355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Шенгели » Собрание стихотворений » Текст книги (страница 2)
Собрание стихотворений
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:35

Текст книги "Собрание стихотворений"


Автор книги: Георгий Шенгели


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

«Лес темной дремой лег в отеках гор…»
 
Лес темной дремой лег в отеках гор,
В ветвях сгущая терпкий запах дуба.
С прогалины гляжу, как надо мною
Гигантским глобусом встает гора.
А подо мной размытые долины
В извилинах, как обнаженный мозг,
И бронзовые костяки земли
Вплавляются в индиговое море.
Втыкая палку в подвижную осыпь,
Взбираюсь по уклону. Рвется сердце,
И мускулы усталых ног немеют,
И сотрясается, клокоча, грудь.
Вот весь внизу простерся полуостров.
Синеет белая волна Азова,
И серым паром за тончайшей Стрелкой
Курится и колеблется Сиваш.
А впереди прибоем крутолобым
Застыли каменистые хребты,
Всё выше, всё синее, встали, взмыли, –
Прилив гранита, возметенный солнцем,
А солнце, истекая кровью чермной,
Нещадные удары за ударом
Стремит в меня, в утесы, в море, в небо,
А я уже воздвигся на вершине,
Охваченный сияющим простором, –
И только малые подошвы ног
Меня еще с землей соединяют.
И странный гул клубится в тишине:
Не шум лесной, не мерный посвист ветра, –
Как бы земля в пространстве громыхает,
Гигантским в небе проносясь ядром,
Иль это Бог в престольной мастерской
Небесных сфер маховики вращает.
И руки простираются крестом,
И на руках как бы стигматы зреют,
И как орган плывет медовым гудом
Всколебленная вера и любовь…
И я повелеваю Карадагу
Подвинуться и ввергнуться в волну.
 

1918

«Встало утро сухо-золотое…»
 
Встало утро сухо-золотое.
Дальние леса заголубели.
На буланом склоне Карадага
Белой тучкой заклубились козы.
А всю ночь мне виделись могилы,
Кипарисы в зелени медяной,
Кровь заката, грузное надгробье,
И мое лицо на барельефе.
А потом привиделось венчанье.
В церкви пол был зеркалом проложен,
И моей невесты отраженье
Яхонтами алыми пылало.
А когда нам свечи засветили
И венцы над головами вздели, –
Почернели яхонты, погасли,
Обагрились высохшею кровью.
Я проснулся долго до рассвета,
Холодел в блуждающей тревоге,
А потом открыл святую книгу,
Вышло Откровенье Иоанна.
Тут и встало золотое утро,
И леса вновь родились в долинах,
И на росном склоне Карадага
Белым облачком повисли козы.
Я и взял мой посох кизиловый,
Винограду, яблоков и вышел,
Откровенье защитив от ветра
Грубым камнем с берега морского.
 

1918

ЭККЛЕЗИАСТ
 
Закат отбагровел над серой грудой гор,
Но темным пурпуром еще пылают ткани,
И цепенеет кедр, тоскуя о Ливане,
В заемном пламени свой вычертя узор.
И, черноугольный вперяя в стену взор,
Великолепный царь, к вискам прижавши длани,
Вновь вержет на весы движенья, споры, брани
И сдавленно хулит свой с Богом договор.
Раздавлен мудростью, всеведеньем проклятым,
Он, в жертву отданный плодам и ароматам,
Где тление и смерть свой взбороздили след, –
Свой дух сжигает он и горькой дышит гарью.
– Тростник! Светильники! – и нежной киноварью
Чертит на хартии: Всё суета сует.
 

1918 (?)

