему конверт или хотя бы огрызок карандаша, чтобы, быстро разгладив клочок бумаги, записать свое имя и адрес. Нет, ничего… Что за слепую неудачу опять подкинула ему жизнь…
Секундочку… Вдруг у него в руках оказалась почти несмятая бумажка – банковская квитанция, с указанным на ней состоянием счета: 23,66 гульденов. С этим нищенским клочком бумаги он подошел к мальчику. Времени на реверансы не было.
– Если захочешь зайти… – проговорил он, тяжело дыша. – Не сегодня вечером… Завтра… Или потом… Я почти всегда дома… Мое имя есть в телефонном справочнике… если захочешь позвонить… Вот здесь мое имя… И адрес… Я живу совсем недалеко отсюда… За углом…
Мальчик взял бумажку. Увидев его издалека и потом, когда он проходил мимо, Сперман чувствовал прикосновение к совершенству, но сейчас, когда мальчик стоял перед ним и вновь смотрел на него, Сперман яснее ясного осознал, как смехотворна и пуста его собственная жизнь. Он знал мальчика, хотя они никогда не встречались: это был принц из его снов, из детства, полного лишений: принц, которому он отваживался отдать свое сердце только во тьме, в одинокой постели; сказочный принц с цветных картинок книги, хранимой в шкафу с игрушками, за дверцей с треснутым витражом; следопыт с обнаженным торсом, который, согнувшись, разглядывает царапину на коленке – с картинки волшебного фонаря…
У мальчика было красивое, правильное и честное лицо. Судя по губам, он еще очень молод: может быть, и семнадцати лет. Ему, казалось, неведом стыд, он лишь несколько удивился прозаическому, даже вульгарному способу, которым Сперман пытался завязать знакомство.
– О. Да. Спасибо, – равнодушно произнес он.
Только услыхав его голос, Сперман – помимо почитания и обожания – испытал плотское, вопиющее желание.
Когда мальчик сунул бумажку в карман плаща и отступил на шаг, Сперман услышал позвякивание. Он что, нес за пазухой мешок с крадеными драгоценностями? Нет, решил Сперман, тогда бы он не остановился, а быстро пошел дальше.
Бесстрашный взгляд из-под слегка вьющейся, русой челки, спадающей на лоб, казалось, дразнил, и Сперман представил себе мальчика голым: на какую-то долю секунды одежды стали прозрачными, и Сперман ясно увидел его бестрепетный, выпирающий, смуглый уд.
– Сегодня никак не получится. В другой раз, – нагло повторил Сперман, будто мальчик наверняка пошел бы с ним, если бы Сперману было удобно.
На самом деле, Сперман был практически уверен, что мальчик никогда не постучится в его дверь и даже не остановится, если встретится с ним на улице.
– Хорошо, – спокойно ответил мальчик. – Увидимся. Приятного вечера. До встречи.
Это «приятного вечера» звенело у Спермана в голове, когда он вновь присоединился к своему проклятому, но живехонькому попутчику.
– Кто это был? – вдобавок спросил тот.
– Да… так… брат сестры, – ответил Сперман.
Слова, звуки… Главное, говорить: какая на хрен разница, что. Бард, казалось, был удовлетворен ответом и не заметил бессмыслицы.
Вскоре они вернулись домой, ну да, домой… Разве где-то на этом свете у него был дом?..
В такое время пора ложиться спать, но, несмотря на усталость, Сперман был бодр, а его мысли как-то мучительно ясны. Выпить, что ли? Пожалуй, только вот нечего…
– Выпить хочешь? – спросил Сперман, лицемерно шаря в пустых шкафах.