355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Мирский » Жизнь в трех эпохах » Текст книги (страница 5)
Жизнь в трех эпохах
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:23

Текст книги "Жизнь в трех эпохах"


Автор книги: Георгий Мирский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

«Гитлер и Сталин – два обличья одного зла»

Я веду свой грузовичок по улицам Москвы, направляясь на Рязанское шоссе. Транспорта на улицах мало, ездить легко. Обычно я перевожу в кузове разного рода арматуру, стройматериалы с главной хозяйственной базы Мосэнерго на склады районов «Теплосети», но сегодня мне поручено везти груз кирпича на строящуюся дачу нашего директора где-то в районе Томилино или Малаховки. Со мной в кабине сидит агент по снабжению, в кузове – грузчик. Уже вечер, я нервничаю, ведь сегодня мой день рождения, круглая дата: мне исполняется двадцать лет. Я знаю, что дома меня ждут мать, две тетки и дядя. Впервые за несколько лет я отмечаю день рождения, благо что теперь мы можем это себе позволить: уже год, как кончилась война, с продуктами стало лучше, я уже сыт каждый день. Улучшение произошло постепенно, так и не наступил тот великий день, о котором я мечтал всю войну (когда сразу можно будет купить и съесть целую буханку хлеба). Наряду с карточной системой, еще сохранявшейся некоторое время, открылись коммерческие магазины, где можно покупать продукты за деньги. А деньги появились: я уже в состоянии помимо зарплаты иметь и «левый» заработок, перевозя иногда картофель из области в город. Вот мать уже и смогла устроить скромный праздник. Меня ждут дома, но я опаздываю: долго грузили кирпич на заводе, вперед меня все время протискивались к платформе с кирпичом другие, более искусные и наглые водители, в том числе немцы-военнопленные, шоферы-виртуозы, настоящие «асы». Только часов в семь мы выгрузили кирпич на даче директора, и я помчался обратно в Москву. У меня уже теперь не «газик-полуторка», а более мощный грузовик – трехтонный «ЗИС-5», и, проезжая через Люберцы, я вдавливаю педаль акселератора в пол, мотор ревет, скорость – аж 75 километров в час. Я приезжаю в гараж, ставлю машину, затем – на метро домой. Впервые в жизни я у себя дома пью спиртное: дядя принес бутылку настоящей водки. В последние месяцы войны, особенно на трудфронте, мне уже доводилось отведывать алкоголь, но это была либо водка-«тархун» (редкая гадость), либо чистый спирт, который я наловчился пить не разбавляя, держа в другой руке стакан с водой, чтобы сразу, молниеносным движением запить обжигающий горло спирт. Теперь мы пьем настоящую «черную головку», я закуриваю сигарету «Дукат»; в войну я с шестнадцати лет приучился курить махорку, так что с тех пор я запросто затягиваюсь даже крепкими сигарами. Махорку-самосад покупали на рынке у инвалидов, но мой напарник Потовин в целях экономии предпочитал подбирать окурки и ссыпать их в кисет; я однажды подсчитал, что, пока мы переходили Москворецкий мост, он ухитрился подобрать 52 окурка. А по карточкам отпускали так называемый филичевый табак «пониженного стандарта и облегченного ассортимента», производившийся не из листьев, а из стеблей табака. Те, у кого были деньги, покупали папиросы на черном рынке; около метро «Маяковская» всегда маячили мальчишки, выкрикивавшие: «Беломор» – рубль пара! «Казбек» – три рубля пара!» – папиросы продавались поштучно. Но я, конечно, не мог себе это позволить. Теперь, в 46-м году – другие времена Деньги есть, и впервые появились сигареты, о которых раньше никто и не слышал.

