Текст книги "Жизнь в трех эпохах"
Автор книги: Георгий Мирский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
Москва тех времен
Да, страна жила. А как она жила, какие были люди, какая была Москва, например? Я иногда, когда выдается свободное время, люблю побродить по городу, в котором прошла вся моя жизнь, и чуть ли не на каждом шагу – воспоминания. Вот площадь Маяковского – «моя» площадь, моя с самого детства. Не было ни зала Чайковского, ни гостиницы «Пекин», на ее месте стоял пороховой завод, впоследствии взорвавшийся. Главное, на ней был кинотеатр «Москва», который я посещал, наверное, не меньше раза в неделю. Другая близкая мне площадь – Пушкинская; там, где сейчас «Макдональдс», был кинотеатр «Унион», а потом, когда его снесли, – известная на всю Москву пивная; напротив, где сейчас «Известия», – еще один кинотеатр, «Центральный». Каждый уголок в центре города о чем-то напоминает. Вот Малый Каковинский переулок около Смоленской площади, где жили мой дядя, бабушка с сестрами, рядом была ныне исчезнувшая Собачья площадка, переименованная в 30-х годах в Площадь советских композиторов, еще дальше – родильный дом имени Грауэрмана (теперь он оказался на Новом Арбате, тогда такой улицы не было), там я родился, а спустя много лет там же родилась моя дочь.
Я еду по Садовому кольцу между Смоленской и Кудринской, въезжаю в туннель, его не было, а был бульвар, ходил трамвай «Б» («букашка»). Вспоминаю, как я гордо вел по этой улице мой грузовик в первый день, как только самостоятельно сел за руль – уже не как стажер, а как «хозяин машины». Как же мало было тогда транспорта; если бы мне показать тогда эту же улицу – сегодняшнюю, с бешеным потоком автомобилей – я бы решил, что мне показывают Нью-Йорк. А как примитивно тогда все было, начиная от самой машины – не было стартера, мотор заводился ручкой – и кончая правилами движения: например, указателей поворотов еще не существовало, хочешь повернуть налево – выкидываешь из окошка руку горизонтально, направо – вертикально.
Вот Тверская: и тогда она (улица Горького) была главной, самой оживленной улицей Москвы, всегда переполненной людьми, но как отличалась та толпа от сегодняшней! Одевались люди бедно и некрасиво, зимой ходили, как правило, в демисезонных пальто (шубы были только у богатых). Галстуки и шляпы считались атрибутами «буржуев», все мужчины носили кепки, а мальчики – тюбетейки; зимой все ходили в шапках-ушанках. Без головного убора выйти на улицу было почти так же неприлично, как без штанов. Советские служащие («сов-служи») носили «толстовки» или френчи полувоенного покроя, из рубашек распространены были косоворотки, белых сорочек не было вообще. Зимой все ходили в валенках; представьте себе Тверскую, по которой идут сотни мужчин и женщин, все до единого в валенках. С наступлением весны все надевали галоши; в школе мы их сдавали в раздевалку, и на красной подкладке галош чернильным карандашом была написана фамилия – чтобы «не сперли».
Я еще застал (правда, ненадолго) время, когда женщины носили на голове косынки, потом в моду вошли береты, на ногах – короткие носочки, юбки, конечно, ниже колен, волосы завиты «шестимесячной завивкой» («перманент»), У мужчин летом были в моде белые туфли, их начищали мелом.
Как люди развлекались, проводили свободное время? Сейчас трудно себе представить, что ведь не было не только телевидения, но и радиоприемников, магнитофонов и всего прочего. В тридцатых годах были граммофоны, их вытеснили патефоны, появились радиолы (как пел Окуджава: «Во дворе, где каждый вечер все играла радиола, где пары танцевали, пыля…»). Танцевали фокстрот и танго, из окон и дворов неслись «Утомленное солнце», «Рио-Рита». Дворы вообще играли огромную роль, там дети, особенно мальчишки, в отличие от теперешних, проводили все свободное время, в некоторых дворах стояли не только радиолы, но и небольшие бильярдные столы, на которых играли металлическими шариками. Бильярд и волейбол были самыми распространенными играми, на пустырях были и футбольные площадки. Велосипедов, как я уже сказал, было мало, они появились в большом количестве уже после войны, и началось повальное увлечение велосипедной ездой. Очень распространено было катание на лодках в подмосковных прудах и на дачах, а зимой невероятное оживление было на катках; вся молодежь по вечерам и в выходной день отправлялась на катки – в Центральный парк культуры и отдыха, на Чистые или Патриаршие пруды.
