355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Вайнер » Искатель. 1976. Выпуск №2 » Текст книги (страница 5)
Искатель. 1976. Выпуск №2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:23

Текст книги "Искатель. 1976. Выпуск №2"


Автор книги: Георгий Вайнер


Соавторы: Аркадий Вайнер,Дмитрий Биленкин,Валерий Дунаев,В. Юферев,А. Юшко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

– Ну а закрепить в этот миг молекулу невозможно? Остановить, так сказать, мгновенье?..

– Не знаю, это очень сложный процесс. Может быть, и возможно, но это направление, сама идея бесперспективны в принципе. – Почему?

– Потому что мы заняты не просто синтезом, а созданием вещи чисто прикладной – лекарства, а для его получения необходима промышленность. И повторить на крупном производстве такую чистоту эксперимента невозможно. Я пришел к этому вы воду после пяти лет безуспешных поисков. И новая моя идея перечеркивала прежний принцип получения транквилизатора – я просто выбросил лодку, на которой должен был возить своих пассажиров с берега на берег.

– Ну а как – не вплавь же им добираться? – усмехнулся я.

– Нет. Я построил для них пароход. Или баржу. Или очень большую лодку. Во всяком случае, такую, что они смогли без помехи влезть в нее все. – И он показал рукой на железный ящик с патрубками, стоявший посреди комнаты на столе. – Над этой штукой я год ломал голову и год ее строил и отлаживал. Это реакторный шкаф с шестью камерами, и в каждой идет своя реакция в точно выверенных условиях – освещенность, температура, давление, катализаторы. Время течения реакций разное, поэтому они электронными часами запускаются в разное время с таким расчетом, чтобы закончились одновременно. Шесть полупродуктов выбрасываются в смесительную камеру, и автоматически включается смонтированный неодимовый лазер. – Лыжин показал на какой-то странный прибор, похожий на очень сложный аллоскоп. – Молекула метапроптизола не успевает перегруппироваться и фиксируется. Вот и все…

Он вздохнул тяжело, сел на стул и сразу постарел на много лет. В комнате стало очень тихо, было слышно лишь, как ветер завывает в щели у форточки.

– Владимир Константинович, подумайте, кто, кроме вас, имеет доступ к нему?

– Никто, – покачал Лыжин головой. – Со мной работает старший лаборант Александрова, но она очень хорошая девочка, да и ключей от сейфа у нее нет.

Лыжин встал, подошел к сейфу, отпер стальную дверцу и достал маленькую колбочку с притертой пробкой. В колбе пересыпался мельчайший порошок, похожий на питьевую соду.

– Это и есть метапроптизол? – спросил я.

– Да, – кивнул Лыжин и горько засмеялся: – Лекарство против страха.

Мы долго молчали, потом я сказал:

– Владимир Константинович, мне нужно составить акт о временном изъятии у вас этого препарата.

– Вы не имеете права, – как-то неуверенно, слабо ответил Лыжин. – А впрочем, делайте что хотите, ну вас всех к черту, вы мне все ужасно надоели. Устал я, устал, ужасно, чертовски устал, устал я от вас от всех…

– Не сердитесь, Владимир Константинович. И не волнуйтесь. Мне нужен препарат для экспертизы, через несколько дней он будет вам возвращен…

– Отстаньте вы все от меня! Не нужен мне он больше! Я вам – всем вам – отдал его навсегда! В лабораторном журнале все написано! Через год его можно будет сделать хоть тонну! А я хочу отдохнуть! Я устал, вы понимаете человеческий язык – устал, спать хочу! Идите, оставьте меня в покое!

– Владимир Константинович, я вас подвезу домой.

– Не надо, не надо, не надо. Я побуду до утра здесь, оставьте меня только в покое!

ГЛАВА 11

Пробуждение прервало полет, и земля стала приближаться стремительно, отчетливо затемнели на сверкающем насте нарезанные лыжами борозды, и оттого, что бесплотное тело, мгновенье назад еще свободно парившее, вдруг приобрело вес, ранимую, не защищенную от высоты и боли массу, мне стало страшно. Но приземлился я легко, лыжи быстро мчали меня по склону, шипящий шорох снега под полозьями становился все громче, превращаясь в частый прерывистый треск, неистовый, грохочущий.

Грузовик-мусорщик громоздил во дворе на свою плоскую спину помоечные баки – старый мотор его от усилий ревел с завываниями.