СПИНОЗА
 
Они рассеяны. И тихий Амстердам
Доброжелательно отвел им два квартала,
И желтая вода отточного канала
В себе удвоила их небогатый храм.
Растя презрение к неверным племенам
И в сердце бередя невынутое жало,
Их боль извечная им руки спеленала
И быть едиными им повелела там.
А нежный их мудрец не почитает Тору,
С эпикурейцами он предается спору
И в час, когда горят светильники суббот,
Он, наклонясь к столу, шлифует чечевицы
Иль мыслит о судьбе и далее ведет
Трактата грешного безумные страницы.
 

1918 (?)

«Окном охвачены лиловые хребты…»
 
Окном охвачены лиловые хребты,
Нить сизых облаков и пламень Антареса.
Стихи написаны. И вот приходишь ты:
Шум моря в голосе и в платье запах леса.
Целую ясный лоб. О чем нам говорить?
Стихи написаны, – они тебе не любы.
А чем, а чем иным могу я покорить
Твои холодные сейчас и злые губы?
К нам понадвинулась иная череда:
Томленья чуждые тебя томят без меры.
Ты не со мною вся, и ты уйдешь туда,
Где лермонтовские скучают офицеры.
Они стремили гнев и ярость по Двине,
Пожары вихрили вдоль берегов Кубани,
Они так нехотя расскажут о войне,
И русском знамени и о почетной ране.
Ты любишь им внимать. И покоряюсь я.
Бороться с доблестью я не имею силы:
Что сделает перо противу лезвия,
Противу пламени спокойные чернилы?
 

1918

«Трагические эхо Эльсинора!..»
 
Трагические эхо Эльсинора!
И до меня домчался ваш раскат.
Бессонница. И слышу, как звучат
Преступные шаги вдоль коридора.
И слышу заглушенный лязг запора:
Там в ухо спящему вливают яд!
Вскочить! Бежать! Но мускулы молчат.
И в сердце боль тупеет слишком скоро.
Я не боец. Я мерзостно умен.
Не по руке мне хищный эспадрон,
Не по груди мне смелая кираса.
Но упивайтесь кровью поскорей:
Уже гремят у брошенных дверей
Железные ботфорты Фортинбраса.
 

1918

«Плитный двор пылает в летнем полдне…»
 
Плитный двор пылает в летнем полдне.
Жалюзи прищурились дремотно.
Низенькое устье коридора
Обнимает ясною прохладой.
Прохожу по чистым половицам,
Открываю медленные двери, –
И в задумчивый уют гостиной
Незаметно поникает сердце.
Раковины на стеклянной горке;
На воде аквария скорлупка, –
Судно; на стене в овальной раме
Ястребиный профиль Альфиери.
И хозяйка в кружевной наколке,
В бирюзовых кольцах и браслетах
Старчески-неспешно повествует
О далеком, о родном Палермо.
А в руках приметна табакерка,
Где эмаль легко отпечатлела
Гиацинт кудрей, и рот двулукий,
И прикрытых глаз глубокий оникс.
Всё в минувшем… Лишь глаза всё те же.
Да – браслет и кольца голубеют,
Свежей бирюзой напоминая
Родины немеркнущее небо.
 

1918

КРЕПОСТЬ ФАНАГОРИЯ
 
Из мягких рвов туманом возникая,
Поднялся вечер млечно-голубой.
Прибой примолк, и в ясной тишине
Отчетлив выкрик запоздалой чайки.
Округлым выступом старинный вал
Надвинулся на впалую долину,
Некошеной отросшею травою
Играя с мимолетным ветерком.
Я расстилаю парусинный плащ, –
И так отрадно повалиться навзничь,
Руками распростертыми касаясь
Слегка овлажненной травы.
Суворовская спит Фанагория…
Ключ к отдаленным, к вольным океанам…
Последние оржавевшие пушки
Валяются у церкви в городке.
И только я сейчас припоминаю
Стремленья, что давно перегорели, –
И предо мною тихо возникает
Певец заброшенной Тамани.
И облака, что убежали к югу,
На миг слагаются в печальный профиль,
И млеет нежным отдаленным звоном
Коротенькое имя: Бэла…
 