Мы сидим, закусываем водку селедкой с картошкой, блаженствуем, вспоминаем тяжкое военное время, а также прошлогоднее ликование, когда кончилась война. 9 мая – особенный, неповторимый, незабываемый день. Я с друзьями на Красной площади, – что там творилось, сколько народу, все поют и орут; появляются американские офицеры из военной миссии, их сразу окружают, подбрасывают в воздух, качают. Популярность американцев была потрясающей. Те девушки, которым посчастливилось подружиться с американскими офицерами, были предметом зависти для всех остальных. В нашем доме тоже жила одна красотка, сумевшая завести себе американского «бойфренда» – как же все на нее смотрели, когда она выходила из дома с сигаретой «Кэмел» или с диковинной, никогда ранее не виданной жвачкой. Бедные красавицы, подруги союзников – они и не подозревали, каким кратким будет их счастье! Уже в 46-м году, когда началась «холодная война», их всех до единой арестовали, и они пропали бесследно, сгинули в лагерях…

Мне тоже перепало кое-что от американской помощи, но в своеобразной форме; к нам в гараж «Теплосети» пришел по разнарядке грузовик «студебеккер», из числа тех сотен тысяч автомашин, которые США поставили нам во время войны по ленд-лизу. Отслужив свое на фронте, эти автомобили были затем распределены среди гражданских предприятий. И вот нашему гаражу достался этот 2,5-тонный красавец; конечно, на него посадили лучшего водителя, из демобилизованных фронтовиков. Летом 46-го года он ушел в отпуск, другие водители оказались кто в отпуске, кто в командировке, кто болел, – словом, на «студебеккер» посадили меня. Это был пик моей шоферской карьеры, мой звездный час; как же я был счастлив, пересев со своей «трехтонки» на мощную, изумительно легкую в управлении, оснащенную сервером руля американскую машину! Я пел от радости, мчась на ней по московским улицам. Правда, это длилось всего три недели…

Конечно, работа шофера отличалась от подземной каторги как небо от земли, и я благодарил судьбу. Но все же я не хотел оставаться в гараже на всю жизнь. Я вновь стал учиться, и частично за это решение я могу благодарить заведующего гаражом. Сразу же после того как я пришел с водительских курсов, заведующий решил отметить пятидесятилетие самого заслуженного нашего шофера и, узнав, что я кончил перед войной семь классов, поручил мне написать текст приказа. Прочтя его, он посмотрел на меня и сказал: «Зачем врешь? Семилетка так не пишет, десятилетка так пишет». Впервые в жизни что-то, вышедшее из-под моего пера, удостоилось похвалы, и я задумался о будущем. Я чувствовал, что во мне есть способности иного рода, чем те, какие требуются для того, чтобы крутить баранку. Я тогда же поступил в вечернюю школу рабочей молодежи, в восьмой класс. Днем я работал, по вечерам учился. Таким образом, к моему двадцатилетию я уже окончил восемь классов, но еще оставалось целых два года до поступления в институт. Два года – когда я уже и так потерял во время войны целых четыре! Нет, надо спешить, ускорить все это школьное образование. Уверенный после истории с медкомиссией, что мне любая авантюра сойдет с рук, и уже имевший опыт обмана государства, я решился еще на один подлог: сделал себе с помощью школьного друга фальшивую справку об окончании девятого класса и подал документы о приеме в другую школу рабочей молодежи в десятый класс.

Однако я понимал, что не так-то просто штудировать, скажем, математику в десятом классе, если ты не знаешь того, что проходили в девятом. И не только математику, но и физику с химией. Необходимо было самостоятельно за лето одолеть эти предметы. Даже если бы я сидел каждый вечер после работы до глубокой ночи, у меня бы не хватило времени. Нужно было еще хотя бы две-три недели, а где их взять? Отпуск я уже отгулял: после войны, естественно, отпуска уже опять разрешили, шоферу полагалось двенадцать дней, но, когда в гараже составляли график отпусков, мне, как самому юному и безответному, дали самое неудобное время – зиму, так что летом уже ничего не оставалось. Был, конечно, законный путь: учащиеся школ рабочей молодежи имели право на двухнедельный дополнительный отпуск, но дело в том, что заведующий гаражом не знал, что я учусь, я специально никому об этом не говорил, так как понимал, что если заведующий об этом узнает, он поймет, что я собираюсь в институт и рассчитывать на меня нечего, я уже – отрезанный ломоть, меня можно сажать на самую плохую, разбитую машину или вообще перевести в слесаря по ремонту автомобилей.