А несколько секунд назад еще была тишина, прозрачная голубизна снега я размытый горизонт, к которому я летел на горных лыжах, и полет этот был легок, бесконечен во времени, словно я летел не на лыжах, а на планере, и это нисколько меня не удивляло – что я не падаю, а свободно, по малейшей своей прихоти могу подняться еще выше и отодвинуть еще дальше горизонт, неясно отбитый зеленой бахромой леса, просвеченный необычно мягким синеватым солнцем. И в этом полете было блаженство, абсолютная свобода, полное отсутствие страха, пока не появился во сне лысый седоватый старик с коршунячьим вислым носом и сказал бесцветным голосом Панафидина:

– …полеты и падения во сне – символ ущербности желаний и подавления внутренних порывов…

И тогда земля рванулась стремительно навстречу, и зашуршал, зашумел, загрохотал ранее немой снег – мусорщик уже потащил лебедкой из помойки квадратные серые баки.

Но в вязкой сонной одури, пугающей неразберихе достоверных красочных ощущений сна и зыбкого разочарования яви я еще пытался сообразить: кто же этот старик и где довелось услышать эти слова? И не мог. Хотя знал, чувствовал, помнил – совсем недавно я видел его.

Хотелось накрыться одеялом, уснуть и снова увидеть расплывающийся горизонт, ощутить легкость полета, встретить старика – и все вспомнить. Но будильник над головой взорвался, как граната, и я проснулся окончательно.

И вспомнил старика. На старом полотне, в растрескавшейся раме, затененное, плохо различимое лицо. А зовут его Филипп Ауреол Парацельс.

Кукурузная лепешка солнца висела прямо над окном, и вся комната была залита мягким желтым светом, который в углах густел до голубизны, расслаивался дымными полосами, полными неподвижного блеска застывших в воздухе пылинок.

Еще лежа на постели, я оглядел свою комнату, беззастенчиво просвеченную насквозь утренним сентябрьским солнцем, и с сильным неудовольствием обнаружил, что во многом она похожа на комнату Позднякова. В моем жилье не было, да и не могло быть шикарной изысканности панафидинского дома и отсутствовал одухотворенный творческий хаос комнаты Лыжина, не было теплой уютности квартиры Рамазановой, похожей на тесное, мягкое, хорошо насиженное кресло. Даже плюшевые портьеры и салфетки на полированном столике у Пачкалиной и то показались мне сейчас вполне подходящими. Но ничего похожего у меня не было, а царили здесь, как у бедняги Позднякова, казарменная чистота и дурацкий, никому не нужный порядок. И от этого неожиданного ощущения схожести нашего неустроенного быта стал мне почему-то Поздняков и симпатичнее и ближе.

Вот только не пьет по утрам крепкий кофе Поздняков, а тянет наверняка свою горячую незакрашенную водичку, разбивая при этом длинными желтыми зубами куски сахара на аккуратные половинки и четвертушки, и думает сейчас неспешно и горестно о том, что отсутствие дисциплины и разгильдяйство, которое ему было всегда так противно в людях и на борьбу с которым он положил столько лет, неожиданно состроили с ним злую шутку, заманив в ловушку на стадионе и подговорив выпить бутылку пива из рук неизвестного, вполне симпатичного человека, наверняка не разгильдяя – он-то позаботился купить себе билеты на матч задолго вперед, и вот теперь надо сидеть одному в пустой, совсем чужой квартире, чисто и равнодушно вытертой и вымытой, и нет, кажется, на всем белом свете человека, который грудью встанет на его защиту и докажет, что Поздняков честный человек, не пьяница и не разгильдяй и все случившееся с ним – ужасное несчастье, за которое он уже достаточно претерпел, и нельзя же безвинному человеку нести всю жизнь сокрушительное бремя чужой вины и несмываемого позора…

Я допил кофе и залез в ящик письменного стола – в старом, истертом бумажнике, где я держу свои деньги, осталась всего одна десятка, новенькая, красно-хрусткая, очень красивая, но, к сожалению, совсем одна. А до зарплаты оставалось еще четыре дня, и я пожалел, что время только теоретически можно считать деньгами. Взглянул на часы и увидел, что и со временем у меня, впрочем, тоже не очень свободно.

На улице было прекрасно, час «пик» уже миновал, и я ехал в полупустом троллейбусе. Басовито урчали где-то под ногами моторы, на свободных перегонах троллейбус с завыванием разгонялся, и тогда в машине острее пахло разогретой резиной и пылью. Деревья на бульварах застыли недвижные, и какие-то люди на дорожках собирали граблями огромные шелестящие сугробы желто-красно-коричневых листьев. Хорошо было бы в такой ленивой дреме прокатиться в тихом пустом троллейбусе по всему бульварному кольцу, спуститься к реке и посидеть у холодной серой воды. Но водитель скрипнул дребезжащим репродуктором: «Следующая остановка – «Петровские ворота», хлопнула перед носом складная дверь, и я пошел неспешно в управление.