1918

НАДПИСЬ НА ТОМИКЕ ПУШКИНА
 
Теперь навек он мой: вот этот старый, скромный
И как молитвенник переплетенный том.
С любовью тихою, с тревогой неуемной
К нему задумчивым склоняюсь я челом.
И первые листы: сияет лоб высокий,
И кудри буйствуют, – а утомленный взор
И слабым почерком начертанные строки
Неуловляемый бросают мне укор.
Томлюсь раскаяньем. Прости, что не умею
Весь мой тебе отдать пустой и шумный день.
Прости, что робок я и перейти не смею
Туда, где носится твоя святая тень.
 

1918

«Гляди: сияя свежей чесучей…»
 
Гляди: сияя свежей чесучей,
Стал на припеке старичок прелестный
И сводит лупой луч отвесный
На край сигары золотой.
Пойдем за ним. И видишь: домик тот,
Где к жалюзи акация прильнула:
Мой старичок там сорок лет живет
Вдали от городского гула.
Взгляни в окно: ряды массивных книг;
А на столе четыре фолианта,
И вот уж он к ним вдумчиво приник,
И так всегда – он изучает Канта.
Он изучает Канта сорок лет,
Два божества он в мире славит:
Закон добра, что нашим духом правит,
И звезд величественный свет.
Пусть жизнь идет. Зачем томиться страхом
Того, что нас за гробом ждет,
Когда возможно вознестись над прахом,
Как милый киммерийский звездочет?
 

1919

«Январским вечером, раскрывши том тяжелый…»
 
Январским вечером, раскрывши том тяжелый,
С дикарской радостью их созерцать я мог, –
Лесной геральдики суровые символы:
Кабанью голову, рогатину и рог.
И сыпал снег в окно, взвивался, сух и мелок,
И мнились чадные охотничьи пиры:
Глухая стукотня ореховых тарелок,
И в жарком пламени скворчащие дары.
Коптится окорок медвежий, туша козья
Темно румянится, янтарный жир течет;
А у ворот скрипят всё вновь и вновь полозья,
И победителей встречает старый мед.
Январским вечером меня тоска томила.
Леса литовские! Увижу ли я вас?
И – эхо слабое – в сенях борзая выла,
Старинной жалобой встречая волчий час.
 

1919

«…Никитские ворота»
 
…Никитские ворота.
Я вышел к ним, медлительный прохожий.
Ломило обмороженные ноги,
И до обеда было далеко.
И вижу вдруг: в февральскую лазурь
Возносится осеребренный купол,
И тонкая, как нитка, балюстрада
Овалом узким ограждает крест.
И понял я: мне уходить нельзя
И некуда уйти от этой церкви;
Я разгадаю здесь то, что томило,
Невыразимо нежило меня.
Здесь и забвенный разгадаю сон,
Что мальчиком я многократно видел:
Простые линии в лазури, церковь,
И радость, и предчувствие беды.
И я стоял. И солнце отклонилось.
Газетчик на углу ларек свой запер, –
А тайна непрестанно наплывала
И отлетала снова… А потом
Всё это рассказал я другу. Он же
В ответ: «А знаешь, в этой самой церкви
Венчался Пушкин». Тут лишь понял я,
Что значила тех линий простота,
И свет, и крест, и тихое томленье,
И радость, и предчувствие беды.
 

1919

«Худенькие пальцы нижут бисер…»
 
Худенькие пальцы нижут бисер, –
Голубой, серебряный, лимонный;
И на желтой замше возникают
Лилии, кораблик и турчанка.
Отвердел и веским стал мешочек,
Английская вдернута бечевка;
Загорелым табаком наполнить, –
И какой ласкающий подарок!
Но вручен он никому не будет:
Друга нет у старой институтки;
И в глазах, от напряженья красных,
Тихие слезинки набегают.
И кисет хоронится в шкатулку,
Где другие дремлют вышиванья,
Где отцовский орден и гравюра:
Кудри, плащ и тонкий росчерк: Байрон.
 