Я вспомнил свой акт самоистязания, когда надо было избежать перевода на казарменное положение, и решил повторить его. На этот раз я, вскипятив чайник воды, обварил себе не ногу, а руку, надев шерстяную варежку. Все сработало как и прежде: кожа сошла, я получил больничный лист и, сидя с обвязанной левой рукой, две недели подряд часов по семнадцать-восемнадцать в сутки штудировал учебники алгебры, геометрии, тригонометрии и физики за девятый класс. С сентября я уже учился в десятом классе, даже стал одним из двух лучших учеников по математике, а по литературе написал лучшее в классе выпускное сочинение (на тему пьесы «На дне» Горького). Я шел на золотую медаль, но не получилось, так как не успел предыдущим летом, занимаясь самостоятельно, добраться до химии. На экзамене по химии один из вопросов был на тему, абсолютно мне незнакомую; в целом мне натянули в аттестате четверку, но для золотой медали нужны были все пятерки, и я получил серебряную медаль.

Когда весной 47-го года я объявил заведующему гаражом, что с сентября уже уйду учиться в институт, его реакция была именно такой, какую я предвидел: я был тут же снят с машины и переведен на должность гаражного сторожа, а последние два месяца, перед тем как уйти, работал агентом по снабжению.

И вот – все! Прощай, «Теплосеть», пять лет моей жизни. Конец рабочей карьеры. Много ли эти годы мне дали? Очень много, без них я был бы другим человеком. Прежде всего, узнал реальную жизнь, в отличие от школьной и книжной. В «Теплосети» и на дровяном трудфронте узнал человеческую натуру – к сожалению, преимущественно в ее худшем проявлении, хотя и не только.

Трудовая жизнь излечила меня, по крайней мере, от двух мифов. Первый из них – это миф о самой справедливой и передовой в мире Советской власти. Все, что я узнал, о чем услышал, позволило мне увидеть Советскую власть такой, какой она в действительности была – бесчеловечная полицейско-бюрократическая система, насквозь лживая и лицемерная, дважды эксплуататорская – и в смысле материальном, и в духовном: эксплуатирующая естественную тягу людей к справедливости, паразитирующая на возвышенных идеалах и спекулирующая ими. После того как я был рабочим в течение пяти с лишним лет, я уже не мог верить ни единому слову, исходящему от этой власти, у меня не осталось к ней ни малейших симпатий.

Второй миф – это извечный российский интеллигентский миф о трудовом народе. У меня он сформировался в основном из книг, я в детстве и юности прочел всю русскую классическую литературу. Именно из книг, а не от родителей, я рос не в семье интеллигентов, и мне никто ничего не внушал. Как и большинство образованных и начитанных российских детей и до, и после революции, я верил, что «простой народ», люди труда чем-то лучше нас, именно в них есть настоящая доброта, честность, отзывчивость, словом – все добродетели. К тому же я ведь воспитывался в советской школе, где внушали, что рабочий класс по праву должен быть во главе общества, он самый передовой и сознательный, рабочие – хозяева земли. Познакомившись с советским трудовым народом, я увидел – наряду, конечно, и со многими чертами, достойными уважения, – столько злобного и агрессивного невежества, хамства, зависти, склочности и сварливости, склонности к пьянству, халтуре, недобросовестности и неаккуратности в работе, что от всякой идеализации «простого человека» не осталось и следа. Я понимал, что это – не их вина, такими их сделала жизнь, вся российская история, но от этого не легче. Все это не означает, что я стал идеализировать образованную прослойку общества, интеллигенцию, но на этот счет у меня никаких иллюзий и не было, а были они только в отношении людей физического труда. Столкнувшись с такими людьми в реальной жизни, я многое вынужден был переосмыслить, все традиционное российское интеллигентское «народолюбие», неизвестно какими ветрами в мою душу занесенное, исчезло навсегда. Соответственно я стал иначе смотреть и на нашу новейшую историю.

