Текст книги "Прожитое"
Автор книги: Георгий Жженов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Обычно сеанс начинался с видовой картины, по-теперешнему – с научно-популярной или хроникальной. Затем шла короткометражка, чаще всего это была веселая комическая лента.
В этот момент Мотя и ухитрялся запускать в зал следующую порцию. Он был хороший психолог: когда зрители смеются, их меньше раздражают опоздавшие.
Кончалась короткометражка, на время зажигался тусклый свет, в зал вваливалась последняя порция опоздавших – и пацанов, и взрослых, свет медленно гас, и начиналось наконец самое главное…
Зрелище, ради которого мы готовы были забыть все на свете, даже футбол!
Готовы были бесконечно сидеть на грязном полу в проходе набитого до отказа тесного зала частной «киношки», заплеванные семечками, потные, с судорожным от спертого воздуха дыханием, как у выброшенной на берег рыбы, завороженно, с открытыми ртами глядя на четырехугольник белой простыни на стене, волшебным образом уносивший нас в экзотические страны…
В пульсирующем луче «Великого Немого» на экране возникали картины манящих к себе таинственных миров, населенных красивыми женщинами, мужественными, сильными и великодушными мужчинами, не щадившими своих жизней во имя справедливости, добра и любви…
В те благословенные времена зло еще всегда наказывалось, даже в заграничных фильмах. Тогда это еще было законом искусства!
Это уже далеко потом, в послевоенные десятилетия, мировой кинематограф сделался чем-то вроде справочника-путеводителя по «сладкой» жизни – учебного пособия по ограблениям и убийствам.
Сколько юнцов, соблазненных изощренной пропагандой человеконенавистничества, закамуфлированного под добродетель, сыплющегося, как из рога изобилия, с экранов мира на головы и души обывателей, примут «философию» летящего в пропасть безумного мира!
Все эти соблазнительные киноужасы не пройдут человечеству даром – аукнутся по всему миру! Да еще как!
Послевоенный мир, как проказой, оказался пораженным насилием и жестокостью! Порнографией и наркоманией!
И надо честно признаться, что наряду с социальными причинами несправедливой устроенности мира не последнюю роль в этом, к сожалению, сыграл и кинематограф со своей грандиозной силой воздействия на человека, и на молодежь особенно.
Ведь далеко не случайно многие преступники, бравируя перед следователями своими «художествами», ссылаются на кинематограф как на пример, как на первого учителя по технике совершения преступления!
Не следует забывать, что часто подобная кинопродукция создается действительно талантливыми, одаренными художниками. Поэтому степень пагубного влияния на умы и души удесятеряется!
И по меньшей мере «страусовой» позицией являлось утверждение некоторых наших маститых социологов, что нас, Советский Союз, это не касается. Дескать, это проблема «гнилого Запада», Америки! Такая точка зрения – чистейшая демагогия, если не преступление перед страной! Касается, да еще как! Так же, как малейшее колебание курса валюты на мировой бирже немедленно вызывает изменение финансовой «погоды» во всем мире (и социалистическом в том числе), так и власть мирового кинематографа безгранична!
Всякие разговоры относительно обособленности «социалистического киноискусства» – демагогия! Никакие расстояния в наш космический век, никакой «железный занавес» не спасут! Все в мире взаимосвязано.
…Кончается очередной сеанс.
Зрители умиротворенно покидают «киношку», оставляя возле своих мест на полу память о себе – кучи подсолнечной шелухи…
Все двадцатые годы процветала мода на семечки. Их щелкали все, и стар и млад! С восхода солнца и до захода! Везде: дома, на работе, на бульварах и в трамваях… Обязательно в местах массовых гуляний, на площадях и, конечно, в театрах и кинематографах…
Шелестящий шум подсолнечного прибоя, подобно «Девятому валу» Айвазовского, носился по василеостровским проспектам, оседая в порывах холодного балтийского ветра серым хрустящим ковром под ногами на истоптанной зелени бульваров и под стенами домов.
На каждом углу улицы, особенно у входа в кинематограф (тогда не говорили «кинотеатр»), стаи торговок семечками бойко ссыпали в подставленные, оттопыренные карманы идущих в кино и из кино покупателей стаканы жареного зелья.
Васильевский остров – далекий мир детства!.. Малая родина моя!
_____
Окончив семь классов средней школы, я решил, что хватит в моей жизни наук, пора заниматься делом. Лет мне было всего только пятнадцать, поэтому, «одолжив» документы у старшего брата Бориса, я кинулся поступать учиться на веселых, ловких, сильных, смелых «сверхчеловеков», живущих в фантастическом мире цирка!
Какой мальчишка не бредит цирком! Не летает во сне, как птица, под куполом, не крутит немыслимые сальто-мортале в залитом электрическим светом, сверкающем, манящем кольце циркового манежа!
Осенью 1930 года Ленинградский эстрадно-цирковой техникум пополнился еще одним студентом – Борисом Жженовым. Я был принят на акробатическое отделение.
Из Бориса снова превратиться в Георгия не составило труда, мне этот «фокус» простили.
Уже через год вместе со своим однокашником Жоржем Смирновым мы срепетировали каскадный эксцентрический номер «китайский стол» и начали выступать в Ленинградском цирке-шапито – как «2-ЖОРЖ-2», в жанре каскадной акробатики.
В цирке меня и «подсмотрели» киношники. Пригласили на киностудию «Ленфильм». Предложили сниматься в главной роли тракториста Пашки Ветрова в фильме «Ошибка героя».
На кинопробу взята была сцена объяснения в любви, с объятиями и поцелуями…
Мне не было еще и семнадцати лет, паренек я был целомудренный, застенчивый, любовного опыта не имел никакого, стеснялся и краснел ужасно. Дрожали руки и ноги, прыгали мышцы на лице… Не то что поцеловать – мне было стыдно взглянуть в глаза своей партнерше… Вернее, партнершам. Так как в этот день на единственную женскую роль в фильме пробовалась не одна, а семь молодых и очень красивых, как мне тогда казалось, девушек. Семь молодых актрис!
С одной стороны, это еще больше усугубило мои страдания, с другой стороны, и облегчило: с каждой следующей партнершей я становился увереннее, свободнее, постепенно входил во вкус сцены, впервые познав живую прелесть долгих поцелуев, хотя и исполняемых публично, на людях, вроде бы понарошку, но настоящих до головокружения (кино прежде всего во всем любит достоверность).
Ко мне постепенно возвращалась нормальная пластика. Из манекена, деревянного робота я снова становился живым человеком.
К концу съемки, обнимаясь с шестой-седьмой кандидаткой в невесты, я освоился настолько, что, спроси меня, с кем из них мне было особенно приятно играть, я, кажется, смог бы ответить!
Через несколько дней позвали посмотреть первые в моей жизни кинопробы. Увидев самого себя на экране, я пришел в такой ужас, что, не дождавшись конца показа, тихо, пока никто не видел, в темноте исчез из зрительного зала и убежал от стыда из студии. Я так расстроился, что несколько суток не показывался даже домой…
Позже выяснилось: меня искали.
Когда я явился домой, мать, стиравшая белье, подняла голову от корыта и, убедившись, что со мной ничего не случилось, сказала:
– Явился!.. За тобой приходили с «Ленфильма». Они утвердили тебя на что-то. Поздравляли меня. В общем, я ничего толком не поняла.
Так неожиданно для себя из циркового акробата я превратился в киноартиста. Но сила первого впечатления от самого себя жива! Прошло шестьдесят с лишним лет, а ощущение, похожее на стыд, продолжаю испытывать и теперь, когда вижу сам себя на экране.
Никаких особенных дивидендов фильм «Ошибка героя» не принес советскому кинематографу, разве что явился моим дебютом. И дебютом еще одного артиста – прекрасного артиста Ефима Копеляна.
Снимал фильм режиссер Эдуард Иогансон.
С этого фильма и началась моя бескорыстная любовь к кинематографу, продолжающаяся с некоторой взаимностью уже около семи десятков лет! И тысячу раз правы кинематографисты, говоря: «Кто однажды в жизни понюхал запах ацетона (запах пленки), тот никогда уже от этого запаха не отделается». Всей своей жизнью свидетельствую, что это так! Во всяком случае, всегда, когда право и возможность выбирать профессию принадлежали мне, а не обстоятельствам, я возвращался в кинематограф.
Так впервые я поступил и тогда, в 1932 году, когда оставил после фильма цирк и пошел учиться на киноактерское отделение Ленинградского театрального училища к педагогу, ныне всемирно известному кинорежиссеру, Сергею Аполлинариевичу Герасимову.
Ядреный запах манежа, запах здоровья я, не раздумывая, променял на запах ацетона!
А нежные чувства к цирку – при мне. Храню их всю жизнь, как первую любовь. Как юношескую романтическую попытку приобщения к прекрасному миру искусства.
Арест
Впервые в жизни я испытал настоящий страх в ночь с 4 на 5 июля 1938 года.
В эту трагическую для меня ночь, возвращаясь домой, я увидел в створе открытой входной двери в мою квартиру дремлющего на сундуке под зеркалом нашего управдома рядышком с моей женой. Когда я, еще ничего не понимая, прикрыл за собой дверь, в поле моего зрения оказались еще двое: красноармеец с винтовкой и командир в форме НКВД. Оба вымокшие до нитки, у обоих под ногами лужи воды: на дворе громыхала гроза. У командира в руке были свернуты трубочкой какие-то бумаги.
Управдом, кивнув на меня, сказал:
– Он.
– Фамилия? – спросил командир.
– Жженов.
– Имя?
– Георгий.
– Отчество?
– Степанович.
– Год рождения?
– 1915-й.
Командир сверил ответы с данными в бумаге.
– Разрешите пройти в комнату. Вот ордер на обыск.
Он протянул мне бумагу, которую все время старался не замочить.
Моя реакция на пережитый страх была совершенно неожиданной: я уснул. Буквально как только начался обыск, я прилег на кровать и уснул… Вырубился, отключился, как отключаются предохранители в электросети, когда напряжение становится угрожающим и неизбежны замыкание, катастрофа.
Как все-таки удивительно и сложно создан человек!
Проснулся я, когда уже брезжил рассвет. Жена тихонько трогала меня за плечо и говорила: «Вставай, переоденься…» Обыск закончился.
– Подпишите акт, – сказал командир и добавил: – Вам придется поехать с нами.
– А ордер на арест у вас есть? – спросила жена.
– Конечно, а как же! – командир раскрутил трубочку и вытащил еще одну казенную бумагу. – Пожалуйста.
Надо отдать должное: все формальности, связанные с обыском и арестом, были соблюдены. Все шло хорошо, тихо. Казенных бумаг хватало. Все, что следовало подписать, было подписано. Арестант проснулся и молчит – опять-таки хорошо. Вообще все хорошо! Вот разве только сам командир не знал, что же он искал всю эту ночь… Но это уже, как говорится, разговор другой. Важно, что приказ начальства выполнен «как положено». Ночь, слава богу, тоже прошла, уже утро – конец работе, прекрасно! Не придется ехать по следующему адресу.
Перед самым уходом на вопрос жены, надо ли мне что-нибудь взять с собой, командир ответил:
– Зачем? Если не виновен, вернется через несколько дней.
– Нет. Кто к вам попадает, скоро не возвращается, – печально констатировала жена.
Говорить о том, что мы, ленинградцы, не знали о происходящих в городе массовых арестах, не приходится: конечно, знали. И обсуждали. Правда, в сугубо своем, родственном кругу, да и то с опаской, осторожно. В тридцать седьмом – тридцать восьмом годах мало кто кому доверял. Бывало, отец отказывался от сына, сын от отца – к сожалению, бывало. Об этом знали, говорили и недоумевали, поражаясь количеству арестов. Но думали как-то умозрительно, как о чем-то происходящем вне нас, вне наших судеб, поэтому даже в самом страшном сне я и представить себе не мог, что когда-нибудь меня будут ждать в моей квартире вооруженные люди на предмет ареста. И все-таки это произошло… В ночь с 4 на 5 июля 1938 года случился самый страшный страх в моей жизни. Все последующие страхи, а они были, и не единожды, ни в какое сравнение с этим ночным страхом не шли. Поэтому она, та ночь, и запомнилась в мельчайших деталях и навсегда.
…Запомнилась скорбная поза нашего дворника, сочувственно наблюдавшего, как меня вели под конвоем к ожидавшей у ворот «эмке»…
…Запомнилась и жуткая вежливость командира, предупредительно распахнувшего передо мной дверцу машины…
…Запомнилось и первое теплое после ненастного июня чистое солнечное июльское утро – несчастное утро моей жизни!..
Я, заботливо стиснутый конвоирами, сидел в «эмке», едущей последним прощальным маршрутом с Первой линии моего родного Васильевского острова по набережной самой прекрасной в мире реки Невы, мимо моего детства, Меншиковского дворца, Ленинградского университета, где помещалась 204-я трудовая средняя школа, в которой я учился, и далее, мимо Зоологического музея, Академии наук, на Дворцовый мост…
Судьба дала мне возможность попрощаться с бессмертным памятником Растрелли – Зимним дворцом, Эрмитажем, в последний раз вспомнить Лизу из «Пиковой дамы». Машина проехала мимо Мраморного дворца к Дому ученых, обогнув Марсово поле и решетку Летнего сада, свернула на улицу Воинова (бывшая Шпалерная), пересекла Литейный проспект и остановилась у ничем не примечательных ворот «Большого дома», о котором позже сочинились строчки:
На улице Шпалерной
Стоит волшебный дом:
Войдешь в тот дом ребенком,
А выйдешь – стариком.
По сигналу «эмки» ворота гостеприимно распахнулись и поглотили вместе с машиной все двадцать две весны моей жизни. Такие понятия, как честь, справедливость, совесть, человеческие достоинство и обращение остались по ту сторону ворот.
В регистрационной книге внутренней тюрьмы НКВД я значился 605-м поступившим в ее лоно в это ясное «урожайное» утро 1938 года.
«Кресты»
Опять весна… И опять снится мне тюрьма – наваждение какое-то!..
Опять я в «Крестах»… В самом чреве гудящего людского муравейника.
Меня ведут по натертому диабазовому полу корпуса, разделанному в виде замысловатых отсвечивающих полукружий, к крутым маршам железных лестниц, напоминающих корабельные трапы…
Вместо привычных потолочных перекрытий, разделяющих этажи, вдоль стен «висят» металлические конструкции галерей, на которые выходят бесчисленные двери камер…
Мы поднимаемся на самую верхнюю галерею, по висячему железному мосту переходим на противоположную сторону и идем вдоль камер в самый конец галереи, оповещая о своем приближении ударами огромного ключа по металлическим перилам галерки (сигнал, по которому надзиратели заранее убирали с нашего пути всех, кого вели навстречу: никаких контактов!).
С высоты пятого этажа галереи внизу во всей красе просматривается узор диабазового «паркета» – искусство тюремных полотеров из «принудчиков»…
На случай, если у заключенного возникает вдруг фантазия совершить последний полет с верхней галерки вниз, через весь корпус на уровне второго этажа от стены до стены натянута металлическая сеть (наподобие цирковой), страхующая от подобных желаний свести счеты с жизнью…
«Кресты» – тюрьма одиночных камер. Лишь самые крайние на каждом ярусе галерей сдвоенные. Моя камера сдвоенная, крайняя… Нас в ней как сельдей в бочке! Вместо двух человек по норме – двадцать один человек, плюс «параша» – жуть!.. Она – единственное свободное пространство для вновь прибывшего. Некоторое время и я жил на «параше», пока кого-то не выдернули из камеры «с вещами» и не произошла соответственная подвижка мест…
Смрад, духота, вонь!.. На оправку и к умывальникам выгоняют дважды в сутки – и все это «на рысях», в спешке. Тюрьма переполнена сверх предела. Пропускная способность не соответствует «урожаю» последних лет.
Весь тридцать восьмой год никаких прогулок, администрация не справляется.
Семь месяцев сижу без единого вызова – никакого движения. Где мое дело, в какой стадии следствия, не знаю. Сижу на консервации. Без конца требую бумагу для жалоб! Когда ее дают – пишу протесты во все инстанции, какие только могу придумать. Ни ответа ни привета! Бесполезно. Глухо.
Кормят отвратительно. Начали появляться признаки цинги – кровоточат десны, шатаются зубы…
В один из редких обходов начальства пожаловался врачу. Врачиха (жена начальника тюрьмы) обещала выписать винегрет и обманула… Роскошная женщина, королева снов моих, моя богиня (влюбился в нее с первого взгляда), обманула меня как последняя сука!..
Шестьдесят с лишним лет прошло, а я и сейчас вижу ее, с пожаром медно-каштановых волос на царственной голове!..
Каждую весну она является мне во сне – красивая, статная, величаво-снисходительная, упоенная колдовской силой своего женского обаяния.
Я чуть ли не физически ощущаю прикосновение ее волос к своему лицу, презрительную нежность холеных рук, когда она с профессиональным бесстыдством ощупывает мое тело в поисках «автографов» следствия…
Слухи о том, что в следственных тюрьмах бьют, в конце концов перестали быть секретом НКВД. Шила в мешке не утаишь! Количество арестов поражало, рождало слухи, наводило на размышления, настораживало… Ленинградцы перестали спать по ночам, в страхе прислушиваясь к шагам на лестнице, к шуму ночного лифта.
«Великий вождь всех времен и народов» вынужден был в конце концов выступить с осуждением «некоторых перегибов и беззаконий», допущенных в процессе разоблачения врагов народа. Собственную вину за кровавые преступления и зверский произвол, чинимый над миллионами ничего не понимающих, ошарашенных людей, «отец родной» в очередной раз ловко переложил на плечи своих соратников из органов НКВД, не в меру послушно и ретиво уничтожавших цвет нации…
Осенью тридцать восьмого Хозяин с восточной беспощадностью убирал из игры слишком много знавших и потому опасных свидетелей. Он расправлялся с ними как с «нарушителями социалистической законности, не оправдавшими высокое доверие партии».
Был снят и расстрелян Н. Ежов. Один изувер уступил поле деятельности другому – Лаврентию Берии.
Этот вурдалак, дорвавшись до «карающего меча революции», для начала порубал им головы подручных своего предшественника, особенно замаранных в невинной крови сограждан и потому компрометирующих «святой» ореол Сталина.
Время переформирования сил в органах НКВД аукнулось в тюрьмах некоторым затишьем следственного произвола – Берия утверждал в массах свой авторитет! Охорашивался, заигрывал с народом, выдавая себя за кристально чистого рыцаря-чекиста, беспощадного к проявлениям превышения власти, стоящего на страже социалистической законности.
В последние месяцы тридцать восьмого года подрастряслись и разгрузились «Кресты». Поубавилось народу в камерах. Все чаще раздавалась команда «С вещами!». В одиночках, где совсем недавно сидело десять-двенадцать человек, теперь осталось шесть-семь… Кое-кому, под шумок удалось выскочить и на свободу.
Случаи освобождения из тюрем центральная пресса расписывала как результат своевременного вмешательства партии и правительства, положивших конец преступным действиям врага народа Ежова и его приспешников.
Газеты с чудовищным цинизмом уверяли своих читателей, что они имеют счастье жить в том единственном в мире справедливом социалистическом обществе, где клевета и оговор обречены, где честь и личные свободы граждан надежно защищены самой гуманной в мире сталинской Конституцией!
Тем самым народу внушалось, что невиновные выпущены или будут выпущены в ближайшее время (их дела пересматриваются), а все те, кто остается сидеть в тюрьмах, отправлен в лагеря или расстрелян, – действительно враги народа.
Наконец и на одну из моих жалоб-протестов «пал выигрыш» – меня вызвали к тюремному врачу.
– Ну, здравствуй, поэт! Рада тебя снова видеть, раздевайся. Показывай свои синяки-шишки.
– Какие шишки? – не понял я.
– Ты же писал, что тебя били?.. Показывай следы избиений, переломов, увечий… В общем, всего, что оставило следы на теле.
– Увечий пока, слава богу, не было, а что касается всего остального… Вам надо было освидетельствовать меня месяцев восемь назад. Вы вчерашний день ищете, доктор.
– Успокойся, поэт, и не огорчайся. Все, кто бил тебя, сами давно сидят!
– А мне какая от этого радость? Они сидят, и я сижу.
– Дурной какой! Это же хорошо, что долго сидишь… Хороший признак! Значит, не знают, что делать с тобой: выпускать – не выпускать. Глядишь, и на волю выскочишь!.. Чем черт не шутит. Сейчас все может быть. В крайнем случае, получишь лет пять, ты молодой, у тебя вся жизнь впереди. Поедешь на Колыму – там апельсины растут… Не унывай, поэт!
Королева снов моих, моя богиня сегодня благосклонна ко мне, она явно кокетничает, играет, как кошка с беспомощным мышонком. Я прощаю ей все и не протестую. Мне приятно…
Мы уже знакомы. Больше того, по-моему, у нас «роман». К сожалению, платонический.
Знакомство наше случилось в канун ноябрьских торжеств. Перед каждым советским праздником в тюрьме учинялся тщательный «шмон» на предмет изъятия запрещенных предметов. Изымалась бумага во всех ее видах, вплоть до мундштуков от папирос. Отбирались все острые предметы и все красное (на время праздника).
Мне предложено было снять штаны. Красные лыжные штаны… Видно, опасались, как бы в юбилей Великой Октябрьской революции я не стал размахивать ими сквозь намордник зарешеченного окошка камеры. Наподобие известного плаката МОПРа.
Я отказался подчиниться. На меня прикрикнули, пригрозили карцером.
– Не имеете права! – возмущался я. – Это грабеж.
– Не положено, – отвечали мне.
– А сидеть в ноябре без штанов положено? Дайте мне какую-нибудь сменку, что ли…
– Посидишь без штанов, ничего с тобой не сделается. После праздника отдадим.
Штаны унесли.
Вслед за «шмоном» накатилась следующая предпраздничная волна – тюремный обход. В камеру вошли начальник тюрьмы, корпусной начальник, тюремный врач, некто из прокурорского надзора и представитель от исполкома Ленсовета.
– Жалобы есть? – спросил начальник тюрьмы.
– Есть! – сказал я. – Прошу извинения перед дамой, но с меня только что сняли штаны… Можете убедиться!
Начальник тюрьмы вопросительно повернулся к корпусному.
– Товарищ начальник, – отрапортовал корпусной, – надзиратели действовали согласно инструкции. После праздника штаны заключенному будут возвращены.
– Я не привык ходить без штанов… Тем более в такой праздник. Мне холодно… Не хотите отдать мои штаны – дайте другие… Мой размер пятидесятый!
Инцидент все больше приобретал комическую окраску. В камере еле удерживались от смеха. «Концерт» со штанами обещал развлечение.
Спасая серьезность момента, начальник тюрьмы отдал распоряжение заменить мне штаны.
Задал свой коронный вопрос и представитель исполкома, отрабатывая тем самым свое присутствие в составе обхода.
– Как кормят? – спросил он.
Как будто от нашего ответа что-то могло измениться…
Мои сокамерники повернули головы ко мне, как бы уполномочивая меня отвечать. Сегодня я вел «концерт».
– Как и во всякой тюрьме – плохо! – разозлился я. – Как-как?! Какая разница? В одной тюрьме чуть лучше, в другой – чуть хуже. А в общем-то… везде паршиво.
– Почему?.. На Шпалерке, например, кормят лучше. Хоть пайка там и меньше, зато приварок… кашу дают, – сказал кто-то.
– Кому нравится Шпалерка, могу посодействовать, – улыбнулся начальник тюрьмы.
– Что вы, что вы, – замахал я руками. – Вы не так поняли товарища. Он этой кашей сыт по горло! До сих пор кровью харкает – там бьют!.. Мы этой кашей наелись досыта.
– Ко мне вопросы есть? – подал голос прокурор по надзору.
Камеру прорвало. Почему бьют? Когда выпустят? Долго ли еще сидеть здесь? Почему нет прогулок? Когда снимут позорные намордники с окон? – кислороду не хватает, в камерах духота – спичка не загорается.
– Ваши «когда» и «почему» вне моей компетенции, – развел руками некто из прокуратуры. – Ответы получите по мере разрешения их соответствующими инстанциями.
– Премного благодарны! – поклонился я ему в пояс. – Более исчерпывающего ответа мы и не ожидали от вас, спасибо! Низкий поклон вашим коллегам!.. Скажите, доктор! – обратился я к врачихе. – Может быть, в вашей компетенции выписать порцию винегрета? Зубы начали шататься.
Она подошла ко мне, оттянула пальцами нижние веки глаз… Потом осмотрела вспухшие десны, спросила фамилию. Я назвал. Встретив непривычное сочетание «жж», записала в свою тетрадь и ласково пообещала: «Вызову». Обход закончился.
Никаких штанов в праздники мне не принесли. К врачу меня не вызывали. Обещанный винегрет жду до сих пор.
Полгода спустя мы свиделись снова.
На этот раз ее вызвали в связи с приступом эпилепсии, случившимся с одним из заключенных.
До прихода врача мы всей камерой, как могли, старались облегчить бедняге страдания: просунули ему между зубов черенок деревянной ложки, чтобы не поранился и не откусил себе язык в конвульсиях, как это часто случается, подложили под голову мягкое, оберегая от ударов о цементный пол… Словом, пытались всячески помочь ему.
Когда припадок наконец иссяк и больной пришел в себя, понемногу затих и успокоился, в камеру явилась и долгожданная медицина.
Благоухая, как цветущий дендрарий, моя любовь одарила всех нас очаровательной улыбкой.
– Ну, что у вас тут произошло, мальчики? – бодрым, как на физзарядке, голосом спросила она.
Ей объяснили. Подойдя к больному, она заговорила с ним… Взяв его руку, пощупала пульс… Решив, что следует проверить температуру, поставила под мышку градусник… Все проделывалось не спеша, с сознанием собственной неотразимости.
Способность этой красивой женщины нравиться самой себе и получать от этого удовольствие – восхищала!
Я сидел на топчане, тихонько шептал какие-то стихи и откровенно любовался ею.
Она услышала, повернулась ко мне:
– Стишки читаешь, поэт?.. Ну-ка, ну-ка, чего там ты бубнишь, повтори.
– Вам как, доктор, читать – с выражением?
– Читай с выражением, – разрешила она.
Со всей задушевностью, на какую только способен, я начал:
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя смотрел и думал: ты моя, —
Ты знаешь, милая, желал ли славы я…
В этом месте, на всякий случай, я сделал паузу, давая ей возможность прервать меня, прекратить мою трепотню… Но она молчала. Ждала…
Я продолжал:
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальному упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил…
И я замолчал…
– Ну, ну, что остановился? Читай дальше, – нетерпеливо потребовала она. – Ты, что ли, это сочинил?
– Да. Вместе с Александром Сергеевичем Пушкиным.
– А!.. Ну читай, читай, я слушаю.
– В следующий раз, доктор! Обещаю к майскому обходу сочинить стихи и посвятить вам лично.
– А не забудешь, поэт?
– Я не забуду. Не забудьте прийти вы, доктор.
– Ладно. Договорились. Так и быть, в награду выпишу тебе рыбий жир, – пообещала она. – Только придется потерпеть, поэт!
– Опять потерпеть!
– Ничего не поделаешь: сейчас весна, рыбий жир портится. Тебе начнут давать его осенью.
Щедрая моя! Ей и в голову не вступило, что в своем восторженном эгоизме она пророчит сидеть мне всю весну, лето… осень.
– Осенью, значит… – разочарованно протянул я. – Это как с винегретом, что ли?
– Каким винегретом?
– Забыли, доктор? Прошлой осенью, во время ноябрьского обхода, вы обещали мне выписать винегрет.
– Да?.. Обещала?.. Не помню, – искренне призналась она. – Может, и забыла, хотя вряд ли… Скорее всего, возможности тогда не было. Вас ведь много, а я одна!.. Меня на всех не хватит. Все, что вам положено, – отдаю. Я лично ваш винегрет не ем. Так-то, поэт! Жду стихи.
Свое обещание я сдержал. Стихи сочинились в одно усилие, легко:
Пришла весна. На север потянули гуси.
А я все жду ее, но тщетно, нет —
Я не дождуся той Маруси,
Что носит в чаше винегрет.
О, милый друг, не плачь, —
Сказал тюремный врач.
Взамен получишь жир рыбицы,
Но, правда, когда птицы
От севера потянутся на юг!
В сентябре 1939 года, когда птицы потянулись на юг, меня в числе других согнали вниз, на «пятачок» корпуса, к кабинету начальника тюрьмы, «за получкой».
Выйдя из кабинета начальника, я увидел в проеме открытой двери медсанчасти мою любовь… Она приветливо махала мне рукой и улыбалась:
– Ну, как дела, поэт?.. Сколько?
– Вы угадали, доктор: пять лет Колымы!
– Вот видишь… Не горюй, поэт! Там апельсины растут! Все будет хорошо.
На столике у нее стоял в стакане букет ромашек. Она вынула один цветок и с улыбкой протянула мне:
– На память тебе, поэт! Прощай.
Когда цветок стал вянуть, я не удержался и сыграл с ним в «вернусь – не вернусь»…
Последний лепесток на ромашке носил имя «вернусь». Что ж!.. Какая ни есть, а надежда.