1919

«Ты помнишь день: замерзла ртуть…»
 
Ты помнишь день: замерзла ртуть; и солнце
Едва всплыло в карминном небосклоне,
Отяжелевшее; и снег звенел;
И плотный лед растрескался звездами;
И коршун, упредивши нашу пулю,
Свалился вдруг. Ты выхватил кинжал
И пальцем по клинку провел, и вскрикнул:
На сизой стали заалела кожа,
Отхваченная ледяным ожогом.
Не говори о холоде моем.
 

1919

«Сижу, окутан влажной простынею…»
 
Сижу, окутан влажной простынею.
Лицо покрыто пеной снеговою.
И тоненьким стальным сверчком стрекочет
Вдоль щек моих источенная бритва.
А за дверьми шумит базар старинный,
Неспешный ветер шевелит солому,
Алеют фески, точно перец красный,
И ослик с коробами спелой сливы
Поник, и тут же старичок-торговец
Ленивое веретено вращает.
Какая глушь! Какая старь! Который
Над нами век проносится? Ужели
В своем движении повторном время
Всё теми же путями пробегает?
И вдруг цирульник подает мне тазик,
Свинцовый тазик с выемчатым краем,
Точь-в-точь такой, как Дон-Кихот когда-то
Взял вместо шлема в площадной цирульне.
О нет! Себя не повторяет время.
Пусть всё как встарь, но сердце внове немо:
Носильщиком влачит сухое бремя,
Не обретя мечтательного шлема.
 

1919

«Вон парус виден. Ветер дует с юга…»
 
Вон парус виден. Ветер дует с юга.
И, значит, правда: к нам плывет
Высокогрудая турецкая фелюга
И золотой тяжелый хлеб везет.
И к пристани спешим, друг друга обгоняя:
Так сладко вскрыть мешок тугой,
Отборное зерно перебирая
Изголодавшейся рукой.
И опьяненные сказанья возникают
В Тавриде нищей – о стране,
Где злаки тучные блистают,
Где гроздья рдяный сок роняют,
Где апельсины отвисают,
Где оседает золото в руне.
Придет поэт. И снова Арго старый
Звон подвига в упругий стих вольет,
И правнук наш, одеян смутной чарой,
О нашем времени томительно вздохнет.
 

1919

«Полночь. Ветер…»
 
Полночь. Ветер. Лодка покачнулась,
Задержалась на валу прибоя;
Виноградною волной плеснуло
Прямо в парус, в полотно литое.
Узкий луч по волна простирая,
Там на взморье сторожит нас катер;
Ветер плещет в дуло митральезы.
Луч мы видим, слышим пенье ветра.
Проскользнули! Прямо руль! По ветру!
Ах как звонок бег наш полнокрылый!
Ах как пахнет сеном и свободой
Берег тот, куда наш путь направлен!
В море кинут островок песчаный.
Здесь ночуем, здесь мы солнце встретим.
И, спугнувши уток, мы выходим
На песок, уступчивый и теплый.
Спать… Не спим. Сидим и курим трубки,
И молчим, глядя на берег черный,
Где ревут паровики и в небе
Винной розой взвешен дым пожара.
 

1919

22 ЯНВ. 1793 Г
 
Мороз острел. Мучительно иззябли
Сведенные в каре гвардейцы; пар
От их дыханья на штыки и сабли
Сел инеем звездистым. Просочившись
Сквозь тучи, снегом взбухнувшие, встало
Слепое утро. В ледяном кольце
Штыков и сабель, синих губ и глаз
Слезящихся – два хобота дубовых
В графитное взносили небо нож, –
Косой пятипудовый сгусток блеска.
Французы ждали, стыли… Вдалеке,
Запряженное в черную карету,
Подъемы преодолевало время,
Скользя и падая. Вдруг крик: «Везут!»
Хлестнул по воздуху. И увидали
Французы, как король, без парика,
В ночном камзоле всходит по ступеням.
Сыпнули крупным градом барабаны,
Метнулись палачи, и эшафот,
Как бы кадильница, пурпурным жаром
Дохнул, – и в небо серый клуб взвился
От стывшей на морозе крови… Пушка
Немедля отозвалась топору.
Париж стонал, рычал. А королева,
Зовя дофина к похоронной мессе,
Уже его именовала: Сир.
 