Если прежде я, как и все мои сверстники – по крайней мере думающая их часть, – не сомневался в том, что, привелись мне жить в прежние времена, я был бы в рядах революционеров, коммунаров, красных комиссаров, готов был убивать царей, королей, буржуев, то уже к двадцати годам мое мировоззрение изменилось. Я начинал – только еще начинал – сознавать, что вся эта хваленая российская интеллигентская установка на борьбу за «народное счастье» в конечном счете привела, и не могла не привести, к деспотизму и рабству. Поэтому иначе я стал относиться и к существующему режиму, и даже к самому вождю.

Будучи «кабинетным стратегом», обожая военную историю и скрупулезно следя за ходом военных действий во время войны, я стремился получить дополнительные источники информации о том, что происходит на фронте. В Москве к концу войны стали продавать газету «Вольна Польска», орган Союза польских патриотов, т. е. организации просоветских поляков, воевавших на нашей стороне. Я не знал польского языка, но решил выучить его, достал словарь и хрестоматию и вскоре уже был в состоянии с грехом пополам разбирать то, что писалось в польской газете. Никакой существенной информации о ходе войны я, к сожалению, не получил, но читать научился. И вот уже после войны мне попался номер газеты «Вольна Польска» со статьей об Армии Крайовой – повстанческой организации, которая вела борьбу сначала с германскими оккупантами, а затем и с Красной Армией. Автор статьи с возмущением цитировал как пример того, до какой низости дошла Армия Крайова, этот «заплеванный карлик реакции», ее «кощунственный» лозунг «Гитлер и Сталин – два обличья одного зла». Как только я прочел эти слова, меня словно током ударило. Вот она – правда! Вот суть дела. Один диктатор стоит другого; идеи и знамена – разные, а сущность одна.

Я еще не знал тогда термина «тоталитаризм», ничего не слышал о высказывании Гитлера: «Из социал-демократа никогда не получится хороший нацист, а из коммуниста – получится». Лишь десятилетия спустя я понял, что и в самом деле не так важно, какого цвета знамя – красное, как у Ленина, Сталина и Мао, коричневое, как у Гитлера, зеленое, как у Хомейни; важно, что под знамена идеологии, признающей только себя единственно правильной, уничтожающей всех инакомыслящих, становится определенный человеческий тип – человек, верящий в непогрешимость вождя и его единственно правильного учения, нетерпимый ко всем проявлениям свободомыслия, презирающий свободу и демократию, обожающий насильственно насаждаемый порядок, единодушие, чинопочитание, конформизм, мечтающий о «сильной руке» (а заодно и о том, чтобы самому стать «сильной рукой»). Такой человек действительно может легко сменить цвет знамени, из коммуниста стать фашистом, ведь дело не в лозунгах как таковых, а в том, чтобы найти родственные души, исповедующие ту же систему ценностей, то же отвращение к плюрализму, идейному многоцветию, демократическим началам. Поэтому много десятилетий спустя меня вовсе не удивило появление на нашей земле «красно-коричневых». Какая разница – поклоняешься ли ты пролетариату, этому «классу-гегемону», или же «избранной расе»? Главное – чтобы был кумир, который знает, куда вести, и чтобы можно было за ним маршировать в стройных рядах единомышленников, на чьей стороне – сила, будущее.