День у меня начинался вполне канцелярски – мне надо было написать массу всяких бумажек. Благословясь, я начал с запроса в Мосгорсуд, интересуясь, по какому делу проходил Рамазанов, кто были его соучастники и какова их судьба.

Потом сочинил бумагу в Управление исправительно-трудовых учреждений с просьбой сообщить мне, где отбывает Н. С. Обоимов назначенное ему наказание.

В конце написал постановление о проведении судебно-химической экспертизы, достал из сейфа колбочку с метапроптизолом и отправился на шестой этаж, в НТО к Халецкому. Старик мне обрадовался:

– Вас можно поздравить?

– Откуда вы взяли? Ваше утверждение о моем производстве в майоры оказалось несостоятельным.

– Тьфу! – Халецкий рассердился. – Я с вами о серьезном деле говорю, а вы, как всегда, пустомельничаете… Своими шуточками вы меня в конце концов убедите, что это для вас не такой уж пустяковый вопрос.

– Ничего себе пустяковый! У меня до получки десять рублей осталось…

– Пагубное заблуждение, будто с увеличением зарплаты дефицит уменьшается.

Мы с ним еще побалагурили немного, а потом я достал из кармана колбочку и поставил ее на стол с таким важным видом, будто это я придумал и синтезировал чудодейственный препарат.

– Узнаете? – спросил я невинно, словно Халецкий действительно мог припомнить в этом содовом порошке циклопическую молекулу тиазина-гиганта, которую он мне как-то демонстрировал за своим столом.

– Транквилизатор?.. – недоверчиво сказал-спросил Халецкий, и в голосе его было ужасное недоверие, потому что в те дни, что пробежали со времени нашей последней встречи, он не сидел со мной на семинаре в элегантно-пустоватом кабинете Панафидина; не копался в ящичках-бюро Патентной библиотеки, выискивая открытия удачливого профессора и его менее удачливых и даровитых коллег; не пил вместе с Благолеповым кофе перед прудиком на пустой осенней даче и не слышал его надтреснутого голоса – «всеговорятменьшечемзнают»; не плыл в облаках зеленовато-сизого дыма в комнате Лыжина с портретом лысого мрачного старика на стене; не мчался ночью через город в лабораторию, где на рабочем столе стоял металлический ящик с патрубками – большая лодка, на которой Лыжин перевозил через реку под на званием Неведомое человеческие горести, боли и страх. И само понятие транквилизатора, о котором я еще совсем недавно представления не имел, а Халецкий, объясняя мне, прибегал к портретным зарисовкам псов, было сейчас для нас отдельным звеном разорванной цепи, где Халецкий видел только начало и конец: замусоленную пробку с молекулярными следами и расфасованные в пластмассовые прозрачные боксы драже готового лекарства с врачебной прописью и назначениями; а мне сейчас была зрима сердцевина – химический продукт, в получение которого были вложены десятилетия учебы и поиска, надежды, отчаяние, любовь, предательство и счастье открытия. И все это было на дне химической колбочки с плотно притертой крышкой – немного белого порошка, похожего на питьевую соду.

– Да, Ной Маркович, это и есть тот гигант, который напрасно искали в справочниках. Он еще не описан. Думаю, правда, что никто не сделает этого лучше, чем знакомый вам профессор Панафидин… – Я не удержался и засмеялся, хотя Халецкий никак не мог понять причин моего веселья.

– А это его продукт?

– Нет, дорогой Ной Маркович, это не продукт панафидинской лаборатории – у него кишка тонка. Он слишком любит жизнь и уж наверняка уверен, что это взаимно. Я хочу, чтобы вы взвесили точно продукт, а потом произвели тщательную экспертизу на идентичность этого вещества с тем, что вы нашли в пробке.

– Только в обмен на самую подробную информацию обо всех этих делах.

– Обязательно, Ной Маркович, дорогой мой, но сейчас мне надо поспешить на работу к хозяину этого порошка. А перед этим еще необходимо просочиться к генералу, так что все рассказы на вечер. Только взвесьте, пожалуйста, эту штуку при мне…

Халецкий подошел к аналитическим весам.

– Ох, уж эта мне суета ваша невыносимая! – Он двигал рычажок, подбрасывал в чашку противовесов крошечные треугольные гирьки. – Грубо: двадцать один и шесть десятых грамма.

Но к Шарапову я не попал: секретарша Тамара сказала, что он принимает делегацию работников полицей-президиума Берлина. Люди педантичные и пунктуальные, и, пока они выяснят подробнейшим образом все профессионально интересующие их вопросы, пройдет часа два. Я не стал дожидаться и поехал в больницу – на работу к Лыжину. За это время он, наверное, успокоился, и теперь можно будет обстоятельно расспросить его о всяких пустяках, которые для меня были куда как серьезны.

Я миновал уже знакомую мне проходную больницы, обогнул лечебный корпус, прошел через хоздвор и по памяти нашел лабораторию. Днем она выглядела еще приземистее и неказистее, чем ночью. Когда-то в этом одноэтажном кирпичном лабазе был какой-нибудь больничный склад: стены от старости были багрово-черные, будто их припалило пожаром, перекошенные рамы маленьких запыленных окон, скрипучее деревянное крыльцо. В одном из окон надсадно лопотал вытяжной вентилятор – значит, кто-то в лаборатории есть.

Постучал в дверь и, не дождавшись ответа, вошел. Пронзительный, невыносимо острый запах – не то серы, не то йода – шибанул в нос. На столе в глубокой фарфоровой плошке дымилось что-то желто-серым туманом. Стоявшая ко мне спиной женщина натянула резиновые перчатки, схватила плошку и, отворачивая изо всех сил в сторону голову, бегом донесла ее до вытяжного шкафа, сунула свою зловонную ношу в его разинутое жерло, ловко, ухватисто захлопнула дверцу, сбросила на пол перчатки и повернулась ко мне.

– Сюда посторонним вход воспрещен, – сказала она сердито. – Вы что, читать не умеете?

– Только по слогам, – усмехнулся я. – Кроме того, я спросил разрешения.

– У кого это вы спрашивали? – Она все еще была рассержена и недовольна, и поперек лба к переносице у нее шел темный шрамчик копоти, похожий на прядку ее черно-смоляных волос, и в глазах стояли слезы от едучего желто-серого дыма – молодая, очень складная девица того самого вожделенного типа, который ценители с завистью и удовольствием называют «сахарной косточкой». По какой-то странной необъяснимой связи я вспомнил слова Пачкалиной и подумал, что вот у этой-то девицы как раз самая что ни на есть «яркая, броская внешность».

И яркая, броская внешность ее определенно была мне откуда-то знакома.

– Мне разрешил прийти сюда Владимир Константинович.

– А! Когда это было?

– Позавчера! А что?

– Лыжин заболел.

– Что с ним случилось?

– А вы по какому, собственно, вопросу к нему?

– У меня к нему много разных вопросов. Он дома сейчас? – спросил я, досадуя на свою глупость: надо было позвонить сначала, чем переться на Преображенку, ведь до его дома от управления пять минут.

– Нет, – сказала девушка, и в предчувствии беды у меня больно ворохнулось сердце, потому что в глазах у нее все стояли прозрачные озера слез, хотя едкий дым давно выветрился из лаборатории. – Он здесь лежит…

– В каком смысле – здесь? – переспросил я.

– В лечебном корпусе.

В лечебном корпусе…

Я все еще был не в силах охватить и понять ужас происходящего.

В их лечебном корпусе лечат от сумасшествия. Умопомешательства. Психических заболеваний. От эпилепсии, шизофрении, депрессий, нервных расстройств. От испуга. От страха…

Ах, Лыжин, Лыжин! Грустный мечтатель, перевозчик на волшебной лодке! Что же случилось с тобой? Устал? Или к тебе пришел Страх, который был больше твоей необычайной мечты? И сильнее твоей удивительной любви?

Закружилась голова, и ты упал со своей лодки в немую вязкую реку безумия? Или тебя столкнули с борта? Или не помогли удержаться?

А может быть, это я последним видел Лыжина, когда он еще барахтался на поверхности, судорожно протягивая руки к уходящему миру реальности? А я задавал ему протокольные вопросы, и каждый из этих вопросов ударял его, как веслом с уплывающей лодки, по рукам, по голове, и он захлебывался горькой водой бреда.

Но ведь я не желал ему зла – мне была нужна только правда, и он сам был заинтересован в этой правде. А перед кем я сейчас оправдываюсь? Перед Лыжиным? Или перед собой? Или перед всеми теми неизвестными мне людьми, которым Лыжин вез на своей лодке чудесное лекарство, а сам теперь тонет в черном омуте безвременья?..