Радио и кино – вот что было главным, если говорить о том, что сейчас называют индустрией развлечений. В каждой комнате коммунальной квартиры была тарелка-радио. Сначала была одна станция – имени Коминтерна, потом появилась вторая. Оттуда шли все новости – и музыка, музыка… Уже в десятилетнем возрасте я знал почти наизусть главные арии из «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», «Князя Игоря», «Фауста», «Садко», «Русалки», «Руслана и Людмилы», «Севильского цирюльника» и так далее, сам пел ломающимся голосом басовые арии из репертуара обожаемого мною Шаляпина. Кстати, официальное отношение к Шаляпину было резко отрицательным (монархист, эмигрант), и написанная Михаилом Кольцовым рецензия на книгу его мемуаров, вышедшую за границей, заканчивалась словами: «Довольно, закроем гнусную книжку; это писал даже не белогвардеец». Знал бы Кольцов, что он, в отличие от Шаляпина, умрет не в своей постели, а от пули в лубянском застенке – как «даже не белогвардеец», а еще хуже – как «фашистский шпион»… Поэтому я мог слушать Шаляпина не по радио, а по старым граммофонным пластинкам. С тех пор я также запомнил на всю жизнь массу русских народных песен и романсов – все благодаря радио.
А кино? О, это было, конечно, главное развлечение: минимум один фильм в неделю, а то и два-три. В «неделю» – это неточно, недель тогда не было, вместо них были «шестидневки»: пять дней были рабочими, а шестой – выходным, так что такие слова, как «воскресенье» или «вторник» вообще не употреблялись, о них знали только из книг о дореволюционной жизни, так же как, скажем, о Рождестве или Пасхе. Поэтому говорили, например: «Получка будет пятого» или «В театр пойдем двенадцатого». В театр мне доводилось ходить редко, кроме детского – билеты для нашей семьи были слишком дорогие, до войны я лишь несколько раз бывал в Большом. Зато во время войны мой товарищ, работавший осветителем в Художественном театре, доставал мне контрамарки, и я буквально десятки раз смотрел «Дни Турбиных», «Анну Каренину», «Мертвые души», «Чайку», «Три сестры», «Царь Федор Иоаннович» – и с каким составом! Качалов, Хмелев, Москвин, Тарасова, Яншин, Андровская, Прудкин, Масальский, Тарханов… Даже в самые тяжелые, голодные военные времена зал Художественного театра всегда был полон.
Еще помню, что в довоенное время очень распространена была игра в карты, взрослые обычно собирались не меньше чем раз в неделю. В нашей семье этого, правда, не было, и я научился играть лишь в первый послевоенный год, когда работавший у нас в гараже грузчиком парень, уроженец Бессарабии, познакомил меня с покером, причем все названия комбинаций я выучил на румынском языке. Я в свою очередь научил играть в покер моих друзей, и в течение года или двух мы «резались» по нескольку раз в неделю.