1919

«В последний раз могиле поклонились…»
 
В последний раз могиле поклонились.
И батюшка свернул эпитрахиль,
Сказал любезность и конвертик принял,
И мы пошли через пустырь полынный.
Безводное лазуревое небо,
Пузырь луны и фольговое солнце
В осеннем ветре колыхались тихо,
И далеко, налево, журавли
Волнообразным клином трепетали…
Да, друг! Нам больше двадцати пяти.
 

1919

НИЩИЙ
 
Картуз отрепанный надвинувши в упор,
По ветру шелестя одеждой длиннополой,
Не отгоняя мух, обсевших череп голый,
Вступает медленно он в незнакомый двор.
«Евреи здесь живут?» Скользит усталый взор
По окнам вымытым, по зелени веселой,
И в старческой руке колодкою тяжелой
Монеты медные, – и шепчут мне укор.
«Нет, здесь евреев нет». Но говорю другое:
«Один лишь я – еврей». Смущенною рукой
Монету достаю, и он уходит вновь,
Моею робостью неведомо обманут.
Пускай обманами колышется любовь, –
Все скорби в глубь ее невозвратимо канут.
 

1919

1920-е годы

КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС
 
Норд-ост ревет и бьет о дом пустой.
Слепая тьма ведет меня в трущобы,
Где каменные обмерзают гробы.
Но – поворот, и вот над чернотой
Стеклянный куб, сияньем налитой,
Тень от штыка втыкается в сугробы,
И часовых полночные ознобы
Вдруг застывают в ледяное «стой!».
И пуговица путается туго
Под пальцами, и вырывает вьюга
Измятые мандаты, а латыш
Глядит в глаза и ничему не верит:
Он знает всё, чего и нет… Вдоль крыш
Лязг проводов верстою время мерит.
 

1920

СВОЯ НУЖДА
 
На фронте бред. В бригадах по сто сабель.
Мороз. Патронов мало. Фуража
И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа,
О пополнениях взывает кабель.
Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:
Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.
Шалеют доктора и сторожа,
И мертвецы – за штабелями штабель.
А фельдшера – лишь выйдет – у ворот
Уже три дня бабенка стережет,
И на лице – решимость, тупость, мука:
«Да ты ж пойми! По-доброму прошу!
Ведь мужа моего отбила, сука!
Сыпнячную продай, товарищ, вшу».
 

1920 (18.VIII.1933)

МАТЬ
 
Был август голубой. Была война.
Брюшняк и голод. Гаубицы глухо
За бухтой ухали. Клоками пуха
Шрапнельного вспухала тишина.
И в эти дни, безумные до дна,
Неверно, как отравленная муха,
По учрежденьям ползала старуха,
Дика, оборвана и голодна.
В ЧК, в ОНО, в Ревкоме, в Госиздате
Рвала у всех досадно и некстати
Внимание для бреда своего.
Иссохший мозг одной томился ношей:
«Сын умер мой… костюм на нем хороший…
Не разрешите ль откопать его?»
 

1920 (18.VIII.1933)

КОРОТКИЙ РАЗГОВОР
 
На улицах безводный полдень. Зной.
Дома ослепли и остекленели.
Лишь кое-где на мякнущей панели
Легли платаны тенью прорезной.
Безлюдье. Вдруг – бегут. Вдруг – залп сквозной
Ударил, взвизгнул. Звезды зазвенели
Окон разбитых… В сердце ль, по стене ли
Пополз дымок прокислой белизной.
И за углом – лежит вдоль тротуара
Расстрелянный. Сквозь медный тон загара
Овосковелость мертвая глядит.
Глаз вытаращил правый. Левый выбит.
И на груди афишку: «Я – бандит»
Лениво раскаленный ветер зыбит.
 

1920 (19.VIII.1933)

САМОСУД
 
Он ползает. Растоптанной губой
Он ловит жизнь по сапогам суровым.
И голос рваный выпадает ревом,
Захлебываясь кровью и мольбой.
А солнце золотит глаза коровам,
Жующим жвачку. Воздух – голубой.
А мужики – работают, и вой
Скользит по лицам их железнобровым.
Могила вырыта. Удар сплеча,
И конокрад слетает, вереща,
И снова заработали лопаты.
Перехватила глина взгляд и крик,
С травой сровнялась. Но бугор горбатый
Рывком последним выперло на миг.
 

1920 (20–21.VIII.1933)

ПРОВОКАТОР
 
На мальчугана римского похож,
Остряк, знаток вина, стихов, блондинок –
Он щеголял изяществом ботинок
И пряностью матросского «даешь!».
А белый террор полз на черный рынок,
Скупал измену; гибли ни за грош.
А он грозил: «Ну будет сукам нож,
Когда закончит Фрунзе поединок!»
Закончил Фрунзе. С дрожью по ночам
В подвалах контрразведки здесь и там
Запоротых откапывали грудой.
И в эти дни мелькнуло мне: узлы
Едва таща, он юркал за углы
С детенышем, с женою жидкогрудой.
 

1920 (1.IX.1933)

«ДУХ» И «МАТЕРИЯ»
 
Архиерей уперся: «Нет, пойду!
С крестом! На площадь! Прямо в омут вражий!»
Грозит погром. И партизаны стражей
Построились – предотвратить беду.
И многолетье рявкал дьякон ражий
И кликал клир. Толпа пошла в бреду,
И, тяжело мотаясь на ходу,
Хоругви золотою взмыли пряжей.
Но, глянув искоса, броневики
Вдруг растерзали небо на куски,
И в реве, визге, поросячьем гоне –
Как Медный Всадник, с поднятой рукой –
Скакал матрос на рыжем першероне,
Из маузера кроя вдоль Сумской.
 

1920 (4–5.IX.1933)

«Валяло круто. Темно-ржавый борт…»
 
Валяло круто. Темно-ржавый борт
Плечом ложился и вставал из хлябей.
Но отлило; без всяких астролябий
Могли прикинуть: за две мили порт.
Вдруг на волнах, как мяч, как панцирь крабий,
Встал полушар, огромен, черен, тверд,
И заплясал, идя на нас, как черт,
В мужских гортанях крик рождая бабий:
«Под ветром мина!» – резкий поворот,
Но цепок шторм. Нет хода. Смерть идет.
Застыли. Вдруг рука сама схватила
Винтовку. Треск – и бьет вулкан средь вод.
Казалось, их до дна разворотила
Душа освобожденная тротила.
 

1920

ИНТЕРВЕНТЫ
1
 
Из попугайной вырвавшись вольеры,
С картавой речью, с жадным блеском глаз,
Уставя клювы, перьями на нас
Со шляп разлатых машут берсальеры.
Вдоль хлестких бедер – стеки, револьверы;
В руках – решимость выполнить приказ
И придушить. И девок через час
Уже с бульваров тащат, – кавалеры!
Ну что ж! Мы постоим и поглядим:
Сабинянками начинался Рим,
А кончился… Друзья! без недоверья!
И к январю, средь визга и ругни,
Всем легионом драпали они, –
И думалось: гораздо ниже перья!
 
2
 
И эти здесь! Потомки Мильтиада!
Метр с небольшим, сюда включая штык.
Недаром им большущий «большевик»
Мерещится где надо и не надо.
И торговать же Мильтиад привык!
В любом подсумке два аптечных склада, –
Сплошь кокаин. Таких и бить – досада.
Ну и пришли «дванадесять язык»!
Но быстро гаснет выгодное лето;
Исчерпаны запасы «марафета»,
И близится январский Марафон.
Но бегать с ношей умным нет охоты,
Да и к чему? И каждый батальон
Успел свои продать нам пулеметы.
 

1920 (29.I.1937)

«Здесь пир чумной; здесь каша тьмы и блеска…»
 
Здесь пир чумной; здесь каша тьмы и блеска;
Смесь говоров; визг, хохот, плач и брань;
Мундир, голландка, френч, юбчонка, рвань,
Фуражка, шляпа, кепи, каска, феска.
А там – дворец вознес над морем резко
Своих колонн дорическую грань.
Что там сейчас? Военный суд? Железка?
Иль спекулянт жмет генералу длань?
Уставя желтых глаз камер-обскуры,
Толпу пронзает академик хмурый
И, в дрожи сев, чеканит: «Во дворец!»
И липнет некий чин к нему, как сводня, –
Бочком… О чем поговорят сегодня
Ландскнехт продажный и поэт-мертвец?
 

1920 (29.I.1937)

ДОМ
(Диптих)
1
 
Столетний дом. Его фанариот
В античном стиле выстроил когда-то.
Мавромихалис иль Маврокордато
Оттуда воскрешали свой народ.
Туда входил корсар эгейских вод
Попробовать на зубе вкус дуката, –
Чтоб через месяц Пера и Галата
Пашам пронзенным подводили счет.
Порою для него везли фелюги
Те зелья, что придуманы на юге,
Чтоб женщину пьянить избытком сил.
Порой там бал плыл на паркете скользком
И Воронцов, идя с хозяйкой в «польском»,
Взор уксусный на Пушкина цедил.
 
2
 
Теперь там агитпроп. Трещат машинки
Среди фанерных, сплошь в плакатах, стен;
В чаду махры – мохрами гобелен;
И заву – борщ приносят в грубой крынке.
Сошлись два мира в смертном поединке;
И слово правды, гаубицам взамен,
Слетает с легких радиоантенн,
Как радия бессмертные крупинки.
Носящий баки (Пушкину вослед)
Здесь, к символу камина, стал поэт
И думает, жуя ломоть ячменный,
Что стих его – планету оплеснул
И, подавляя голос папских булл,
Как брат грозы, стремится по вселенной!
 

1920 (1937)

«Когда свеча неспешно угасает…»
 
Когда свеча неспешно угасает,
Торопит мысль и подгоняет стих, –
Кладу перо, гляжу, как воск свисает,
И тихо жду, чтоб огонек затих.
И странная вдруг возникает радость:
Не досказать и утаить хитро
Всё то, о чем поет живая младость,
Чем зыблется послушное перо.
И вижу я, как смерть меня торопит.
Не выскажу, лукаво промолчу.
И пусть меня летейский мрак утопит,
Как топит ночь и стих мой, и свечу.
 

1920

«В звездный вечер помчались…»
 
В звездный вечер помчались,
В литые чернильные глыбы,
Дымным сребром
Опоясав борта
И дугу означая
Пенного бега.
Слева
Кошачья Венера сияла,
Справа
Вставал из волн
Орион, декабрем освеженный.
Кто, поглядев в небеса,
Или ветр послушав,
Иль брызги
Острой воды ощутив на ладони, –
Скажет:
Который
Век проплывает,
Какое
Несет нас в просторы судно,
Арго ль хищник,
Хирама ли мирный корабль,
Каравелла ль
Старца Колумба?..
Сладко
Слышать твой шепот, Вечность!
 

1920


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю