Текст книги "Жизнь в трех эпохах"
Автор книги: Георгий Мирский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
С лекторской трибуны
Секретарь сельского райкома партии смотрит на меня с уважением, широко улыбается, вот-вот одобрительно похлопает по плечу: «Здорово, товарищ Мирский, отлично. Вот такие лекции нам нужны! Только знаете что (доверительным тоном): завтра, на следующей лекции, пожалуйста, не говорите, что в Америке сейчас нет кризиса. И вам будет спокойнее, и мне».
Дело происходит в Белгородской области, в начале 60-х годов. Я уже лектор со стажем, с опытом, с хорошей репутацией. Моя тема, естественно, международное положение, народ это любит, валом валит, интересуется. Ведь газетам не то чтобы совсем не верят, но не особенно, да и скучноватые они, однообразные. Вот из Москвы лектор приедет – это да, у него информация. Какая именно информация может быть у московского лектора – никто толком не знает, но все уверены, что он-то, конечно, сообщит то, чего не найдешь ни в газетах, ни на телевидении. И лектор знает, чего от него ждут, и старается не ударить в грязь лицом. Уж очень не хочется повторять то, что люди и так читали или слышали. И вот тут-то начинается самое трудное – хождение по канату, если не по острию ножа, балансирование на грани допустимого. Надо сказать что-то новое, чтобы люди почувствовали, что не зря деньги выбросили, чтобы потом другим пересказывали, – и вместе с тем ухитриться не выйти за рамки дозволенного, не перегнуть, не «подставиться», не получить вслед «телегу» – ведь в каждой аудитории непременно есть стукачи, да и не только в них дело: обычные добропорядочные советские граждане, нюхом учуяв что-то «не то», сочтут своим долгом сигнализировать. Что из этого получается? Там же, в Белгороде, мне только что рассказали, как погорел один из лучших лекторов соседней Курской области. Оказывается, ему в глухой деревне попался, может быть, единственный интеллигент, который задал вопрос: «Почему на Западе, в индустриальных странах, до сих пор нет революции – ведь классики предвидели, что она произойдет именно там, где есть наиболее многочисленный и сильный пролетариат, а вместо этого революции побеждают в отсталых странах вроде России?» Учитывая общий уровень аудитории, лектор решил объяснить людям эту ситуацию самым примитивным и понятным образом: «Вот представьте себе двух собак: одна – голодная, ее спустить с цепи, она бросится как бешеная за куском мяса, а другая – сытая, ей покажешь еду, а она только хвостом завиляет». На его беду, в деревне оказался не только один интеллигент, но и по крайней мере один стукач. О метафоре сообщили куда следует, и на этом лекторская карьера данного товарища закончилась.
Забегая вперед, расскажу еще одну историю, происшедшую с лектором общества «Знание» в 1968 году, сразу после ввода наших войск в Чехословакию. Его спросили, какова площадь Чехословакии; к несчастью для него, он знал, сколько квадратных километров насчитывает территория этой страны и, назвав цифру, добавил: «Как видите, территория сравнительно небольшая, оккупировать такую страну нетрудно». Это была его последняя лекция.
В райцентре Белгородской области меня спросили, насколько силен экономический кризис в Америке, и я ответил, что согласно закону циклического развития капиталистической экономики кризис не может быть постоянным, а сменяется на какое-то время другими фазами. Я даже не произнес таких слов, как «оживление» или «подъем», но присутствовавший на лекции секретарь райкома заметил, что я отрицаю наличие кризиса в Америке в данный момент, и посоветовал мне в дальнейшем этого не говорить. Ему было наплевать на теорию цикличности, он просто знал, что при капитализме все плохо, всегда должен быть кризис; вернее, он знал, что так надо говорить в аудитории. А один мой коллега по институту, выступая в военном училище в Ейске с лекцией о мировой экономике, в ответ на соответствующий вопрос привел цифры, характеризующие экономическое положение Соединенных Штатов, без каких-либо комментариев. В Москву на него пришел донос в виде письма, подписанного чуть ли не всем личным составом училища; он обвинялся в восхвалении американского капитализма.
Я иногда должен был вертеться как уж на сковородке. Например, весьма нелегко приходилось выступать во Дворце культуры в Киеве, на Подоле, в районе, где жило много евреев и соответственно много антисемитов. Лекция была о Ближнем Востоке, и записки поступали вперемежку – одна юдофобская, другая, как тогда говорили, «просионистская». Нужно было в одну секунду переключаться и, давая отпор антисемитам, следить, чтобы не перегнуть в другую сторону, иначе «телега» была бы обеспечена. Однажды, когда я там рассказал о том, что главной ударной силой Израиля, элитой армии являются ВВС, поступила записка: «Почему же арабские патриоты совместно с еврейскими коммунистами не могут организовать террористические акции – взорвать казармы с израильскими летчиками?» Это вызвало общий смех, и я был избавлен от необходимости даже что-либо ответить. Но бывало и потруднее. Так, где-то на Дальнем Востоке в 1963 году в лекции о международном положении я упомянул, как тогда было положено, о культе Мао Цзэдуна, сравнив его со Сталиным. Какой-то подвыпивший парень кричит с места: «Что там культ Мао и Сталина – а у нас сейчас нету что ли культа Хрущева? За что ему еще одну звезду дали?» Я ответил: «Никита Сергеевич много работает, он и Первый секретарь ЦК и Председатель Совета Министров». Парень не растерялся: «Нам бы его паек, мы бы тоже много работали». И народ сочувственно захихикал; ободренный этим, парень продолжает шуметь: «Так какая разница между Сталиным и Хрущевым?» И тут я тихо и спокойно сказал: «А разница в том, что вот сейчас после лекции ты пойдешь домой, проспишься и опохмелишься, и никто тебя не тронет, а в сталинские времена тебя за такие слова прямо из этого зала увезли бы сам знаешь куда». Смех, аплодисменты, инцидент исчерпан.
Конечно, полностью уберечься от «телег» я все же не мог, время от времени меня даже отстраняли на короткий срок от чтения лекций. Однажды это было после того, как в 1969 году, выступая в парке «Ривьера» в Сочи, в ответ на вопрос, почему не мы, а американцы первыми высадились на Луне, я сказал: «Это только в песне можно было петь «Мой Вася – он первым будет даже на Луне», а в реальной жизни США являются первой промышленной державой мира, а СССР – второй, и вполне закономерно, что тот, кто стоит выше по показателям индустриального развития, имеет больше шансов добиться такого достижения». Донос не замедлил последовать, В другой раз, в 1980 году, уже после мирного соглашения между Израилем и Египтом, я, упомянув, естественно, о предательстве Садата по отношению к палестинцам, позволил себе все же назвать египетского президента весьма смелым и инициативным человеком. Этого нельзя было делать: такой человек, переметнувшийся от нас к американцам, по определению не мог быть никем, кроме как подлым предателем, и никаких иных, даже нейтральных, эпитетов не заслуживал. После этого выступления меня не выпускали с лекциями несколько месяцев.
Бывали и комичные ситуации. В 1964 году в Ярославле я должен был читать лекцию на автомобильном заводе как раз в то время, когда по радио транслировали футбольный матч между «Торпедо» и тбилисским «Динамо», решавший судьбу то ли первенства, то ли кубка. Заядлый болельщик, всегда симпатизировавший грузинской команде, я был крайне раздосадован и решил выйти из положения таким образом: я захватил с собой транзисторный приемник, незаметно пронес его на сцену и поставил под трибуной в ногах. Читая лекцию, я в то же время слушал трансляцию со стадиона, включив приемник на малую мощность, так, чтобы аудитория не слышала. Все было хорошо, пока не забили гол, и на стадионе поднялся такой шум, что я не мог расслышать, кто именно забил. Я ногой чуть-чуть прибавил громкость, но не рассчитал, и в зале несколько минут был слышен голос футбольного комментатора. Я сделал вид, что уронил листок, нагнулся и выключил радио, но многие уже заметили, в чем дело. Лекция закончилась нормально, никто ничего не сказал, но вскоре в Москву, в общество «Знание» прислали из Ярославля экземпляр заводской многотиражки с заметкой, озаглавленной «Лектор развлекается» с описанием всего эпизода. Последствий это не имело, и когда на следующий год я опять приехал в Ярославль и читал лекцию на том же заводе, многие рабочие подходили ко мне и вспоминали прошлогодний инцидент чуть ли не с восхищением. В лекторских кругах Москвы об этой истории часто рассказывали, когда упоминалось мое имя.
Благодаря лекторской деятельности я побывал во всех республиках Советского Союза и во многих областях Российской Федерации, включая такие экзотические места, как Камчатка, Сахалин и Курильские острова. Кроме как с лекциями, попасть в такие края для меня было бы невозможно, и некоторые эпизоды остались в памяти как уникальные. Вот мы едем по лесной дороге на «газике» в глубинном Малковском районе Камчатки и видим, как недалеко от нас спокойно переходит дорогу медведица с двумя медвежатами; едем дальше, и сидящий рядом со мной секретарь райкома партии, уже крепко «поддавший» за обедом, видит в кустах зайца, велит водителю тормозить и бросается за зайцем в кусты (конечно, не поймал, но весь исцарапался). Вот я сижу на берегу Днестра недалеко от Каменец-Подольска в великолепной дубовой роще, где местное начальство устроило в мою честь пикник на открытом воздухе, и партийные боссы вместе с девушками-официантками заводят чудесные украинские песни (в России так не поют, и вообще настоящее хоровое пение я в своей жизни слышал только на Украине, в Грузии и в Германии). Вот я брожу по самой настоящей тайге недалеко от Братска. Вот я принимаю ванну в целебном источнике на Кунашире, одном из островов Курильской гряды; меня привезли туда пограничники на «джипе», дорог на острове почти нет, одно шоссе от аэродрома до главного города, по которому ездил чуть ли не единственный в то время на Кунашире легковой автомобиль, возивший председателя местной администрации. Вот я сижу рано утром в маленькой тбилисской «забегаловке», куда пришел, чтобы поесть хаш (особое кавказское горячее блюдо из свиных потрохов, лучшее средство от похмелья), официант долго не приходит, и мои соседи по столику зовут его, я заказываю и получаю хаш, а они уже поели и уходят – и расплачиваются также и за меня, а когда я протестую, говорят мне: «У нас такой обычай, ты гость». Так я знакомлюсь со знаменитым кавказским гостеприимством.
Вот я читаю лекцию в бывшем бассейне у дворца бухарского эмира, взгромоздившись на вышку для прыжков в воду, а в бассейне сидят отдыхающие – теперь там дом отдыха; сопровождающий меня работник обкома партии спрашивает: «Ну видишь, как эмир жил? Там, где ты сейчас на вышке лекцию читал, эмир сидел, а в бассейне жены плавали; какой жена ему понравился, в ладоши хлопал, ему вели. Воробьев ел». – «Зачем воробьев?» – «О, ты ничего еще не знаешь. Десять жареных воробьев в день съешь – хочешь не хочешь, к девчатам побежишь. Самый сильный мясо воробейский». Вот я ужинаю дома у второго секретаря бухарского обкома, а его жена (не простая женщина, а член обкома) только приносит еду и выпивку, за стол с нами не садится. Секретарь ставит пластинку, играет музыка, я приглашаю его жену танцевать, она смущается, но идет, потом выходит, мы пьем опять, через какое-то время я ему говорю: «Еще потанцевать захотелось, позови жену», а он отвечает: «Слушай, дорогой, хочешь танцевать – танцуй со мной». И немало таких воспоминаний осталось у меня с тех времен…
Говоря о Бухаре, вспоминаю еще такую забавную историю: я читал лекции в отдаленном кишлаке. Вечером в мою честь устраивают ужин под открытым небом. Водка, коньяк, шашлык, плов. Со мной сидят только местные старики – почитаемые люди, молодежь не заслужила того, чтобы принимать московского гостя, тем более что я приехал в Узбекистан в составе пропгруппы ЦК. Говорим мало – по-русски они говорят плохо, стесняются, а по-узбекски перед гостем неудобно. Надоело только есть да пить, и я вдруг начинаю нараспев читать первый стих Корана: «Бисмилляхи-рахмани рахим, аль хамду лилляхи…» и так далее. Старики в изумлении переглядываются, что-то говорят. Представитель обкома мне на ухо: «Знаешь, что они говорят? Это – святой человек, из ЦК партии приехал, Коран знает!» Уже не знают, чем меня еще ублажить, посылают мальчика к ручью, чтобы воду принести, освежить меня (Средняя Азия, июль, жара дикая). Окатывают меня ведром воды. После всего выпитого я забываю, что в кармане трусов у меня партбилет (хожу при этой жаре, естественно, без пиджака, а билет должен быть при себе в такой командировке – ведь я от ЦК приехал, в местные обкомы партии являюсь). Утром вытаскиваю билет – он весь намок, кроме первой страницы с фотографией, все отметки о партвзносах расплылись, а через два дня в Москву и как на грех – делать очередное задание в ЦК, там при входе в третьем подъезде партбилет проверяют. Подготовился: когда офицер в подъезде спрашивает насчет намокшего партбилета, смотрю на него «значительным» взглядом и говорю: «Да, пришлось выкупаться». Он смотрит на меня с уважением и все последующие дни пропускает без звука.
Вообще воспоминания о поездках в среднеазиатские и закавказские республики – самые колоритные. В Душанбе участвую в конференции по проблемам некапиталистического развития. После конференции – грандиозный ужин на даче первого секретаря ЦК партии Таджикистана Расулова, присутствуют представители всех среднеазиатских республик, произносятся тосты. Я приготовился услышать цветистые восточные речи, а вместо этого – одно за другим: «Разрешите, товарищи, поднять этот тост за президиума (именно в таком падеже) Верховного Совета Узбекской ССР, за Центральный комитет и правительство республики…» – и так далее, абсолютно одно и то же, меняются только названия республик. Мне надоело, и я обращаюсь к главному человеку, первому секретарю ЦК: «Товарищ Расулов, а вы знаете, что значит по-арабски ваше имя? Расул – посланник Аллаха!» Вождь таджикского народа смотрит на меня с подозрением, ничего не отвечает – вдруг какой-то подвох? А на следующий день сидим в ресторане «Вахш», внезапно с одного из столиков раздается вопль: «Ленин – Сталин!» Все замирают, никто ничего не понимает, и опять: «Ленин – Сталин!» Пахнет скандалом, я подхожу к столику, откуда раздаются странные крики, вижу старика, который при моем приближении убегает, успев напоследок выкрикнуть: «Ленин – Сталин, всю жизнь Ленин – Сталин, наконца Хрущев!» Что он хотел этим сказать?
В Ереване я оказался в дни празднования 2750-летия армянской столицы. Нет смысла даже и пытаться описать то, что творилось в городе. Но все, что было выпито, съедено, наговорено в тостах, – забылось, а в памяти осталось: «Ереван – старший брат Рима». (Незадолго до этого праздновалось 2700-летие Рима, а Ереван оказался на 50 лет старше, и по радио то и дело слышалось: «старший брат Рима».) Была даже такая острота: что такое Ереван? – Рим плюс пятьдесят лет Советской власти.
Лекторская работа была не для людей со слабым здоровьем; я имею в виду не только способность читать по три лекции в день. После турне по Азербайджану я, наверное, целый месяц не мог даже думать о коньяке и шашлыке. Иногда эта работа помогала весьма неожиданным образом; однажды я прилетел на неделю в Гагру, там мой друг уже снял для меня комнату. Больше недели я пробыть там никак не мог, поскольку торопился на защиту докторской диссертации другого моего друга, Николая Шмелева, в будущем известного экономиста и писателя; я выступал у него оппонентом. Оказалось, что авиабилеты в Москву продаются в Гагре не позже чем за десять дней до вылета, и в кассе мне сказали, что ничего сделать не могут. Не могут? В Грузии? Я набрался нахальства и пошел к секретарю горкома партии. Отрекомендовался и, глядя на него невинными глазами, сказал: «Вы знаете, у меня есть привычка: куда бы я ни приезжал отдыхать, я иду в горком и предлагаю свои услуги – сделать доклад о международном положении для партийного актива». Секретарь смотрит на меня с недоумением, благодарит, вызывает зав. отделом агитации и пропаганды, поручает ей тут же договориться со мной о лекции, та записывает мои координаты, уходит. Секретарь спрашивает: «Может быть, вам надо помочь устроиться с жильем?» – «Нет, спасибо, я уже снял комнату». Встаю, прощаюсь, он смотрит на меня как на сумасшедшего. У дверей оборачиваюсь: «Да, кстати, я вспомнил, здесь трудности с обратным билетом». Вижу в его глазах облегчение: все-таки оказалось, что перед ним нормальный человек. Берет телефонную трубку: «Арчил? Слушай, тут профессору из Москвы билет в Москву сделаешь, он к тебе придет». Все в порядке.
Коснувшись темы курортов, вспоминаю еще один смешной случай в конце 70-х годов. Я читал лекции в Крыму, и местное начальство в знак благодарности устроило меня на две недели в ялтинскую гостиницу «Интурист», где отдыхали только иностранцы или же те из наших, которые попадали туда «по блату» (например, маникюрши жен больших начальников). Пляж был разделен на две неравные части: огромная полоса только для иностранцев, куда пускали только по пропускам, и маленький кусок для своих, в то время как соотношение отдыхающих было обратным. Хуже всего было то, что только на полупустынном «иностранном» пляже располагались киоски с напитками и едой. Пройти с нашей полосы на иностранную было нельзя, охрана не пропускала. Я придумал вот что: взяв в рот металлический рубль, которого хватало как раз на стакан минералки и бутерброд, я уплывал со своего пляжа в море, разворачивался и плыл на иностранный пляж; на берегу охрана не стояла. И однажды, выплыв на берег, слышу, как меня кто-то окликает. Это был мой хороший знакомый, профессор из Лейпцига. Когда я ему объяснил, в чем дело, он с женой долго смеялся и обещал рассказать всем в Лейпциге, как он видел советского профессора вылезающим из моря с рублем во рту.
Говоря о лекторской работе, замечу: труднее всего было то, что, владея массой информации (я ведь всегда слушал «голоса» по приемнику, их глушили на русском, но я слушал Би-би-си на английском), удержаться от того, чтобы поделиться этой информацией со слушателями лекций, выбрать то, что было бы для них новым, но так, чтобы не сказать лишнего, не «погореть». Помню, при мне на одном республиканском семинаре лекторов известный лектор ЦК, отвечая на вопрос, почему ушел в отставку английский премьер Вильсон, сказал: «Да он давно говорил, что как только ему стукнет пятьдесят лет, он уйдет; считает, что после пятидесяти человек уже не может полноценно управлять государством». Сказал – и обомлел: аудитория зашумела, люди хихикают – ведь все знают, сколько лет нашим-то руководителям. Когда он шел с трибуны, на него жалко было смотреть. Не знаю, прислали ли на него «телегу».
Опять возвращаюсь к вопросам, задаваемым после лекции. Неоднократно приходилось читать записки с таким вопросом: «Скажите, какой национальности Сахаров и Солженицын?» (Дело в том, что неофициально распускался слух, что настоящие фамилии этих людей – Цукерман и Солженицер.) Я всегда отвечал: «Жаль огорчать товарища, задавшего этот вопрос, но оба они – чисто русские».
По мере возможности я всегда старался – и чем дальше, тем больше, – давать слушателям более или менее правдивую, объективную картину событий. Это облегчалось тем, что по большей части я читал не общие лекции о международном положении, а специальные – по Ближнему Востоку. Здесь было больше возможностей говорить правду, уходя от той чудовищной фальсификации, которая была неизбежна при чтении общих лекций. Конечно, все равно приходилось кривить душой. Я читал лекции как ради заработка, так и для того, чтобы поездить по стране. Это было неотъемлемой частью моей жизни, той жизни, которую я добровольно для себя выбрал в тот момент, когда решил поступить учиться в институт политического профиля.
Прага, 1968
Голос секретаря парткома нашего института Петрова звучал в телефонной трубке напряженно, взволнованно. «Ты, конечно, уже слышал о Чехословакии? Так вот, по указанию райкома сегодня в два часа в институте митинг, все члены парткома будут выступать, так что подготовься». – «Дима, я не приду в институт». – «Как не придешь?» – «А вот так. Не хочу быть на митинге». Пауза, потом: «Ну, старик, это даже странно. Думаешь, мне и другим приятно выступать на такую тему?» – «Дима, в тот момент, когда ты согласился стать секретарем парткома, ты согласился хлебать дерьмо полной ложкой. Вот и хлебай. А я не приду, если спросят – говори что хочешь».
Это, конечно, 21 августа 1968 года. Занятно, что именно в этот день я должен был прилететь в Прагу для участия в конференции по проблемам европейской безопасности, и у меня до сих пор сохраняется номер пражской газеты «Руде право», которую я тогда выписывал, за 20 августа, и на первой полосе – сообщение об открывающейся на следующий день конференции, перечисляются ее иностранные участники, в том числе я. Но 19-го мне сообщили, что конференция откладывается, и вот – 21-го в Прагу вместо меня прибывают другие люди, на другом транспорте.
К этому времени я уже регулярно посещаю социалистические страны по линии Академии наук, свободно читаю на восточноевропейских языках (кроме венгерского), а по-польски вполне прилично говорю. Я видел такие чудесные города, как Прага, Будапешт, Краков, бывал в прелестных маленьких немецких городках. Близка мне по-настоящему только Польша, я много читаю по-польски, у меня в Варшаве друзья. Польская кровь? Но во мне ведь есть и немецкая, а тяги ко всему немецкому я как-то не испытываю; правда, люблю петь немецкие песни, как и польские. Меня очаровывает «польский дух», что-то благородное и трагическое, что ощущается во всей истории Польши (недаром Энгельс назвал ее «бессмертным рыцарем Европы»), в польских стихах, песнях, кинофильмах. А вот ныне живущее поколение поляков никаких эмоций во мне не вызывает; я вижу, что как бы в знак протеста против собственного героического прошлого поляки, похоже, отвергли свой традиционный образ романтиков и мучеников, ударились в сугубый прагматизм, в бизнес, торгуют по всей Восточной Европе.
Впоследствии эпопея «Солидарности» покажет, что это не совсем так, что «польский дух» жив, но в 60-х и 70-х годах я этого еще заметить не мог. Заодно скажу, что и по отношению к моей собственной стране, России, я испытываю сходное чувство: люблю ее литературу, музыку, песни, русскую историю, природу, чувствую в себе какие-то черты нашей родимой ментальности, но особых симпатий к окружающему меня населению, к «простому человеку» (для меня он остается Homo Soveticus, советским человеком) – у меня нет. Вспоминаю в связи с этим, что де Голль писал о своей любви к «некоей идее Франции» (une certaine idee de la France) в отличие от современного поколения французов.
В Чехословакии, где я побывал в первый раз в 1961 году, сразу заметил неприязнь к русским; быстро усвоил, что если я хочу, чтобы меня хорошо обслужили, лучше говорить по-немецки, а не по-русски. Любопытно, что чехи немцев не любят, но уважают; раньше они вообще были онемеченным народом и мало отличались от немцев и австрийцев и по своей культуре, и по религии, и в бытовом отношении. Именно поэтому, чтобы сохранить свою самобытность, чехи больше всех других славян культивировали чистоту своего языка, в котором сейчас гораздо больше славянских корней, чем в польском или русском. Противоположность менталитетов, национальных характеров поляков и чехов сразу заметна. Мне рассказывали, что однажды в Кракове состоялся семинар, организованный академиями наук Польши и Чехословакии, на тему об исторических корнях взаимной неприязни поляков и чехов. Напротив, поляки любят венгров, считают их духовно близкими себе, несмотря на отсутствие общей границы и непреодолимый языковый барьер; у них есть даже пословица: «Поляк з венгжем два братанки, як до шабли, так до шклянки». (Замените «ш» на «с», и все ясно.)
Когда началась Пражская весна, я как-то сразу почувствовал необычность всего, что должно произойти, и… подписался на «Руде право» (вовремя успел, через две недели подписку на эту газету, рупор «социализма с человеческим лицом», уже не принимали). Знание польского языка помогло мне быстро справиться с чешским, и на протяжении нескольких месяцев я буквально упивался информацией о том, какие неслыханные вещи творятся в Чехословакии при Дубчеке. И вот – вторжение. Конец всему. Наш народ поддерживает ввод войск. Водитель, возивший меня на Кубани за месяц до вторжения, говорил: «Чехи все – предатели, всех расстрелять надо». Мои коллеги – лекторы, присутствовавшие на инструктаже в райкоме партии 21 сентября, рассказывали, что им говорили, будто ввод войск Варшавского пакта предвосхитил вступление в Чехословакию армии ФРГ всего на два часа – и многие этому верили!
Итак, я не пришел на митинг. Ничего героического в этом, конечно, не было – я ведь не пошел с протестом на Красную площадь. И все же я был доволен тем, что не поднял руку в одобрение пакости, устроенной советским руководством. Забегая вперед, скажу, что в 1981 году, когда в Польше было введено чрезвычайное положение и арестованы лидеры «Солидарности», меня вызвал секретарь парткома (на этот раз Шенаев) и сообщил, что институт поручает мне («как лучшему оратору») выступить на радио по этому поводу. Я отказался.
Не сомневаюсь, что и в этом случае, как и после 21 августа 1968 года, новые бумаги легли в мое досье на Лубянке.
После вторжения в Чехословакию советская интеллигенция испытала прилив оппозиционных, антирежимных чувств. Это было вызвано как тем, что многие после начала Пражской весны уже стали верить в возможность «самоочищения» советской системы, в то, что дух Праги дойдет и до Москвы, и вот все надежды лопнули – так и тем, что пришлось пережить и дополнительное унижение: скрепя сердце, молчаливо одобрить на митингах то, что было противно своим убеждениям. Мои коллеги говорили тогда, что режим Брежнева совершил огромную ошибку: во-первых, резко упадет международный престиж СССР, с нами не будут иметь никаких дел, во-вторых – это страшный удар по зарубежным коммунистам, и, в-третьих, поднимется ненависть к Москве в других странах Восточной Европы. Вывод был такой: Кремль продемонстрировал отсутствие у него чувства реальности и понимания исторической перспективы.
Сейчас, ретроспективно, можно констатировать, что интеллигенция ошибалась. Не оправдались ожидания международного остракизма СССР; Запад «проглотил» Прагу, так же как и двенадцатью годами ранее Будапешт. Уже через четыре года после интервенции Никсон приехал в Москву, развернулась «разрядка». Коммунистическому движению в Европе был, конечно, нанесен тяжелый удар, но, по большому счету, на положении Советской власти это не отразилось: в самом деле, разве она могла пострадать от того, что итальянские и французские коммунисты критиковали ее действия и число поданных за эти партии голосов на выборах уменьшилось? В общем балансе мировых сил это было не так уж важно. Что же касается Восточной Европы, то рост неприязни к Советскому Союзу компенсировался тем, что фрондерствующая интеллигенция в Польше и Венгрии поняла, что в случае ее перехода к активным действиям по примеру Дубчека и его команды Москва ответит беспощадной силовой акцией. «Солидарность» смогла появиться не ранее чем через десять лет.
И все же, глядя на те события с учетом того, что мы знаем сегодня, можно сказать: вторжение в Чехословакию было ошибкой кремлевского режима, сыграло свою роль в подготовке падения Советской власти. Ведь те внешние факторы, негативное влияние которых на судьбу системы, вопреки надеждам нашей интеллигенции, оказалось несущественным, все равно не сыграли значительной роли в процессе крушения этой системы двадцатью годами позже. Система рухнула под давлением, шедшим изнутри и особенно сверху. К этому я еще вернусь, пока скажу лишь, что, по моему убеждению, роковую роль здесь, в конце 80-х годов, сыграла позиция верхушки советской интеллигенции, ее элиты, влияние которой на Горбачева и его сторонников неуклонно росло и проявилось в движении за гласность и демократизацию. А вот на эти настроения советской интеллектуальной элиты немалое влияние оказала и интервенция в Чехословакии; в 1968 году брежневский режим окончательно показал себя во всей красе, предстал перед обществом в виде мрачного монстра, готового душить все ростки свободы, «тащить и не пущать». И всем, условно говоря, прогрессивно настроенным людям этот облик власти был отвратителен, хотелось от него избавиться, трансформировать его во что-то хотя бы мало-мальски приличное, цивилизованное, даже если при этом еще не было и мысли о том, чтобы покончить с социалистической системой вообще. И когда взгляды этих сторонников демократизации режима, «прогрессистов» стали серьезно влиять на Горбачева, Яковлева и других реформаторов – стал возможен процесс, приведший, вопреки намерениям его инициаторов, к падению всей, казалось бы, несокрушимой, конструкции. В этом смысле Прага 1968 года стала еще одним шагом на пути крушения советской системы.