Ну и, конечно – футбол. Об этом уже много написано, был фильм «Футбол нашей юности», и ничего нового я не скажу. Перед наиболее интересными матчами ажиотаж был невероятный, достать билеты невозможно. Помню знаменитые «прорывы» на стадионе «Динамо» в конце сороковых годов, когда толпа болельщиков, навалившись всей массой, пробивала в одном узком месте цепь милиции, и сотни людей с огромной скоростью устремлялись к трибунам. Однажды, когда к нам впервые приехала венгерская команда, я с несколькими друзьями проник на стадион рано утром и несколько часов прятался под трибуной, а когда подошло время матча и уже народу было столько, что милиции было не до безбилетников, мы выползли и уселись на ступеньки. Вообще я «болел» за две команды – ЦЦКА (позже переименованный в ЦСКА) и тбилисское «Динамо». Мне посчастливилось много раз видеть таких игроков, как Федотов, Бобров, Пайчадзе, Бесков, Карцев, Гринин, Пономарев, Сальников, Симонян, Яшин, Месхи, Метревели и другие, но моим подлинным кумиром был Эдуард Стрельцов.
Атмосфера на стадионах была вполне спокойной и добродушной, ни о каком футбольном хулиганстве, побоищах между «фанатами» не могло быть и речи. На стадион шли не просто безбоязненно, а весело, как на праздник.
Я ходил на футбол и в других городах, куда я приезжал в качестве лектора. Помню, в Баку сидел на матче между местным «Нефтяником» и одной из московских команд; бакинцы побеждали, особенно отличился форвард Маркаров, и я сказал своему спутнику: «Все-таки какой мастер Маркаров!» Человек, сидевший рядом ниже, тут же обернулся ко мне: «Что ты говоришь? Мастер… Не мастер, а Бетховен, слышишь? Бетховен». А в Одессе мне рассказали, как там проходил матч между местным «Черноморцем» и одной из лучших московских команд, кажется, «Динамо». К неописуемому восторгу одесситов, их игроки забили один за другим четыре мяча, и вот вдруг на весь стадион раздается вопль: «Милиция!» Никто не может понять, в чем дело. Опять: «Милиция!» И все увидели пожилого человека, который громко закончил свою мысль: «Милиция! Проверьте паспорта у этих игроков, это не «Черноморец», это бразильцы!»
Такое могло быть только в Одессе. Манера разговора там вообще была бесподобная. Помню, я плыл на катере из Аркадии в Ланжерон (два пригорода), и ко мне на палубе стали приглядываться два типичных «биндюжника», похожих на нынешних бомжей, явно «под градусом». Спустя какое-то время один из них подошел ко мне со словами: «Слушай, мы – низкие люди, мы идиоты пожизненные; ну скажи свое веское слово, дай десятку». Или такие фразы, которые довелось слышать: «Аркадий Львович, слава богу, вы выздоровели, я вас видел вчера гулять на бульваре», «Жора, сделай дверь наружу, кошка имеет войти». Только в Одессе. Но – уже в прошлой, навсегда ушедшей Одессе…
Возвращаясь к Москве и тогдашним нравам, хочу отметить, что не только на стадионах, но и вообще в городе каких-либо массовых беспорядков, побоищ, агрессивных молодежных выходок, стычек никогда не было. Разумеется, случаев хулиганства, пьяных драк было сколько угодно, как всегда на Руси. Народ не осуждал буянов. Я видел однажды, как на Неглинной милиционеры вязали руки разбушевавшемуся пьяному парню, а какая-то старушка причитала: «Да оставьте вы его, это не он дерется, это водка дерется», и люди явно ей сочувствовали. В их глазах пьяное состояние, видимо, оправдывало любое безобразие. Все-таки интересный у нас народ: на базаре воришку изобьют до полусмерти, а приговоренного судом к тюрьме жалеют. Разница в том, что «мир» вправе вершить самосуд, а государство – это нечто чужое, враждебное, угнетающее.
В быту люди вели себя несравненно скромнее, я бы даже сказал приличнее, чем сейчас. Не потому, что они были «лучше», а под влиянием общих жизненных условий и «духа времени». В этой связи – несколько слов об отношениях между полами. Любовные отношения протекали в невообразимо стесненных условиях ввиду того же самого, отмеченного Булгаковым, «квартирного вопроса». О какой «приватности», интиме можно говорить, если два, а иногда даже три поколения жили в одной комнате?
Один мужчина говорил мне, что он ни разу в жизни не видел свою жену голой. А где могли встречаться влюбленные пары? Неудивительно, что в подъездах, подворотнях, на скамейках бульваров можно было видеть далеко не целомудренные сцены. Вместе с тем господствовала та мораль, которую сегодня назвали бы старомодной: так, девушки старались, насколько это было возможно, сохранить невинность до замужества; в сугубо интимном плане никакие «вольности», выход за пределы абсолютно ортодоксального сексуального поведения, как правило, не допускались, это было вообще неизвестно подавляющему большинству людей, считалось распущенностью, развратом. Правилом были долгие ухаживания, хождения в кино, прежде чем дело дойдет даже до первого поцелуя, не говоря уже ни о чем другом.
Если говорить о том, что можно назвать общественно-политическими настроениями, то я бы отметил, что наше общество было высоко политизированным, но не идеологизированным, несмотря на все усилия власти. Коммунистическая идеология как таковая, в подлинном, глубоком смысле была, в общем, чужда людям, за исключением части образованной столичной молодежи. Я никогда не слышал, например, чтобы люди всерьез говорили о том, какая будет жизнь при коммунизме; удивительно, но факт – это даже официально не обсуждалось, об этом не писали, хотя иногда появлялись какие-то научно-фантастические повести на эту тему, не оставлявшие в сознании людей никакого следа, кроме, может быть, занятной фабулы. Но вот политизированным наше общество действительно было – в том смысле, что население живо интересовалось тем, что происходит за рубежом и внутри страны. В значительной мере это объяснялось постоянным страхом перед возможностью войны: до 41-го года все ожидали войны с Германией и Японией, после 45-го – боялись, что вот-вот на нас нападет Америка. Боялись атомной бомбы, потом стали бояться китайцев; вечное ожидание, вечный страх. Капиталистическое окружение, все кругом – враги. В тридцатые годы господствовал маниакальный страх, настоящая паранойя, боязнь вредителей, диверсантов, шпионов. После войны это утихло, но к иностранцам все равно относились с величайшим подозрением. Неизвестный, непонятный, чужой, недружественный мир отталкивал, но и тянул; в течение всего послевоенного периода люди интересовались – кто будет президентом в Соединенных Штатах, насколько сильны реваншисты в Западной Германии и так далее. Что же касается внутренних дел, интерес вызывали – помимо, естественно, таких вопросов, как снижение цен, дефицит товаров или жилищное строительство, – слухи о перемещениях и снятиях тех или иных высокопоставленных лиц. Сидишь в очереди в академической поликлинике, и малознакомый человек, поздоровавшись, спрашивает: «А вы не слышали – правда, что Воронова снимают?» Что ему Воронов, какой-то ничтожный Председатель Совета Министров РСФСР, и что изменится, если его снимут?
Конечно, многое объяснялось просто недостатком информации. Официальным сообщениям почти никто не верил, всегда было желание узнать – а что происходит на самом деле, но иных источников информации не было. Коротковолновые приемники появились в достаточном количестве только после войны, и все стали слушать Би-би-си и «Голос Америки», люди моего поколения помнят лондонского обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга (его называли «лучшим другом советской интеллигенции»), но уже году в сорок девятом, если я не ошибаюсь, «голоса» начали глушить, и вот это уже был настоящий «железный занавес». Об иностранных газетах нечего было и думать, за границу никто еще не ездил, и люди читали нашу прессу, пытаясь что-то выловить между строк. Самиздат появился значительно позже, но чтение такой литературы было сопряжено с огромным риском. Тем не менее всеми правдами и неправдами люди ухитрялись обмениваться самиздатовскими книгами и журналами, делились информацией. Что-то по капельке просачивалось в наглухо закрытое общество. Власти скрывали правду о катастрофах, но население все равно почти сразу же узнавало и о землетрясениях, и о крушениях самолетов, люди шепотом сообщали об этом один другому. Официально подразумевалось, что у нас ничего такого не может быть; так, когда погибла в авиакатастрофе лучшая хоккейная команда ВВС, об этом в газетах не было ни строчки. Нелепо? Но таких нелепостей было сколько угодно. Взять хотя бы указание Сталина о том, что все мировые рекорды во всех видах спорта должны принадлежать советским спортсменам. Все! – во всех видах! И ведь старались. В 1952 году наша футбольная сборная в Финляндии проиграла Югославии. Сталин был в ярости – кому проиграли? Проклятым титовцам – да лучше бы немцам, туркам, кому угодно, но югославам? Моментально разогнали лучшую команду страны – ЦСКА, причем без всякого объяснения и без сообщения в печати. Об этом разрешено было сказать спустя десятилетия. И так было во всем. После венгерских событий 1956 года лучшие игроки венгерского футбола решили остаться за границей; спустя много лет один из них, знаменитый Пушкаш, ставший уже игроком испанской команды, был включен в сборную мира, выступавшую в матче против команды Англии. Матч транслировался у нас по телевидению, я его смотрел и помню, что каждый раз, когда мяч попадал к Пушкашу, комментатор говорил: «Мяч у игрока сборной мира», не называя фамилии – это было запрещено, хотя все наши болельщики прекрасно знали, кто этот безымянный игрок. Кстати сказать, такие умолчания практиковались вплоть до 80-х годов: когда выигрывала теннисный матч чехословацкая «невозвращенка» Навратилова, в наших газетах писали, что ее соперница «уступила» с таким-то счетом, а кому уступила – неизвестно, фамилию упоминать было нельзя.
Вот в такой атмосфере народ и жил. Но время брало свое, времена менялись. Уже в 50-х годах даже внешний облик людей начал становиться иным. Забыты френчи и «толстовки», в моде костюмы, галстуки, широченные штаны уступают место узким брюкам. Речь людей становится более грамотной, уже неприлично говорить «мне за это заплотят», «его скоро в тюрьму посодют», «да ведь он – беспартейный» и т. д. Скоро, скоро начнется неизбежный, неотвратимый процесс обуржуазивания общества. Но об этом – потом.
Я становлюсь журналистом
Журналист должен знать все о чем-нибудь и что-нибудь обо всем», – тоном, не допускающим возражений, говорит мне пожилая, но весьма моложавая, излучающая апломб, энергию и уверенность в себе женщина. Это заместитель главного редактора еженедельника «Новое время» Сергеева объясняет мне суть моей новой профессии. Я уже кандидат наук, после трехлетних занятий в аспирантуре защитил диссертацию по новейшей истории Ирака и вот, благодаря моему другу Льву Степанову, принят литсотрудником в отдел стран Азии, Африки и Латинской Америки популярного политического журнала. Сергеева, принимавшая меня на работу, была главным мотором редакции. Горючая смесь казачьей и еврейской крови, она, как говорили, в свое время могла позволить себе даже кричать на Молотова, курировавшего еженедельник в пору его создания, во время войны. Сергеева оттеснила в тень второго заместителя «главного» – Валентина Бережкова, бывшего переводчика Сталина и будущего известного американиста, а сам «главный» – экономист Леонтьев – в текущие дела почти не вмешивался. Видную роль в редакции играл Ровинский, бывший одно время, перед войной, главным редактором «Известий». От него мы услышали немало «баек» о нравах прошедших времен. Помню одну из них; дело было в конце 30-х годов, на Кубе было очередное восстание, и «Известия» опубликовали материал под названием «Успехи кубинских повстанцев». По чьей-то вине вместо «кубинских» было напечатано «кубанских», и одна буква решила судьбу нескольких человек; в ту же ночь были арестованы зав. отделом, корректор, метранпаж и еще кто-то, причем некоторых взяли прямо в типографии еще прежде, чем успел быть отпечатан тираж. Вообще-то рассказ об известных мне политических «ляпах» в советской журналистике занял бы слишком много места, и я ограничусь здесь, поскольку затронута эта тема, упоминанием еще лишь одной трагикомической истории. Где-то, кажется, в Курской области, в соцсоревновании районов по уборке урожая первенство захватил Титовский район (очевидно, от названия села Титово или деревни Титовка), и областная газета вышла с «шапкой»: «Титовцы идут впереди». А дело было в конце 40-х годов, маршал Тито был «кровавым палачом», и легко себе представить судьбу руководства газеты; тут уж ссылкой на опечатку, на одну злополучную букву они не могли оправдаться.
В журналистике надо было держать ухо востро. Первый же, хотя и небольшой, конфликт с заведующим отделом Бочкаревым у меня произошел в самом начале работы. В какой-то статье, которую мне было поручено редактировать, прошло упоминание о Достоевском как о «великом писателе», и Бочкарев сказал мне: «Вы разве не знаете, что есть установленная градация эпитетов, прилагающихся к писателям? Пушкин или Толстой – великие, а Достоевский, ввиду его реакционных взглядов – разве что выдающийся». Оказалось, что градация действительно четкая: известный, видный, выдающийся, великий. Много такого рода вещей мне еще предстояло узнать, и мое мнение о журналистской профессии сильно изменилось.
Тем временем бурные политические события в стране продолжались. После падения Берия борьба развернулась между Маленковым и Молотовым, причем оба они, на свою беду, упустили из вида, совершенно недооценили Хрущева, считавшегося еще со сталинских времен несерьезной фигурой, неотесанным «хохлом», мужланом, чуть ли не клоуном. Близорукость потрясающая – ведь уже роль Хрущева в организации заговора против Берия должна была подсказать им, какими качествами обладает этот человек. Но нет, они относились к нему как к серой личности, хотя и полезной для борьбы с соперниками, – точно так же, как в свое время Зиновьев, а вслед за ним Бухарин относились к Сталину. И весь сценарий двадцатых годов был воспроизведен в пятидесятых: Хрущев, блокируясь сначала с Молотовым против Маленкова, устранил последнего с поста председателя правительства, на эту должность был назначен Булганин, бывший в тот момент «человеком Хрущева». Этому предшествовала длительная борьба; Булганин – министр обороны, фигура значительная, одно время колебался, не зная, на какую лошадь поставить. В одном из «закрытых писем» ЦК, зачитывавшихся в парторганизациях, цитировался, например, перехваченный телефонный разговор Маленкова, еще бывшего тогда главой правительства, с Булганиным: «Ты долго еще будешь Молотову в рот глядеть? Смотри у меня, не одумаешься – пойдешь в министры культуры!» Но Булганин все же примкнул к Хрущеву и Молотову, Маленков был сброшен, причем Хрущев отобрал у него дачу и со злорадством сам въехал в нее (а незадолго до этого они были самыми близкими друзьями, и Хрущев, в бытность свою первым секретарем ЦК на Украине, во время приездов в Москву всегда останавливался на квартире Маленкова).
Вскоре старые, наиболее близкие к Сталину «вожди» раскусили Хрущева. Молотов объединился с Маленковым, так же как в свое время Зиновьев и Каменев объединились было против Сталина и Бухарина со своим, как им прежде казалось, главным врагом – Троцким, да было уже поздно. В 1957 году Молотов и Маленков составили заговор против Хрущева. Дело было уже не только в личном соперничестве: на карту, как они поняли, была поставлена их политическая жизнь. Ведь этому предшествовал знаменитый доклад Хрущева на двадцатом съезде с разоблачением «культа личности» Сталина.
До сих пор продолжаются споры о том, что именно толкнуло Хрущева на этот необычный и совершенно неожиданный шаг, сыгравший столь роковую роль в судьбе Советской власти. Одни полагают, что Хрущев в предвидении неизбежных разоблачений нанес упреждающий удар, стремясь возложить всю вину за сталинские злодеяния на Молотова, Маленкова и Кагановича и таким образом отвести от себя возможные обвинения в том, что на его руках тоже кровь партийных кадров в тридцатые годы (а это было именно так, достаточно вспомнить роль Хрущева в 37-м году, когда он, первый секретарь Московского городского комитета партии и член Политбюро, с таким же ожесточением, как и все его коллеги, громил «врагов народа»). Другие считают, что Хрущев, пусть и с опозданием, осознал страшный урон, нанесенный партии и стране сталинскими репрессиями, и решился на то, чтобы сказать правду и предостеречь народ от повторения злодеяний. Третьи думают, что здесь сыграла роль личная ненависть к Сталину, избравшему Хрущева как мишень для насмешек и издевательств. Мне представляется, что есть резон во всех этих точках зрения, и решение Хрущева было мотивировано как стремлением обелить себя в глазах истории, так и реальным пониманием кошмарных результатов сталинского террора. При этом он, конечно, преследовал цель раз и навсегда избавиться от соперников, старых «исторических вождей», еще пользовавшихся авторитетом в партии в силу их прошлой близости к Сталину и к тому же начавших оспаривать некоторые направления проводившейся им политики, как внутренней, так и внешней. Хрущев вообще был личностью непростой и противоречивой, несмотря на свою простоватость и необразованность. Несомненно, он на голову превосходил своих оппонентов по силе воли, решительности, лидерским и бойцовским качествам. Когда я в первый раз увидел всех членов Политбюро на встрече с Тито в Кремле, где я присутствовал как корреспондент «Нового времени», мне сразу стало ясно, кто из них первый. На фоне Молотова, Маленкова, Ворошилова, Кагановича, Микояна, Булганина и прочих Хрущев выглядел – и держался – как единственный и подлинный лидер, как прирожденный вожак. Он и физически выглядел несравненно лучше их, моложе, веселее, энергия била из него, как из динамо-машины.
Доклад Хрущева потряс общество. Объективно это был первый гвоздь, забитый в гроб сталинизма, а значит – и ленинизма, и большевизма в целом. Вопреки своим намерениям, Хрущев стал первым и главным могильщиком Советской власти. Вторым, спустя тридцать лет, и тоже не по своему желанию, станет Горбачев.
С этим докладом связан и любопытный эпизод в моей жизни. Я в это время по линии общественной работы вел семинары по международным вопросам в Москворецком райкоме партии. В тот февральский день 56-го года я как раз читал лекцию о Югославии. Это было вечером, но днем произошло следующее: главный редактор нашего журнала, Леонтьев, присутствовал в качестве гостя на заседании съезда, где Хрущев делал свой доклад. Потрясенный всем услышанным, он вернулся после обеда в редакцию, созвал всех заведующих отделами и подробно рассказал им обо всем. Мой начальник Бочкарев, в свою очередь, не утерпел, собрал тут же сотрудников отдела и пересказал нам сенсационные новости. Впечатление было оглушительным, и вот в таком состоянии я отправляюсь на свой семинар в райком. Лекция прошла нормально, я ни о чем не обмолвился, наступило время вопросов, которые задавали мне слушатели, и вот звучит вопрос: «Почему сегодня в «Правде» опубликована статья о Бела Куне по поводу годовщины его дня рождения? Известно ведь, что Бела Кун был расстрелян как враг народа». А Бела Кун был вождем венгерских коммунистов, видным участником нашей Гражданской войны (и, как впоследствии стало известно, организатором зверств в Крыму). Здесь я уже не выдерживаю (хрущевские разоблачения у меня в голове – жуткие подробности, услышанные несколькими часами ранее), срываюсь и говорю: «Товарищи, это только первая ласточка. Мы услышим еще о многих революционерах, павших жертвами сталинского террора». Страшная тишина в зале; люди не верят своим ушам. Прозвучали невозможные слова – «сталинский террор». Но советский человек есть советский человек: никто открыто не сказал ни слова, а через день мне звонит заведующий отделом агитации и пропаганды Москворецкого райкома партии и дрожащим голосом говорит: «Немедленно приезжайте». В райкоме она мне сообщает, что меня на следующий день вызывают в горком партии; оказывается, многие из моих слушателей сразу же после семинара написали на меня «телеги» (доносы) – кто в горком, кто прямо в КГБ. Я являюсь в горком, полный мрачных предчувствий, но вызвавший меня товарищ сам куда-то вызван, и все переносится на завтра. А на следующий день, когда встреча состоялась, я слышу слова: «Ваше счастье, что только что принято решение ознакомить членов партии с докладом Никиты Сергеевича, его будут зачитывать на закрытых собраниях. Если бы вы пришли сюда вчера, вышли бы отсюда уже без партбилета. Намотайте это себе на ус и никогда не лезьте поперек батьки в пекло. Можете идти».
А через три месяца созывается партийное собрание в редакции (я вступил в партию в 53-м году, после смерти Сталина). Секретарь партбюро извиняется, что нарушен устав, три месяца не проводилось собрание – «партбюро не могло найти повестку дня». Я вскакиваю с места: «Как же так? После доклада товарища Хрущева, который потряс всю партию и должен заставить нас все переосмыслить – партийное бюро политического еженедельника не находит повестку дня для собрания?» И дальше – о попытках обелить Сталина, несмотря на доклад Хрущева: «Некоторые говорят, что вот, мол, Сталин был великим революционером. Да, он был революционером, но стал деспотом и палачом». Все молчат, некоторые смотрят на меня с осуждением, встает Ровинский (тот самый, который многое рассказывал о жутких тридцатых годах) и говорит что-то о заслугах Сталина в годы строительства социализма, об индустриализации, пятилетках. «Нельзя все забывать, все чернить». Сколько раз впоследствии я буду слышать такие речи!
А в стране – «оттепель». Мы, молодые – в страшном возбуждении. Что-то меняется на глазах, что-то рухнуло навсегда, наступают новые времена. Происходят великие события: взбунтовались поляки, к власти пришел недавно еще сидевший в тюрьме Гомулка, в Польше подули новые ветры. Но вот – венгерские события, и маятник качается в обратную сторону. «В Венгрии – контрреволюция». Наши танки в Будапеште. Зачитывается закрытое письмо ЦК об антипартийных выступлениях в некоторых парторганизациях. Югославов вновь называют ревизионистами. Хрущев где-то говорит о том, что, мол, дай бог, чтобы мы все были такими революционерами, каким был Сталин. «Оттепель» подходит к концу. Но политическая жизнь бурлит – «у нас не соскучишься». Маленков, Молотов и Каганович, обвиненные Хрущевым в соучастии в сталинских преступлениях, окончательно решают, что с Никитой пора кончать. К ним присоединяются Булганин, Ворошилов, Сабуров, Первухин, Шепилов. Пользуясь своим большинством в Политбюро, они снимают Хрущева. Но это только первый раунд. Опытные и поднаторевшие в интригах царедворцы оказываются ничтожествами в обстановке открытой политической борьбы. Хрущев с помощью Жукова, Серова, Фурцевой и других переигрывает сталинских мастодонтов. Созван пленум ЦК, Жуков организовал срочную переброску членов ЦК в Москву на военных самолетах, армия и КГБ на стороне Хрущева, и к моменту открытия пленума он уже в президиуме, он – хозяин положения, а они, жалкие, как в воду опущенные – внизу, как бы уже на скамье подсудимых. Разоблачение «антипартийной группы Маленкова – Молотова – Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова». Какие имена! Какой позорный конец старой сталинской гвардии. Правда, после падения Берия и разоблачений на двадцатом съезде это уже не производит оглушительного впечатления. Но где же Ворошилов, Булганин, Сабуров, Первухин? Их имена замалчиваются, иначе вышло бы, что чуть ли не все Политбюро входило в антипартийную группу. Булганин даже остается премьером на какое-то время. Ворошилова тоже компрометировать не стоит – герой Гражданской войны, живая легенда. Но все это уже не так важно. Дело сделано. Период коллективного руководства закончился. У нас опять один хозяин. Однако Хрущев – не Сталин. Что-то уже ушло и никогда не вернется.