Все эти мысли, конечно, в сороковых годах у меня еще не сформировались, но что-то я уже понял. Я вступал на путь советского высшего образования, – путь, который неуклонно должен был привести меня к служению – в той или иной форме – чуждому для меня режиму. Не встань я тогда на этот путь, я бы остался работать на грузовике. Но я ощущал в себе иные способности, я повиновался чему-то, что было во мне заложено. Выхода не было: мне предстояло начать двойную жизнь.

Комсомольский вожак

Я сижу за столом президиума на районной конференции ВЛКСМ в клубе имени Русакова. Красная скатерть, графин с водой. Рядом со мной – председательствующий на конференции первый секретарь райкома комсомола, перед ним отпечатанная на машинке бумажка-шпаргалка. Скосив глаза, заглядываю в нее, читаю: «Товарищи, конференцию ВЛКСМ Сокольнического района предлагаю считать открытой. (Пауза для аплодисментов.) Предлагаю избрать в почетный президиум Политбюро ЦК КПСС во главе с товарищем Сталиным. (Пауза для аплодисментов и оваций.)». И так далее. Все эти процедурные формальности спущены сверху, из горкома комсомола, – типовой документ, рассылаемый по всем районным конференциям. Председательствующий читает, не отрываясь от бумажки, и в самом деле точно в нужных местах раздаются аплодисменты и овации. Все делегаты «туго знают» свое дело. Система не дает осечек.

Я сижу в президиуме, так как я – секретарь комитета комсомола Московского Института востоковедения. Учусь на третьем курсе.

Почему я попал именно в этот институт? Сначала я хотел поступить либо на истфак МГУ, либо в открывшийся тремя годами раньше МГИМО (Институт международных отношений), но там конкурс был так велик, что «серебряных» медалистов не брали, только «золотых». Дело в том, что 47-й год был, как и 46-й, годом великой демобилизации из Вооруженных сил, и фронтовики шли в институты косяком, их брали вне конкурса, и остающихся мест хватало только для «золотых» медалистов. А об Институте востоковедения я узнал случайно, от подруги моего товарища из школы рабочей молодежи, она училась там на иранском отделении. Она же посоветовала мне выбрать арабское отделение, исходя из того, что после окончания института легче будет найти место в посольстве или каком-либо другом нашем представительстве за рубежом – ведь арабских стран много. Я последовал ее совету. После нескольких лет труда на тяжелом и грязном производстве – что могло быть заманчивей, чем перспектива работы за границей, далеко-далеко от осточертевшей советской действительности, от всей этой атмосферы грубости, бестолковщины, бесхозяйственности, воровства… И вот я изучаю арабский язык, один из самых трудных в мире, но мне он нравится, несмотря на труднопроизносимые гортанные звуки. Вскоре начинается и комсомольская карьера (в комсомол я был принят еще в «Теплосети», в последний год моей работы в гараже). На первом курсе я был рядовым агитатором, т. е. ходил по домам жителей Сокольнического района, разъясняя им необходимость явиться как один на очередные выборы в Верховный или какой-либо иной совет. В то же время я писал в стенгазету арабского отделения фельетоны и разные юмористические заметки, за что меня, как «пишущего человека», на следующий год сделали редактором стенгазеты, а заодно и избрали в комсомольское бюро отделения в качестве ответственного за печать. Вскоре я уже был заместителем секретаря бюро по оргработе, а ровно через год меня выбрали в комитет комсомола института. Я стал заместителем секретаря по оргработе, затем секретарь ушел в академический отпуск – и вот я становлюсь руководителем комсомольской организации всего Института востоковедения. Мне двадцать три года.

Чем объяснить такое стремительное восхождение по линии общественной работы? Отнюдь не каким-то идейным рвением; просто-напросто среди членов бюро, а затем и комитета комсомола я оказался, по общему признанию, наиболее дисциплинированным и пунктуальным. Видимо, сказалась моя немецкая кровь. Я не отлынивал от поручений, не халтурил и не «сачковал», как тогда выражались. Но я бы покривил душой, если бы не признал, что было и другое – честолюбие, тщеславие, желание самоутвердиться. Ведь за моими плечами были пять трудовых лет, в течение которых я всегда был самым младшим, самым последним, самым неквалифицированным и неумелым. У меня выработался комплекс неполноценности. В институте я был самым молодым из ребят нашей учебной группы, единственным, кто не был в армии, и на меня невольно смотрели несколько свысока, хотя я и успевал в учебе лучше других. И вот я становлюсь «начальником», отдаю распоряжения, председательствую на собраниях и даю людям слово, раздаю всем секретарям бюро отделений планы работы и требую их выполнения, устраиваю выволочки нерадивым комсомольцам, даже выношу выговоры и угрожаю исключением из комсомола; более того – став секретарем институтского комитета комсомола, я получаю право не ходить на занятия и не хожу, за исключением уроков арабского. Даже в отношении преподавателей ко мне что-то неуловимо меняется – ведь на меня уже распространяется какая-то, пусть малая, частица «власти». Я произношу речи на собраниях, впервые ощущаю в себе нечто вроде ораторского дара. Я утверждаю себя – юноша из бедной семьи, столько переживший и наголодавшийся, которого столько гоняли и шпыняли, а вот теперь у меня – власть и авторитет. Меня слушают, ко мне обращаются за советом. Помню, однажды Евгений Примаков, будущий премьер-министр России, учившийся со мной на одном отделении, но на курс младше, говорит мне: «Ты для меня самый большой авторитет в институте; прошу тебя, рассуди мой спор с Павлом Демченко».

Моя деятельность в амплуа комсомольского вожака была абсолютной и невосполнимой потерей времени. Десятки заседаний, собраний, совещаний, сотни часов, потраченных на составление планов работы и проверку их исполнения, руководство агитколлективом в период избирательных кампаний, обсуждение персональных дел – все это было время, убитое наповал. Сколько интересного и полезного для себя я мог бы сделать, если бы не погряз в этой никчемной трясине общественной работы! Самой противной частью ее были персональные дела – ведь по персональным вопросам комсомольцы обращались только к секретарю, а не к другим членам комитета. Например, приходит девушка и заявляет, что такой-то студент уговорил ее вступить с ним в близкие отношения, обещал жениться, а потом увильнул. Я, разумеется, отказывался даже рассматривать такую жалобу. Хуже было, если она заявляла, что сделала от него аборт (в то время аборты были запрещены). Я должен был потребовать доказательства, что это он заставил ее пойти на такое преступление. Разумеется, на этом все и заканчивалось. Но вот, помню, было и кое-что посерьезнее: студентка приходит с заявлением на свою близкую подругу, с которой она еще в школе училась и в институте четыре года в одной группе, и говорит, что та сделала аборт от их однокурсника (потом, конечно, оказалось, что они просто «не поделили» этого парня). Я вынужден спросить: «А вы имеете доказательства?» Она отвечает: «Можно экспертизу сделать». Я велю ей выйти, и она уже у дверей говорит: «Значит, комитет комсомола отказывается этим заниматься? Ну что ж, пойдем выше».

Но иногда приходилось и заводить персональное дело, разбирать его на комитете. Самым громким и нашумевшим было «дело Степанова». Началось с того, что был скандал в советской верхушке – один высокопоставленный «руководящий товарищ» был обвинен в организации настоящего притона, устройстве оргий, в этом оказалась замешана и одна известная киноактриса. Тут же по всем учреждениям была развернута кампания по борьбе с аморальными явлениями, и в нашем институте тоже надо было найти козла отпущения; по счастью, в этот момент я не был секретарем комитета комсомола.

Прицепились к Мише Степанову, отличному студенту китайского отделения, бывшему разведчику, обвинили его в двоеженстве, хотя формально этого не было, он просто, будучи женатым, завел роман со студенткой нашего же института. Что тут было! Передовая статья в институтской стенгазете под громадным заголовком «Маска сброшена!», комсомольские собрания на всех отделениях… Омерзительнее всего вели себя сокурсники Степанова; так, одна студентка заявила, что в летнем лагере он ходил в каких-то «вызывающих плавках», один из его товарищей, бывавших у него дома, сообщил, что он видел у него книги Ницше, еще один сказал, что он видел фотографию Степанова в эсэсовской форме (это была правда: застрелив нескольких эсэсовцев, разведчики по глупости шутки ради сняли с них форму, переоделись и сфотографировались; это тоже был криминал). Парня затравили, исключили из комсомола и из института.

Я не выступал по «делу Степанова», не проронил ни слова, но голосовал как все; правда, ходил с небольшой делегацией к директору с просьбой, если возможно, хотя бы оставить его в институте. Бесполезно. Чувствовал я себя отвратительно: вот она, двойная жизнь. Я стал частичкой, пусть крошечной, той самой системы, которая была для меня чуждой и отталкивающей. И я был для нее чужим, несмотря на мою комсомольскую карьеру; это было заметно. Шила в мешке не утаишь, и мои не вполне ортодоксальные политические взгляды довольно скоро стали очевидны в нашей учебной группе. Я слушал Би-би-си и иногда нет-нет да выбалтывал какую-нибудь информацию, все это замечали. На занятиях по марксизму я иногда упоминал на семинарах по истории Октябрьской революции какие-то фамилии, которых не было в единственной книге, служившей первоисточником, – «Кратком курсе истории ВКП(б)», или говорил о потерях наших войск во время войны. Но самым заметным событием в этом плане была история с маршалом Тито. После 48-го года он был нашим заклятым врагом. Как-то, во время перекура на лестничной клетке, я сказал, что, хотя он сейчас наш враг и предатель, я не могу поверить, что уже во время войны, будучи командующим партизанской армией в Югославии, Тито на самом деле был немецким шпионом; психологически это трудно себе представить. Меня слышало только несколько моих сокурсников, но уже через несколько дней мне по секрету сообщили, что секретарь партбюро института Романов, заведующий кафедрой основ марксизма-ленинизма, сказал: «Ничего себе у нас секретарь комитета комсомола – говорит, что Тито – хороший человек!» Как мне стало известно спустя многие десятилетия, именно этот донос был одним из первых документов, легших в основу моего досье в КГБ, из-за которого меня не пускали за границу.

Кстати о Романове. Однажды, входя утром в институт, мы – студенты – стали свидетелями удивительного зрелища: секретарь партбюро, взобравшись на лестницу-стремянку, собственноручно снимает и сбрасывает вниз висевший в вестибюле на стене портрет одного из членов Политбюро Вознесенского, а затем, спустившись, еще и топчет его ногами. Оказывается, рано утром было сообщение о том, что Вознесенский арестован как враг народа; позже его расстреляли. Я сразу вспомнил мой школьный класс и возглас: «Ребя, ежика-то нету!» – когда со стены классной комнаты вдруг исчез портрет Ежова.

Вспомню и еще о «Кратком курсе». Многие главы этой книги, написанной лично Сталиным, нужно было знать почти наизусть. И мы устраивали ради забавы шуточные конкурсы «на знание первоисточников». Так, задавался вопрос: через что перескочила Роза Люксембург и что у нее при этом выпало? Правильный ответ (буквальная цитата из «Краткого курса») был такой: «Роза Люксембург перескочила через буржуазно-демократический этап революции, и при этом у нее выпал аграрный вопрос». Или еще: кто были враги партии после XVI съезда, помимо правых уклонистов? Ответ: право-левацкие уроды типа Шацкина и Ломинадзе.

Шутки шутками, но на самом деле время было лютое: шла «холодная война», враждебность по отношению к Западу росла, обострялась «идеологическая борьба», и в воздухе явственно чем-то пахло – чем-то зловещим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю