Текст книги "Третий Рим"
Автор книги: Георгий Иванов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
В первое мгновение он показался Адаму Адамовичу простой завитушкой на дне чашки, грубой завитушкой, уже наполовину смытой бесчисленными порциями крутого кипятку. Но сейчас же он понял, что это первое впечатление было ошибкой.
Золотой цветочек был чудом. Он был живой, он дышал. То распускаясь, то свертываясь, он сиял таинственным, прекрасным и жалобным светом. Разумеется, он был чудом. И то, что он был тут, перед глазами, было невероятно и в то же время ошеломляюще, гениально просто. "Я уже знаю это... Откуда? Ну, да, во сне, когда они пришли" – смутно и радостно вспомнилось Адаму Адамовичу. Вместе с обрывками сна, переплетаясь с ними, промелькнули голоса в швейцарской, топот сапог и разогретый шелк дивана, от которого так не хотелось отрывать щеки. – Значит, правда, все правда, – так же радостно и смутно отозвалось где-то далеко, на самом дне.
Золотой цветочек, сияя прекрасным и жалобным светом, плыл над тихим морем и островами. Над самым большим островом он остановился. Очертания острова напоминали "Аппенинский сапог", только он был уже, и на каблуке вилась тонкая, вычурная шпора. "Боеспособность италья-нской армии, вообще невысокая, к концу истекшего года..." Это было из докладной записки Фрея, которую он ночью жег; все сгорело, кроме этого обрывка, и Адам Адамович подтолкнул его кочергой...
А остров был розового цвета, отличаясь этим от остальных – пепельных и желтоватых. Это от борща – догадался Адам Адамович, еще ниже наклонясь над скатертью. Ему вдруг очень захоте-лось сейчас же спросить себе борща горячего, жирного, розового... Но золотой цветочек неожиданно рванулся с места, и Адам Адамович за ним. "Это тебе не вакса" – донеслось им в догонку откуда-то с самого дна.
– Это тебе не вакса! – сказал Егоров и окинул соседей веселыми, немного выкаченными глазами, ища поддержки разговору.
Егоров, молодой солдат из подмастерьев, всего неделю назад пригнанный из Липецка на Фонтанку, в проходные казармы, целый день шлялся по улицам, был возбужден, весел и радостно озабочен. Он сильно промерз на холоду, сильно проголодался и, придя в чайную, первое время только отогревался и ел, но теперь, закусив и согревшись, испытывал сильное желание поговорить с кем-нибудь по душам, завести дружбу, обсудить происходящие необыкновенные дела и еще – этого ему хотелось больше всего, хотя этого он стыдился, узнать, где тут имеются хорошие девочки.
Егоров был не прочь и угостить хорошего человека, если такой подвернется. Он был при деньгах. Нерушимая двадцатипятирублевка, хранившаяся до сегодняшнего дня в ладанке на груди, – сегодня была разменена. Двадцатипятирублевку эту Егоров берег, чтобы иметь деньги, когда попадет в плен. Но теперь было и дураку ясно, что ни воевать, ни сдаваться в плен не придется: царю дали по шапке, и война была кончена.
Попасть в плен Егоров твердо решил с той самой минуты, как его забрили. Серьезные люди в Липецке уже давно поговаривали, что хотя в плену, конечно, тоже не сладко, но все-таки лучше сидеть в плену, чем кормить вшей на позициях, ожидая, пока тебя убьют.
– Тебе, малый, особенный расчет,– объяснял Иван Иванович, хозяин сапожной мастерской, где Егоров работал.– Только объявись, что сапожник моментально тебе облегчение выйдет. И немцы тоже люди,– пояснял он, вертя, как фокусник, шилом.– И у немцев подметки снашива-ются. – Это тебе не вакса,– повторил Егоров, вызывая соседей на разговор. Но соседи в разговор не вступали. Извозчики пили чай. Адам Адамович сидел, не шевелясь, закрыв глаза и втянув голову в узкие плечи. "Чухна,– решил Егоров, осмотрев его с головы до ног.– Финн или еще карел, по штиблетам видать,– штиблеты, не иначе, выборгские".
Егоров зевнул. Ни с чухной, ни с извозчиками разговору было не завести; так сидеть было скучно. Зевнув еще раз и прищелкнув пальцами катыш хлеба, так, что тот, пролетев всю чайную, как пуля ударил в зеркало и распластался на нем, Егоров собрался уже встать и перейти в другой угол, где какой-то флотский громко рассуждал о политике, когда к столу подошла и села как раз напротив какая-то интересная барышня. Полушалок на ней был весь в снегу, – барышня сняла полушалок, стряхнула снег и оказалась рыженькой – рыженькие Егорову всегда нравились. Потом рыженькая барышня вынула из сумки платок и, посмотрев в зеркальце, вытерла лицо. Лицо было чистое, городское, именно такие лица Егоров любил. Вытерев лицо, она подняла глаза от зеркальца, поглядела на Егорова внимательно и слегка усмехнулась. И глаза были именно такие, как надо, – спокойные, серые, чуть-чуть с празеленью, как стоячая вода. Половой принес заказан-ный барышней чай. Отпив, она снова подняла глаза на Егорова и усмехнулась снова. Егоров тоже усмехнулся, сам не зная чему, и с досадой почувствовал, что, как дурак, краснеет. "Беда с этими спичками – опять забыла",вполголоса, ни к кому не обращаясь, сказала барышня, вынимая шикарные, пажеские папиросы и надламывая длинный мундштук как раз посередине.
Это Рейн, – понял Адам Адамович и засмеялся от счастья. Собрав все силы, он ударил руками, как крыльями, по воздуху, плотному, сияющему и голубому. Чашка опрокинулась, блюдце со звоном покатилось на пол.
– Бей мельче, собирать легче,– весело, скороговоркой крикнул в его сторону Егоров. Адам Адамович огляделся с недоумением. В чайной все было по-прежнему. Только портрет царицы был теперь совсем близко, рядом, за тем же столом. Две круглых штыковых дыры на его бледном лице светились теперь серо-зеленым светом и совсем не казались страшными. Молодой солдат, крикну-вший только что "бей мельче", перегнувшись через стол, любезничал с ним.
– Так-с. Так и запишем,– говорил Егоров, улыбаясь и блестя зубами.Ваша воля – наша доля. Но в котором случае, позвольте спросить – а тюльпан чем же не хорош?
И портрет отвечал:
– Не пахнет.
Совсем очнувшись, Адам Адамович подозвал полового и спросил, есть ли у них что-нибудь горячее. Горячее было: рубец и яичница из обрезков. Заказав яичницу, Адам Адамович вниматель-но оглядел женщину, которая со сна показалась ему портретом царицы. Женщина была совсем молода, миловидна, рот у нее был очень красный и слегка припухший. Заметив, что Адам Адамо-вич смотрит на нее, женщина тоже на него поглядела – сперва мельком, потом, скользнув по его каракулевому воротнику и часовой цепочке, – пристально и внимательно. Неожиданно Адам Адамович представил, какое должно быть у этой женщины твердое тело и какая белая, горячая кожа. Разумеется, она была проституткой, разумеется, не было ничего легче, если бы он захотел, пойти сейчас с ней. Да, это было просто и легко. Да, наверное, у нее была белая, горячая кожа, и тело твердое и гладкое. Сам удивляясь своему спокойствию, Адам Адамович слегка улыбнулся женщине и показал глазами на дверь. Она поняла и встала. Любезничавший с ней солдат хотел удержать ее за рукав, но она выдернула руку и, покачав головой, пошла к двери. Адам Адамович расплатился. Прежде одна мысль об "этом" заливала ему душу сладким, тягучим, непреодолимым ужасом, и вот он расплачивался, повязывал шарф, надевал шубу и был совершенно спокоен. Прежде... Впрочем, то, что было прежде, теперь и не касалось его: жалкие, мертвые остатки прежнего плыли теперь где-то далеко, по волнам тихого моря, мимо сияющих островов...
