Текст книги "Жизнь в трех эпохах"
Автор книги: Георгий Мирский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
ЦК КПСС
Секретарь ЦК Мухитдинов диктует тезисы очередного важного документа, который затем мы должны изложить в полной форме. «Мы» – это группа молодых сотрудников Академии наук и руководитель нашей только что сколоченной бригады – консультант международного отдела ЦК. «Югославские ревизионисты, как цепные псы империализма…» Дело происходит в 1958 году. Я, как это иногда со мной бывает, не выдерживаю и срываюсь: «Нурэдцин Акрамович, как же так? Всего два года назад на встрече в Кремле Никита Сергеевич говорил: «Дорогой товарищ Тито», а мы сейчас их цепными псами называем». Хитро прищурив глаз, Мухитдинов отвечает: «Так мы же не говорим «цепные псы», мы говорим «как цепные псы».
Я вовсе не хочу сказать, что руководство партии в своем большинстве состояло из деятелей типа Мухитдинова, но уже тот факт, что человек такого уровня смог попасть на самую верхушку пирамиды, о чем-то говорит. Мне повезло: я имел дело почти исключительно с международным отделом ЦК, а там состав работников был вполне приличный, особенно группа консультантов, интеллектуальная элита отдела. Это были в основном мои коллеги и ровесники, кандидаты наук, выходцы из ИМЭМО, Института США и Канады, Института востоковедения и т. д. Референты и заведующие секторами были уровнем пониже, но и среди них встречалось уже мало людей «старой гвардии», сталинской закалки. Если судить по международному отделу и отделу социалистических стран, где группой консультантов руководил Георгий Арбатов, кадровый цековский состав в послесталинские годы значительно изменился в лучшую сторону, там был хороший интеллектуальный климат, общаться с этими людьми, особенно с консультантами, было приятно. Я мало встречался с заведующим отделом Пономаревым и был этому только рад; в основном я имел дело с руководителем группы консультантов международного отдела Брутенцем, впоследствии ставшим заместителем заведующего, и с другим заместителем, Ульяновским. Наиболее сильное впечатление всегда производил на меня Карен Брутенц, бывший, безусловно, на голову выше всех других руководящих работников отдела, – человек с непростым характером, резкий в обращении, но наделенный недюжинными способностями и интеллектом, энергией и работоспособностью. Я всегда считал, что именно Брутенц лучше всех подходил бы на роль руководителя отдела, но он так им и не стал, – думаю, потому, что он обладал слишком сильным и независимым умом и характером, а также, вероятно, ввиду его армянской национальности. Вообще подход к «национальным», т. е. нерусским, кадрам в партийном руководстве был своеобразным: в самом высшем эшелоне партийных руководителей «нацмены» всегда были представлены, начиная от Орджоникидзе, Берия, Микояна (не говоря уже о самом Сталине) и кончая Шеварднадзе, Кунаевым, Алиевым. Видимо, это было нужно в послесталинскую эпоху – во-первых, ради демонстрации «дружбы народов» и, во-вторых, для того чтобы еще крепче привязать к Кремлю верхушку национальных республик. А вот уже в следующем эшелоне, на уровне заведующих отделами, надо было быть русским (или украинцем).
Ульяновский, человек весьма неглупый и образованный, несмотря на то, что он просидел в ГУЛАГе лет семнадцать, оставался работником прежнего, сталинского склада. Он принадлежал к числу людей, которых называли «недосидевшими», т. е. ничему так и не научившимися в сталинских лагерях. Помню, уже году в 89-м, когда Ульяновский был давно на пенсии, в Институте Африки на одном заседании я сказал, что Сталин уничтожил больше коммунистов, чем Гитлер; Ульяновский не выдержал и вышел на трибуну: «Я не позволю охаивать Сталина, я сам был в лагерях, но при Сталине была создана современная экономика, построены дороги…» и т. д.
Для молодых работников, особенно пришедших из академических институтов и из университетов, такие «старорежимные» настроения были не характерны. Почему они пришли работать в ЦК? Для многих решающую роль играли материальные и престижные соображения: дают хорошую квартиру, «кремлевское» питание и лечение, первоклассные места в гостиницах и на транспорте, возможность заграничных поездок, приобретение по особым книжечкам книг, которые простой смертный не достанет, служебное удостоверение открывает все двери, во время командировок в провинции все вокруг тебя крутятся и носятся, сажают в президиум и пр., и пр. Ты приобщаешься к элите, уже какая-то грань отделяет тебя от обычных людей, ты – на ступеньку выше своих прежних коллег, ты стал избранным. Но и не только это. Некоторые рассуждали так: конечно, система дерьмовая, вся эта болтовня о коммунизме и о «загнивающем капитализме» – чушь собачья, но ведь изменить все это невозможно, власть неимоверно прочна и могущественна, единственный шанс что-то улучшить появится только тогда, когда на руководящих должностях будет побольше умных, образованных и порядочных людей, иначе эти должности заполнят болваны и подонки. При этом как-то не хочется и думать, что система всегда будет сильнее отдельной личности, что она перемелет, перемолотит любого, продавит через свое сито, наложит на свой трафарет, а если не пройдешь – выкинет вон. И на моей памяти примеры того, как человек, абсолютно вроде бы «свой» по духу, уже проработав в ЦК всего несколько месяцев, в чем-то неуловимо менялся, начинал говорить официальным языком, небрежно бросал: «У тебя нет достаточной информации, а отсюда все видится иначе».
И тем не менее, глядя из сегодняшнего дня, я должен признать, что в чем-то правы были люди, считавшие, что «ради общего блага» именно таким, как они, и следует пробиваться на верхи партийной иерархии. Да, система перемалывала, гнула и приспосабливала их, но что-то от их взглядов, их мнений и предложений незаметно просачивалось на самую верхушку. Например, я уверен, что, допустим, без Анатолия Черняева Горбачев вряд ли пропитался бы такими взглядами, которые позволили ему решиться на радикальные преобразования в сфере идеологии, приведшие к демократизации политической жизни и к торжеству гласности (и уже, как следствие, вопреки его собственным намерениям – к крушению системы).
Но это все будет потом, а пока что – новый сотрудник погружался в мир иерархии и номенклатурных привилегий. Один консультант из ЦК сказал мне, что, наверное, нигде в мире нет такой четко разработанной иерархической системы, как у нас. Другой мой коллега работал с молодыми кубинскими коммунистами, прибывшими на стажировку в ЦК; по его словам, они были поражены тем, что, например, заведующему приносят бутерброд с черной икрой, а его заместителю – с красной, или что такой-то цековский чиновник имеет право только на «кремлевскую» столовую, а другой, ступенькой повыше – и на покупку продуктов в знаменитом магазине на улице Грановского, что один начальник получает бесплатную путевку на юг вместе с женой, а другой, помельче, за путевку жены должен платить и т. д. Кубинцев, еще мечтавших об эгалитарном государстве, такая система иерархических привилегий в первой стране победившего социализма, разумеется, не могла не шокировать. Мы-то, привычные к таким вещам с детства, воспринимали все как должное. Я до сих пор не забуду цековский буфет в третьем подъезде (там находился международный отдел), все эти деликатесы – осетрину, семгу, буженину и прочее, – и все по поразительно низкой цене.
Так же обстояло дело и в провинции. В этом я убедился однажды в Петропавловске-Камчатском, куда попал в составе пропагандистской группы ЦК; мы обычно обедали в ресторане на набережной вместе с работниками местного обкома партии в особом заднем зале, и наиболее популярными блюдами у нас были крабы в голландском соусе и нерка в кляре – ну просто объедение! Как-то раз в воскресенье мы гуляли по городу и зашли в тот же ресторан пообедать, но уже в общий зал, так как с нами не было обкомовцев. Заказали «как обычно» и, едва отведав крабов и нерку, переглянулись: что за черт, вкус совсем не тот, гораздо хуже. Но уже в следующую секунду, все сообразив, мы расхохотались…
Все это, однако, в общем не так важно по сравнению с существом дела, с нашей работой. А ведь работа в ЦК «по заданию» считалась наиболее ответственной и почетной в таком «придворном» институте, как наш; нескольких человек, уже как бы прошедших проверку на первых заданиях, привлекали для работы в ЦК постоянно, мы сидели неделями в основном в самом здании на Старой площади, а иногда на загородной даче. Я входил в группу из пяти-шести человек, которая под руководством Брутенца составляла важные партийные документы по проблемам третьего мира. Доводилось также писать куски, целые фрагменты выступлений Хрущева, Брежнева. Суслова, Микояна, Пономарева; потом они шли на обработку к помощникам «больших людей», и, читая текст в газетах, я его не узнавал – настолько все было засушено, обезличено, изуродовано. А сколько человеко-часов на все это уходило – невозможно подсчитать. В 63-м и 64-м годах, например, мы буквально месяцами не вылезали со Старой площади, работая над «Тезисами ЦК КПСС по проблемам национально-освободительного движения» (они так почему-то и не были опубликованы, все оказалось напрасно). Сейчас, перечитывая сохранившиеся наброски этих материалов, я поражаюсь: сколько же времени и энергии ушло на составление абсолютно никому не нужных текстов, в лучшем случае банальных, а чаще – просто фальшивых, не имевших никакого отношения к тому, что действительно происходило в странах Азии, Африки и Латинской Америки! Ведь буквально все наши прогнозы оказались ложными, все произошло совсем не так, как мы предполагали, основывая наш анализ на «гранитном фундаменте марксистско-ленинской теории».
Конечно, и то, что мы, научные сотрудники, «творили» в наших институтах, сочиняя плановые монографии, было ненамного лучше. Считалось, что мы занимаемся научными исследованиями, но ведь данный термин означает, что предмет действительно исследуется, изучается с тем, чтобы на основании анализа и обобщения фактов и тенденций придти к объективным выводам, найти истину. Ничего подобного не было и в помине, выводы и заключения были известны заранее. Например, если планировалась коллективная монография на тему индустриализации развивающихся стран, то ее конечный вывод – тот, который по завершении работы излагался на последних страницах, в заключении, – мог быть сформулирован еще прежде, чем была написана первая строчка первой главы: развитие промышленности по капиталистическому образцу приведет лишь к усилению зависимости от империализма и не даст решения насущных проблем развивающихся стран, только научный социализм даст такое решение. И под это подгонялись на протяжении сотен страниц все факты. В работе о внешнеполитических проблемах стран третьего мира заранее постулировалось, что неоколониализм стремится дестабилизировать обстановку в этих странах, разжечь там конфликты, закрепить свое господство, в то время как только государства социалистического содружества во главе с Советским Союзом являются искренними и последовательными друзьями народов этих стран, и т. д. и т. и. И все изложение перемежалось бесконечными цитатами из Ленина и из документов ЦК КПСС. Спрашивается: кого мы старались во всем этом убедить? Общественность развивающихся стран? Лишь считанные единицы из числа местных марксистов могли читать все это и верить в правоту наших рекомендаций (а если они им следовали, то тем хуже для этих стран). Нашу советскую публику? Ей эта проблематика была чужда и безразлична. И целые институты с огромным штатом сотрудников тратили немалые деньги на совершенно бесполезное дело.
То же самое было и с нашими цековскими заданиями: надо было как можно убедительнее обосновать те основополагающие установки, которые нам в тезисном виде диктовали большие начальники. Считалось удачей найти какой-то свежий, нестандартный аргумент для подтверждения банальной предпосылки, какой-нибудь афоризм или даже пословицу; помню, как один мой коллега для того, чтобы характеризовать лицемерие империалистов, прикидывающихся друзьями отсталых стран, а на самом деле грабящих их, откопал откуда-то пословицу «Люблю как душу, трясу как грушу», и это было признано удачной находкой. А вообще масса времени уходила на «расщепление волоса», на разработку тонких нюансов и дефиниций, таких как: народно-демократические и национально-демократические силы и партии, революционная демократия и национальная демократия и т. п. Я сам поднаторел в таких играх и считался одним из признанных специалистов; моя должность называлась «заведующий сектором проблем национально-освободительных революций». В центре наших исследований находилась проблематика некапиталистического пути развития стран третьего мира, или, как это стали называть позже, социалистической ориентации. В моем секторе, равно как и в аналогичных коллективах близких по профилю академических институтов, работало немало способных молодых ученых, которые в иных условиях могли бы изучать то, что действительно было крайне важно для понимания реалий развивающихся стран и что нам, варившимся в собственном соку, было практически неизвестно – культурно-цивилизационные особенности их народов, их традиции и религию, менталитет и политическую культуру, клановую и патронажно-клиентельную структуру обществ Востока, специфику их приобщения к научно-техническому прогрессу и восприятия ими императива модернизации и т. д. Надо сказать, что иногда попытки такого рода делались: я должен упомянуть, например, интересную коллективную монографию, опубликованную сотрудниками Института востоковедения под руководством одного из самых мыслящих и талантливых ученых в нашей области, Нодари Симония. Он, кстати, еще до этого пострадал от преследования ортодоксов во главе с уже упоминавшимся Ульяновским за то, что в своей индивидуальной работе затронул, причем в оригинальной, новаторской трактовке, общие проблемы революций, что было «вотчиной» и сферой монопольной разработки Института марксизма-ленинизма, работники которого пришли в ярость и устроили беспрецедентную травлю Симонии. Более слабого человека такая травля могла бы сломить, но с Симонией этого не получилось, он выдержал бурю и продолжал плодотворно работать. Однако этот эпизод был исключением, в целом же вся господствовавшая атмосфера препятствовала тому, что можно было бы назвать свободным творческим полетом; в наших работах мы были скованы, ограничены со всех сторон необходимостью не выходить за рамки «основополагающих» догматических установок.
Мне в известном смысле повезло: я нашел себе собственную нишу – стал заниматься, наряду с проблематикой революционной демократии и социалистической ориентации, изучением вопроса о политической роли армии в развивающихся странах. Сама жизнь, все эти бесчисленные перевороты и военные режимы в Африке, Азии и Латинской Америке подсказывали необходимость заняться данной темой, над которой на Западе ученые давно работали. Я защитил докторскую диссертацию и написал три книги на эту тему, причем не обошлось без трудностей: моя первая книга несколько месяцев лежала без движения в Главлите – организации, осуществлявшей цензуру всех печатных изданий. Парадокс заключался в том, что официально цензура у нас вроде бы и не существовала, и редактора моей книги даже не допустили бы в Главлит, чтобы выяснить, какие там претензии к книге. Заведующий издательством, покойный Олег Дрейер, мой друг, пробился-таки в Главлит и поговорил с женщиной-цензором, занимавшейся моей книгой. По его словам, он увидел целые страницы, испещренные красным карандашом, без всяких замечаний, и цензорша сказала ему, что, будь ее воля, книга Мирского вообще не увидела бы света. К этому, видимо, дело и шло, Дрейер был бессилен что-либо сделать, и выручил меня Брутенц, в то время заведующий группой консультантов в международном отделе ЦК. Достаточно было телефонного звонка, и книга получила «добро». Так и осталось неясным, что именно в этой работе вызвало негодование цензуры; возможно, сработало классовое чутье – что-то в стиле и языке книги было не вполне «нашим», ведь не случайно она потом получила высокую оценку американских специалистов.
Время шло, я стал профессором и начал читать курс (по совместительству) в МГИМО, продолжая выполнять эпизодические задания ЦК. Там, в третьем подъезде, в международном отделе, меня ценили, а в соседнем подъезде, где помещался выездной отдел, упорно «рубили» при всех попытках выехать за рубеж. В то же время еще в одном подъезде, где занимались агитацией и пропагандой, мои акции тоже котировались весьма высоко, то и дело меня включали в так называемые пропгруппы ЦК, направлявшиеся в разные области и республики для пропаганды решений съездов или пленумов. Там меня встречали, естественно, со всем подобающим уважением и почетом, и местные лекторы, записывавшие мои выступления чуть ли не дословно, говорили после лекций: «Ну спасибо, какой интересный материал вы нам привезли!
Еще бы, вы ведь во всех этих странах побывали, весь мир, наверное, объездили». Им, конечно, и в голову никогда не могло придти, что московский профессор ни разу не был в тех странах, о которых он им рассказывал.
Падение Хрущева
Курорт Пицунда, октябрь 1964 года. Мы с моим коллегой Меньшиковым едем на такси на местную птицеферму, чтобы полакомиться знаменитыми тамошними цыплятами. Проезжаем мимо правительственной дачи, и таксист резко тормозит: из ворот дачи выкатываются три черных машины. В первой сидит Ворошилов с Аджубеем (зятем Хрущева), во второй – Хрущев с Микояном, в третьей – охрана. Они проезжают совсем рядом, мы отчетливо видим лица: Хрущев – загорелый, улыбающийся, Микоян рядом с ним – старый, желтый, угрюмый. Я говорю Меньшикову: «Смотри, как Никита здорово выглядит – как огурчик!»
Через день утром, как обычно, включаю на своем портативном приемнике Би-би-си и вдруг слышу: «Из Москвы сообщают о том, что Никита Хрущев ушел в отставку по состоянию здоровья». Я не верю своим ушам, хотя давно привык доверять информации лондонского радио. Какая чушь – состояние здоровья, два дня тому назад я видел его в блестящей форме. Но вскоре новость подтверждается. Хрущев освобожден от обязанностей Первого секретаря ЦК и Председателя Совета Министров и отправлен на пенсию.
Сейчас уже почти все известно о том, как был организован заговор против Хрущева, как его вероломно выманили в Москву на пленум – поступив с ним точно так же, как он сам обошелся с Берия и Жуковым. То, что члены ЦК, как и всегда в таких случаях, единодушно поддержали тех, кто к моменту открытия пленума оказался хозяином положения, вполне естественно. Гораздо важнее другое: я убежден, что и при совершенно свободном, тайном голосовании пленум в своем подавляющем большинстве все равно поддержал бы противников Хрущева точно так же, как семью годами раньше этот пленум – в том же самом составе – поддержал бы, наоборот, Хрущева в борьбе против маленковско-молотовской группы. В чем тут дело?
Яснее всего по этому поводу высказался выступавший на пленуме секретарь, если не ошибаюсь, ростовского обкома партии: «Теперь уже никто не будет нам указывать, кому ехать на ярмарку, а кому с ярмарки». Дело в том, что Хрущев незадолго до этого постановил ограничить срок пребывания на должности региональных партийных секретарей, бросив при этом реплику: «Многим уже давно пора, как говорится, с ярмарки ехать, а они все сидят на своих постах». Так вот, именно этим, думается, Хрущев и подписал себе смертный приговор.
При Сталине региональные партийные лидеры, эти «бояре», пользовались, конечно, огромной властью у себя, но жили всегда под страхом: 37-й год был памятен всем. Они облегченно вздохнули после смерти диктатора, почувствовав себя наконец в безопасности; после казни Берия и его приспешников в 53-м году уже никого больше не расстреливали по политическим мотивам.
Молотов, Маленков и Каганович были живым олицетворением сталинского режима, и в 57-м году «бояре» рады были от них избавиться, Хрущев получил полную поддержку. Но, хотя Хрущев и не стал вторым изданием Сталина, был не диктатором, а лишь первым среди более или менее равных, он оказался на вкус «бояр» чересчур своенравным и непредсказуемым. От него можно было ожидать чего угодно, его то и дело «заносило», провинциальные вельможи стали опасаться если не за свою жизнь, то за сохранность своих должностей.
Вообще деятельность Хрущева, в соответствии с двумя цветами памятника на его могиле, может быть окрашена и белым и черным. С одной стороны, к его несомненным достижениям должна быть причислена десталинизация и реабилитация жертв сталинского террора, а также развитие промышленности (например, «большая химия»), освоение целинных земель, введение реального пенсионного обеспечения, развертывание строительства жилых кооперативов. С другой стороны – такие явно провальные и не оправдавшие себя кампании, как насаждение кукурузы, создание совнархозов, разделение парторганизаций в областях на промышленные и сельскохозяйственные, равно как чрезмерный упор на развитие ракетного комплекса в ущерб авиации и другим родам обычных Вооруженных сил. Все в стране делалось только по инициативе Хрущева, все держалось на его бешеной энергии. Но – наши недостатки суть продолжение наших достоинств: безграничная уверенность Хрущева в том, что он все знает лучше всех, его стремление всем руководить, во все вникать, за всем следить, всех поучать, наконец, избыток темперамента – в конечном счете породили суетливость и мельтешение, задергали страну. Он не давал «боярам» спокойно жить; при нем они, едва оправившиеся от шока сталинских репрессий, не получили желанной стабильности, устойчивости своего положения, определенности своих личных перспектив, и именно это, повторяю, представляется мне главной причиной той озлобленности, с которой они огрызнулись на него и, улюлюкая, изгнали из Кремля.
Конечно, и здесь все не было фатально детерминировано. Можно представить себе вариант развития событий, при котором Хрущев сумел бы вовремя раскрыть заговор. Но все равно он был обречен и должен был рано или поздно пасть, – это диктовалось всей логикой развития Советской власти, – логикой, востребовавшей такого человека, как Брежнев, при котором система окончательно отлилась в адекватную ей послесталинскую форму. «Бояре» вздохнули наконец свободно. Отныне они могли править и володеть в своих вотчинах, не опасаясь непредсказуемого, взбалмошного и капризного правителя.
Хрущев, как и Берия одиннадцатью годами раньше, потерял бдительность. Он не ожидал удара, презирая своих соратников, считая их (вполне справедливо) ничтожествами. Он не понимал, что только в арифметике сумма нулей все равно дает нуль, а в политике эти нули, если они заручатся поддержкой армии и сил госбезопасности, могут стать пешками, способными снять с доски короля.
Общественность осталась равнодушна к падению Хрущева. Этого он тоже не ожидал, убаюканный созданным подхалимами миникультом «нового вождя». Народ не боялся Хрущева, но и не полюбил его. Прирожденный лидер, он не обладал все же некоторыми качествами, необходимыми для царя. Вроде бы его простонародный язык и плебейские повадки, его бросавшееся в глаза отсутствие интеллигентности и учености должны были импонировать массам, и в какой-то степени так оно и было, особенно вначале. Но этого оказалось мало: народу, конечно, приятно видеть, что страну возглавляет не высоколобый интеллектуал, а простой мужик, но при этом еще надо, чтобы он все же обладал чем-то, что позволяет смотреть на него снизу вверх. Он должен быть «своим», «одним из нас», но в чем-то «выше нас», чтобы нельзя было сказать: «да он такой же, как я, ничуть не лучше и не умнее». В лидере должно быть нечто, не вполне доступное пониманию подданных, даже таинственное и мистическое. В Хрущеве этого не было. В Брежневе, разумеется, этого не было и подавно, по сравнению с Хрущевым он был серой посредственностью, но он ни на что серьезно и не претендовал, не мешал жить.
Заслуги Хрущева, тем не менее, неоспоримы. Он изменил всю историю страны, вбил первый и главный гвоздь в гроб Советской власти. Только он, с его смелостью и решительностью, мог произнести на двадцатом съезде доклад, разоблачающий Сталина, а еще через пять лет пойти на то, чтобы вынести Сталина из мавзолея. Антисталинист, он при этом оставался искренним и убежденным сторонником социализма: этот хрущевский «социализм без сталинизма» не был еще «социализмом с человеческим лицом» или горбачевским вариантом Советской власти с плюрализмом, но это все же была предпоследняя (перед Горбачевым) попытка сочетать монопольное господство авторитарной партократии с некими гуманными началами. В то, что такое сочетание возможно, Хрущев верил так же, как в принципиальное превосходство социализма над капитализмом. Когда он умер, некролог во французской «Монд» был озаглавлен «Смерть последнего оптимиста». Да, он был оптимистом, жизнерадостным как в личном плане, так и в отношении видения будущего. А это видение у него было и в том, что касалось международных отношений, – недаром ведь именно он отверг фатальную неизбежность мировой войны. Для доказательства преимуществ социализма, способного и без войны одолеть капитализм, Хрущев не гнушался фальсификацией: готовя двадцать второй съезд партии, он через Микояна велел его родственнику Арзуманяну, директору нашего института, опубликовать «от имени науки» прогноз, согласно которому СССР должен был в обозримом будущем обогнать Америку по экономическим показателям. Хрущев не мог не знать, что подготовлена «липа», но он был большевиком, для него это было приемлемо и оправдано. Ничтоже сумняшеся, он приказал вписать в новую программу партии бессмертную фразу: «Партия торжественно обещает, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Верил ли он в это сам? И каким он видел коммунизм?
Десятилетия спустя одна моя студентка в Американском университете в Вашингтоне написала в курсовой работе, что Хрущев только болтал и ничего не делал. Я решительно возразил ей при всех, нарушив американское правило не делать замечаний студентам в присутствии других учащихся. «При Хрущеве, – сказал я, – впервые в жизни я получил возможность переехать из коммунальной квартиры в кооперативную. Это ничтожный факт, по он о многом говорит». Уж что-что, а делал Хрущев много, даже больше, чем было нужно. Не был бы он таким деятельным, он умер бы на своем посту – как, между прочим, и Горбачев, с которым его многое роднит. Но он умер в полном забвении, и та самая Советская власть, для оздоровления которой он столько сделал, отплатила ему в типичной для нее манере: когда однажды утром в 1970 году я, услышав по лондонскому радио, что «сегодня Хрущева хоронят на привилегированном московском кладбище», вскочил в машину и подъехал к Ново-Девичьему кладбищу, я увидел картину, которую можно было лицезреть только в стране Советов. Перед закрытыми воротами кладбища толпились люди, в основном иностранные корреспонденты, глядя на дощечку с надписью: «Санитарный день». Гроб ввезли через задние ворота, и никто из официальных лиц, включая его собственных выдвиженцев, равно как никто из реабилитированных им людей, не удосужился придти, чтобы отдать последние почести человеку, чья смерть была упомянута в лаконичном сообщении московской газеты как кончина «пенсионера союзного значения». А потом в течение долгих лет знаменитая сцена встречи Хрущева с прилетевшим из космоса Гагариным будет монтироваться в кинохронике таким образом, чтобы Хрущева даже не было видно: Гагарин рапортует, а кому – неизвестно. Имя Хрущева оставалось практически неизвестным школьникам, знавшим о Ленине и Сталине. И лишь иностранцы, эти наивные иностранцы, неспособные понять логику тоталитаризма, посещая знаменитое кладбище, шли и шли к творению рук Эрнста Неизвестного, увековечившего память «последнего оптимиста» (а может быть – последнего коммуниста?).