Женщина ждала на улице. Адам Адамович нерешительно подошел к ней, не зная, с чего начать разговор. Но разговора и не пришлось начинать. Она сама тронула его за рукав и просто сказала: "За угол, вот сюда. Я с подругой живу".
Они пошли молча. Потеплело, ветер дул в лицо, подряд два раза стукнули где-то выстрелы. Женщина, держа под руку Адама Адамовича, шла, тесно, должно быть по привычке, прижимаясь к нему, и это Адаму Адамовичу было очень приятно. На ходу она немного переваливалась и бедром толкала Адама Адамовича – это тоже было приятно. Заметив, что идет не в ногу, он ногу переменил, слегка подпрыгнув на ходу, и женщина, откинув на бок голову, посмотрела на него и улыбнулась. Как раз они проходили мимо фонаря – свет упал ей прямо в лицо – и лицо ее показалось Адаму Адамовичу белым, как бумага, печальным и детским. Не останавливаясь и не замедляя шага, он притянул к себе это детское печальное лицо и быстро, жадно поцеловал.
Губы пахли снегом и ванилью. Голова Адама Адамовича вдруг блаженно помутнела. Ветер, налетев сильнее, закрутил сухими снежинками вокруг его помутневшей головы.
– Тебе не холодно, чертенок? – не отнимая губ, сказала женщина нежно.
Сквозь штору просвечивало утро. Женщина рядом сонно дышала, отвернувшись к стене. Комната, должно быть, выходила на двор – кругом было удивительно тихо.
Наступало утро – возвращалась реальная жизнь. Она оборвалась вчера, когда пришли с обыском, и вот – с синеватым утренним светом – она возращалась. Хотелось курить; натертая нога немного ныла; бумаги, которых нельзя было сжечь и которые некому было передать, лежали вот тут, в кармане пиджака, на стуле, вместе с деньгами. Денег было около ста рублей, – десять надо было оставить Маше.
То, что женщину, лежавшую рядом, зовут Маша, – было еще "оттуда", из вчерашнего – и за этим именем "Маша" тянулось еще в синеватом свете наступающего дня что-то страшное, жалоб-ное, сладкое... Но это было вчера, – теперь с этим было кончено. И о женщине, лежавшей рядом, Адам Адамович думал именно так, как теперь следовало думать: лучше уйти, пока проститутка не проснулась; десять рублей за проведенную с ней ночь можно положить на видное место – ну, на ночной столик.
Надо было вставать и уходить. Адам Адамович осторожно взялся за платье. Половица скрип-нула, когда он ступил на ковер, и он обернулся испуганно, но женщина спала по-прежнему, тихо, сонно дыша. Лицо ее на серой наволочке казалось по-прежнему бледным и детским, и что-то шевельнулось в душе Адама Адамовича, что-то жалобное и нежное, при взгляде на это сонное, бледное лицо. "Маша",– произнес он беззвучно, одними губами, стоя босыми ногами на коврике и глядя на нее. "Маша",– повторил он беззвучно еще раз, и ему вдруг почудилось, что если сказать громко, разбудить ее, то, может быть, может быть...
Вчерашнее – страшное, жалобное, сладкое, вырвавшись откуда-то, залило на мгновение всё – комнату, кровать, душу. Носки, которые Адам Адамович держал, упали на пол из его разжав-шихся пальцев. "Маша". Что же, может быть, сказать Маше? Может быть, сказать громко, так, чтобы проснулась?..
Это длилось только одну минуту, может быть, одну секунду. Это была последняя тень вчераш-него, сейчас же растаявшая без следа. Реальная жизнь вернулась. Адам Адамович поднял с пола носки и осторожно, стараясь не шуметь, стал одеваться.
Флотский, ораторствовавший о политике в другом углу чайной, оказался человеком компаней-ским; компанейскими ребятами были и его слушатели: в чайниках у них был спирт, оттого они так и шумели. Спирт, оказывается, отпускали тут же в чайной – разумеется, надежным людям, и по случаю бескровной революции. Выпив полчашки угощенья и узнав, что можно достать еще, Егоров, не жалея, вынул десятирублевку.
С первой же полчашки в голове сильно зашумело, и стало очень весело тут Егоров и поста-вил от себя спирту. Но теперь, выпив еще и еще, он чувствовал, что поступил глупо: веселье прошло, мутило, очень хотелось спать и было все сильнее жаль зря потраченных береженых денег.
К жалости о деньгах примешивалась злость на рыженькую барышню, не пошедшую с ним и спавшую теперь с чухной где-нибудь под тепленьким одеялом. Обругать последними словами рыженькую барышню? Разбить ей морду? Узнать ее адрес, жениться, гулять с ней под ручку в Липецке в Дворянском саду? Егоров сам не знал, чего ему, собственно, хотелось – может быть, и того, и другого, и третьего. Но ни разбить морду рыженькой, ни жениться на ней было нельзя – можно было идти в холодные казармы спать (спать очень хотелось) или сидеть тут и пить спирт. Спать очень хотелось, но проходные казармы были далеко, на улице была ночь, голова сильно кружилась. Пить было противно, но спирт был тут, и за спирт было заплачено его, Егорова, кровными, бережеными деньгами...
Адам Адамович осторожно вышел из комнаты. Кухня была рядом, никого в ней не было. В двери на лестницу торчал ключ. Адам Адамович осторожно его повернул и снял с двери цепочку. С лестницы потянуло сырым холодом. Адам Адамович поднял руку, чтобы запахнуть воротник, и замер, не донеся до воротника руки: над его головой в сыром сумраке лестницы, тихо сияя, плыл золотой цветочек.
В одно мгновение Адам Адамович понял все. Даже сердце его не успело забиться сильней – так мгновенно он все понял. Все было удивительно, необыкновенно, гениально просто. Ни одиночества, ни страха, ни холода больше не существовало – золотой цветочек, сияя прекрасным и жалобным светом, плыл перед ним, и надо было только его слушаться...
Хочешь – не хочешь, приходилось уходить: чайную закрывали. Покачиваясь, вслед за осталь-ными, Егоров вышел на улицу. Первое ощущение от внезапного холода и блеска было совершенно такое, точно кто-то неожиданно, с плеча закатил ему звонкую, бодрящую оплеуху. Егоров даже отшатнулся, как отшатывался на ученьи от кулаков взводного. Некоторое время он простоял на улице, тупо глядя перед собой и плохо соображая, что и как. Потом, после духоты чайной, его быстро – и все быстрей и быстрей – начало развозить. Мысли, что война кончена и взводный больше не смеет драться, что деньги – дело наживное, что рыженькая спит теперь с чухной и ее не найти, разные, и веселые, и щемящие, мысли, перемешавшись в одно, подкатили под ложеч-ку – захотелось побежать, крикнуть, броситься куда-то вниз головой, сделать что-то необыкно-венное, еще неизвестно что – но сейчас же, немедленно, во что бы то ни стало...
– Свобода! – неожиданно для самого себя крикнул Егоров громко, на всю улицу, и, усмехнувшись, качнул в синем блестящем воздухе синим блестящим стволом винтовки.
Золотой цветочек тихо плыл, задевая грязные ребра лестницы – надо было только его слушаться. Закинув голову, не отрывая от него глаз, не отставая от него и не перегоняя, Адам Адамович медленно, ступенька за ступенькой, спускался вниз. – Надо было только слушаться, только слушаться... У самого выхода цветочек остановился. Остановился и Адам Адамович, тяжело дыша, держась за дверную ручку. Над дверью было небольшое окошко. Неожиданно цветочек качнулся в его сторону, коснулся стекла и исчез, пройдя сквозь стекло, как сквозь воздух. В страшном возбуждении, Адам Адамович выбежал на улицу, чтобы догнать его, схватить, накрыть, как бабочку, шапкой...
Как раз в ту секунду, когда он выбежал, Егоров, крикнув еще раз от полноты чувств "Свобо-да!", приложил винтовку к плечу и щелкнул затвором. И как раз на пути вылетевшей из синего блестящего ствола пули оказалась голова Адама Адамовича – остроносая измученная голова, запрокинутая на бегу в сторону исчезнувшего где-то над крышами прекрасного и жалобного сияния.
III
Назар Назарович Соловей стасовал, причмокнув, мельком, с игривой улыбочкой, оглядел партнеров (партнеры были воображаемые – Назар Назарович сидел один. Лампа под оранжевым абажуром бросала на него приятный свет; дверь из предосторожности была заперта на ключ) и, щелкнув колодой, начал сдавать карты. Сдавая, он приговаривал: "Наше было ваше – ваше будет наше цоп-топ по болоту – шел поп на охоту. Банко!" – произнес он потом внушительно и открыл свои. Тотчас игривая улыбочка на его круглом лице превратилась в разочарованную. – Опять не вышел проклятый волчок. Как же так? Скажите, пожалуйста, что за невезенье!
С некоторых пор Назар Назарович, оставаясь один, не предавался больше приятному ничего-неделанью. С некоторых пор он даже несколько похудел. Теперь, оставаясь дома, хотя и хотелось порой прилечь, помечтать, повозиться с котом, побренчать на гитаре (недавно Назар Назарович приобрел по случаю великолепную гитару – приобрел прямо за бесценок, один перламутр в инкрустациях стоил дороже), Назар Назарович сейчас же шел в кабинет, запирал дверь и прини-мался практиковаться. Мечтать и забавляться теперь у него не было времени – надо было изучать высшие науки, а науки эти Назару Назаровичу не особенно давались.
Высшие науки Назар Назарович начал изучать по совету и под руководством своего друга и покровителя Ивана Нестеровича, с которым он недавно познакомился у графа и для которого решил на графа начихать. Начихать на графа, как выяснилось, была прямая выгода: Иван Нестеро-вич в ближайшее время собирался в турне в Харьков, в Крым, на Кавказ – на миллионные дела, обещая взять с собою Назара Назаровича, если тот подучится чему надо. И Назар Назарович учился.
– Цоп, топ по болоту, шел поп на охоту, – разложил Назар Назарович карты снова, сдавая медленно, с расстановкой, что-то высчитывая в уме и заглядывая в лежащую рядом бумажку с цифрами. "Где дама виней? заволновался он. – Ага, тут. К даме виней идет туз трефей, – так, запишем. Желаете карточку? – игриво улыбнулся он воображаемому партнеру. – Извольте – даю заветную – теперь денежки ваши. Цоп, топ по болоту... Там четыре, здесь одно очко; у них тройка при своих! – произнес он озабоченно, открывая шестерку. – Неужели не вышло? Неужели опять ошибка?"
Но на этот раз, слава Богу, ошибки не было, – волчок получился аккуратный, по всем правилам. "Теперь пойдешь у меня, одолел, – с облегчением думал Назар Назарович, слегка потея от удовольствия. – Ну-с, проверим, – взялся он снова за карты. – Цоп, топ по болоту..."
Иван Нестерович, новый его друг и покровитель, объехавший, по слухам, весь свет, говорив-ший на языках, игравший в тысячную игру с первейшими банкирами и даже с генералитетом, при первом же знакомстве произвел очень сильное впечатление на Назара Назаровича. Внешностью он, без преувеличения, был орел, голос – труба, манеры, работал же так, что даже уму непости-жимо. Глядя на игру Ивана Нестеровича, Назар Назарович в первую минуту подумал, уж не нечистая ли тут сила (мало ли что бывает – он даже тихонько перекрестился под столом), – такая это была работа.
У графа, где они познакомились, все были свои, опытные, понимающие люди, и все только охали и качали головами, когда Иван Нестерович с завязанными глазами бил всех в лежку или в момент, одной левой рукой, делал такую накладку, какую не подберешь и в час, сидя у себя дома. Да, это был человек – Назар Назарович впервые видал такого – это был орел, не то, что граф. Граф перед Иваном Нестеровичем, собственно говоря, просто был сопляком.
– Цоп, топ по болоту, шел поп на охоту,– продолжал Назар Назарович практиковаться, чувствуя приятное умиление при мысли, что такой человек обратил на него внимание, пригласил к себе и обласкал.
Иван Нестерович жил в гостинице Регина, в шикарнейшем номере с картинами во всю стену, телефоном и отдельным ватером. Он сидел в атласном халате за роскошным письменным столом, на руке его сиял голубой бриллиант, каратов в одиннадцать, в зубах дымилась сигара, должно быть, сумасшедшей стоимости.
– Добро, добро пожаловать,– воскликнул он весело, как труба, вставая и протягивая обе руки робко входящему в номер Назару Назаровичу, и еще с большей силой Назар Назарович оценил и понял, с каким человеком свела его судьба.
Сразу же выпили какого-то необыкновенного коньяку, закусили икрой и опять выпили. Хоть коньяк был мягкий, как масло, и казался совсем не хмельным, – после четвертой рюмки (правда, рюмки были большие, граненые, чистого хрусталя) в голове Назара Назаровича приятно зашуме-ло, и сердце еще сильней залило сладкое умиление от роскошного номера и сигары, от бриллианта и собственного ватера, от сознания счастливой судьбы, сведшей его с таким человеком, и от слов этого человека, летевших сквозь окружающий туман, весело, как труба, прямо в сердце Назара Назаровича.
– У тебя талант,– говорил ему этот человек, знаменитость, игравший с генералитетом, загребавший сотни тысяч. – Ты брат, Богом меченый, вот что. Ты, если тебя отполировать, Шаляпиным в нашем деле будешь, Короленкой, Шекспиром. Искорка в тебе есть. Но, – строго подымал Иван Нестерович палец, и солитер на пальце переливался так, что больно было смотреть, – но, если не будешь учиться, заруби на носу – пропадешь! В наш век пара и электричества мало одного таланта, нужна наука.
Красный ковер лестницы мягко проваливался под ногами, швейцар, открывая дверь, покло-нился и раскололся надвое. Назар Назарович дал ему на радостях трехрублевку, и швейцар, покло-нившись снова, раскололся еще раз: усаживая Назара Назаровича в сани, застегивая полость, желая счастливо оставаться, вокруг саней хлопотали уже четыре швейцара, и Назар Назарович, вспомнив, что дал на чай только одному, порылся в кармане и сунул какую-то мелочь и остальным троим.
– Трогай! – крикнул весело, как труба, Иван Нестерович и обнял Назара Назаровича по-приятельски за талию.
Это было уже после обеда у Палкина, шикарнейшего обеда с массой закусок и шампанских вин, – так Назар Назарович еще никогда не обедал. О существовании некоторых блюд он прямо не подозревал: например, бляманже было из рыбы, даже, без сомнения, из севрюжки; потом эти... какие-то рябчиковые корешки... Нет, так он еще не обедал в жизни. Теперь они катили в Аквари-ум. "Кутить, так кутить",– повторял все время, как труба, Иван Нестерович и платил за все один.
Умиление заливало сердце Назара Назаровича, ему было необыкновенно хорошо. Снег скрипел, голова кружилась, нежно, как зефир, отрыгалось севрюжье бляманже. "Я сразу заметил, как ты дергаешь,– говорил ему Иван Нестерович, прижимая его к себе и дыша на него,– этому не научишься, это от Бога. Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил,– басом, на всю улицу, продекламировал он. – Знаешь, про кого это сказано? То-то и оно-то – ничего ты не знаешь – серость твоя тебя губит, неинтеллигентность твоя. В наш век пара и электричества хороший исполнитель все должен знать: и кто такой Державин, и что такое алтернатива. Ну, это потом наверстаешь, а пока чтобы выучил назубок американку, слышишь, чтобы назубок к следую-щему разу, а не то морду разобью – у меня это просто. Обними меня, друг сердечный", – неожиданно прибавил Иван Нестерович, размякнув на морозе, и они крепко расцеловались.
В этот чудный вечер произошло еще одно необыкновенное обстоятельство. В Аквариуме была масса народу, масса хорошеньких дамочек, и у Назара Назаровича, большого любителя на этот счет, прямо разбегались глаза. Но разбегались они только пока он не заметил дамочку, сидевшую около зеркала, направо. Увидев эту дамочку, глаза Назара Назаровича остановились. Музыка играла, но Назар Назарович больше не слушал музыки. Иван Нестерович рассказывал армянский анекдот – но Назар Назарович не слушал армянского анекдота. Он глядел на дамочку, сидевшую у зеркала, и чувствовал страх, восторг, удивление. Она была вся одета в какие-то белые перья и сама была похожа на белое легонькое перо: подуешь – улетит. Сквозь шум и музыку Назар Назарович слышал, как она смеялась легоньким серебристым смехом, и смех этот хватал Назара Назаровича прямо за сердце. Сквозь радужный туман, застилавший воздух, ясно были видны только ее легонькие бровки над белым, как у куклы, личиком, и эти бровки и личико до боли хватали Назара Назаровича за сердце. Назар Назарович глядел на дамочку у зеркала, ошалев, не отрываясь. Вдруг ему стало не по себе, томно, грустно. Таких женщин он еще не видал, такие женщины не встречались на улицах, не ходили по Невскому, по Пассажу или по Большой Морс-кой. Они жили на набережной, в дворцах с оранжереями, ездили ко двору и питались блюдами вроде рыбного бляманже, только еще непонятней. Завести знакомство с ними было для него, Назара Назаровича, невозможно, было все равно, как слетать на луну. Даже если он заработает миллион и превзойдет Ивана Нестеровича в тройном вольте, все-таки было невозможно. Дамочка у зеркала смеялась серебряным тоненьким смехом, перья на ней покачивались, она подымала тоненькие бровки, смотрелась в зеркало, охорашиваясь, и Назару Назаровичу становилось все грустней, безнадежней, хотелось плакать.
Тут произошло самое необыкновенное в этом необыкновенном, чудном вечере. Кавалер дамочки в перьях, сидевший к Назару Назаровичу спиной, подозвал лакея и, говоря ему что-то, повернулся в профиль. Кавалер этот был не великий князь или сенатор, как можно было предположить. Кавалер этот Назар Назарович сейчас же его узнал – был Борис Николаевич Юрьев, свой человек, наводчик, прощелыга, желавший (не на такого напал) надуть его у Штальберга при дележке.
......................................................................
Через коридор, из ванной, время от времени слышался легкий глухой звук: из плохо завинчен-ного крана капала вода. Этот легкий изводящий звук мешал Юрьеву спать. Он поворачивался с боку на бок, закрывал голову подушкой, но и сквозь подушку слышалось проклятое капанье. Отвратительнее всего была его равномерность. В промежутке между двумя каплями было ровно сорок четыре удара – сорок четыре удара сердца, отдававшихся в левом ухе четко, как тиканье часов.
Юрьев сквозь дремоту понимал, что надо встать и завинтить кран, и мучение прекратится, но это представлялось ему таким сложным, громоздким, трудно выполнимым делом, что он все откладывал его. – Может быть, удастся уснуть и так, не вставая, не зажигая света, не выходя в коридор. Может быть, капля, только что звякнувшая, была последней. Ах, не надо прислуши-ваться, не надо считать, надо думать о другом, воображать что-нибудь...
Юрьев старался представить Петергоф, где он жил летом: вот Заячий Ремиз, вот пруд. Я иду мимо дачи Шуваловых и сворачиваю к Розовому Павильону... Но сердце продолжало отстукивать удары, и на сорок четвертом по-прежнему с глухим звяканьем обрывалась капля. И голова, точно нарочно, отказывалась представить то, о чем Юрьев думал, – ни пруда, ни дачи никак нельзя было вообразить, и вместо Розового Павильона расплывалось и беспомощно таяло бесформенное, даже и не розовое пятно. Зато, неизвестно откуда взявшись, вдруг мелькал лакированный прила-вок Фейка: красно-золотые сигарные пояски, плоские ящики, усы и мундиры южно-американских генералов, тут же рассыпавшиеся на войско живчиков, – серых, рыжих, бесцветных. Они мчались куда-то с невероятной быстротой, их были тысячи, миллионы, миллиарды... Потом пропадали и они, и Юрьев видел все то же, все то же. Это был кусок земли, обыкновенный кусок пустыря или поля. На нем росла трава и какие-то кустики, он был неярко освещен серым холодным светом, светом сумерек или раннего утра. Этот серый свет проникал и в толщу земли. Так же холодно, ровно и неярко он освещал чахлые корни кустов, расползающиеся в почве, извилистый лабиринт, прорытый кротом, какие-то камни, комья... Серый, ровный, холодный, он проходил и сквозь доски гроба. Доски, должно быть, все-таки задерживали его. Надо было долго, пристально вглядываться, чтобы в расползающихся, как на испорченной фотографии, чертах лежащей в гробу узнать черты Золотовой.
ПРИМЕЧАНИЯ
Часть первая, главы I-XII напечатаны в "Современных записках" № 39, 1929, стр. 75-124. Главы XIII-XVIII (конец первой части) – "Современные записки" № 40, 1929, стр. 211-237. Последняя публикация была в "Числах", № 2-3, 1930, стр. 26-54 – с подзаголовком: "Отрывки из второй части романа". Роман не был окончен, однако и сюжетная линия, и судьба героев логично завершаются событиями февраля 1917 г. Замысел романа возник в процессе работы над первой книгой прозы ("Петербургские зимы"), начатой в 1926 г. Но в этих "полубеллетристических" воспоминаниях, как Г. Иванов сам определил жанр "Петербургских зим", даются в основном портреты поэтов-современников, а также показана артистическая и богемная среда предреволюци-онной столицы империи. В "Третьем Риме" реализована попытка осмыслить тот же исторический период, но уже на другом материале – за пределами литературной среды. Впрочем, и в этом мире столичных бюрократов, вельможных шпионов, титулованных марксистов, шулеров и профессио-налов в других столь же сомнительных областях мир литературы имеет своих знаменитых полно-мочных представителей. Фактически мир неразборчивой деятельности и мир искусства показаны в романе Г. Иванова переплетающимися и вместе способствующими разрушению империи. Среди второстепенных героев "Третьего Рима" мы видим поэтов Н. Клюева и М. Кузмина, хотя имена их и не называются. Ряд других образов также основан на воспоминаниях о реальных прототипах. Первая и вторая части романа отличаются стилистически. Если первая более традиционна по своему художественному методу, то во второй части заметно знакомство с французскими сюрреалистами.
1. Ср. со стихами Г. Иванова в "Памятнике славы" (1914) :
Адмиралтейства белый циферблат
На бледном небе кажется луною.
2. Значительные совпадения в описании салона Ванечки Савельева и особняка нуворишей в очерке "Петербургское" (см. настоящее издание).
3. Намек на М. Кузмина, в чем убеждает сцена во второй части романа, а также воспоминания о Кузмине в "Петербургских зимах".
4. Мотив сияния и льда – один из основных в сборнике "Розы". Большая часть стихотворений этого сборника написана в 1928-1930, т. е. в тот же период, когда Г. Иванов задумал "Третий Рим" и работал над романом.
5. Свои собственные "антикварные" интересы Г. Иванов описал в очерке "Китайские тени". Его знание мира петербургских коллекционеров – из первых рук.
6. Несомненное сходство с Н. Клюевым.