Сутки назад я еще не знал Лыжина. А теперь он в лечебном корпусе. Нервы не выдержали? Сил не хватило? Или волнение от встречи со мной смыло его с поверхности? Но ведь я – человек по имени Станислав Тихонов – не знал о нем ранее, не искал с ним встреч, не интересовался его успехами и неудачами. И в незримой связи наших поступков – выбора призвания, отношения к своему делу и возведения жизненной позиции – случилось так, что именно мне пришлось спасать от бесчестья неведомого Лыжину участкового Позднякова, и тогда мы встретились, и я не мог знать, да и в расчет принимать был не должен, что Лыжин из последних сил держится за край тверди, что он уже висит над мраком и пустотой.

И вспомнил я снова вроде бы без всякой видимой связи Позднякова – видимо, такая уж проклятая у нас должность – инспектор, что за право вмешиваться в чужие судьбы, за возможность проверять без спроса чужую жизнь, как служебный формуляр, мы тоже неплохо расплачиваемся – нельзя с рук билет купить и жарким летним вечером, в свободное время, после работы выпить бутылку пива с незнакомым человеком…

– Ваша фамилия Александрова? – спросил я у девицы, молча стоявшей передо мной.

Она кивнула.

– Я инспектор МУРа, капитан Тихонов. Вот мое удостоверение. Когда заболел Лыжин?

– Вчера утром.

– А как проявилась болезнь?

– Не знаю я подробностей. Когда я пришла, его поместили уже в палату – он никого не узнает.

Эх, Лыжин, Лыжин, ослепший поводырь! Ведь ты хотел из мглы вывести к свету свою любимую – тоненькую девочку, знавшую все о сарматской культуре, проснувшуюся однажды в ночи от непереносимого ужаса. Ведь ты хотел своей любовью, светом и силой разума своего растопить ледник молчания, обрушившийся на нее. Ты не думал о премиях и огромных перспективах своего научно-исследовательского института – просто у тебя не было возможности ждать еще 30–40 лет, когда научная мысль мира освободит твою любимую из плена небытия.

Ослепший поводырь, усталый путник, исчезающий в воде пловец…

– Кто, кроме Лыжина и вас, знал о работе над получением метапроптизола?

Она подошла к распределительному щиту, выключила рубильником мотор вытяжки, и сразу стало в лаборатории оглушительно тихо. Села за стол, вынула из ящика толстенную амбарную книгу – всю засаленную, истерзанную, с загнутыми замусоленными углами страниц, облитую чернилами, в желтых выгоревших пятнах.

– Это лабораторный журнал. Здесь же черновики актов испытаний препарата на животных – кроликах и морских свинках. Там все подписи – человек десять.

– Подписи появились в конце испытаний. А на стадии разработки лекарства?

– Главный врач Хлебников, заведующая соматическим отделением Васильева, консультант профессор Благолепов, еще кто-то…

– Благолепов консультировал эту научную проблему?

– Нет, Благолепов – консультант в клинике, а с Лыжиным он сотрудничал как-то неофициально, не знаю, как сказать, – по-дружески, что ли?

– Ага, по-дружески… А кто имел доступ к документации? Кто был полностью в курсе всего эксперимента?

Александрова сердито передернула плечом:

– У нас тут не секретное производство, и никто к особому режиму не стремился. И особых тайн Лыжин ни из чего не делал. Он просто хотел избежать преждевременной шумихи и болтовни…

– Хорошо. Покажите-ка мне журнал.

Лабораторный журнал только на вид выглядел неряшливо, его серые линованные страницы изо дня в день – каждый, каждый день – заполнялись очень подробными записями – размашистым круглым разборчивым почерком. Записи были обстоятельные: сформулирована задача, описан ход опыта, исследована причина неудачи, так что даже мне, совершенно несведущему в этом вопросе человеку, было многое понятно в логике поиска. Вот только гигантские формулы с россыпью латинских букв и цифр оставались для меня неразрешимой загадкой. Между страниц были вклеены почтовые конверты, в которых лежали карточки со вспомогательными записями – библиография, ссылки на авторов, вырезки из научных статей, фотокопии со страниц иностранных химических журналов.

Перелистывая страницу за страницей, где-то уже в середине журнала я обратил внимание на дату: 16 марта, воскресенье. Листнул страницу назад – 15 марта, суббота. Пролистал еще несколько страниц назад – 8 марта, в субботу, нет записей, а 9-го, в воскресенье: «Поставлена реакция Хильгетаг. Необходимо выделить радикальную группу…»

В журнале не было записей также за 1 Мая и 1 января. Во все остальные дни Лыжин работал – в течение трех с половиной лет.

Запись за 16 мая – обычная круглая лыжинская скоропись – обведена красным фламастером, на полях нарисованы веточки, скрещенные флаги, штриховой профиль Лыжина – очень похожий, он пьет из эмблемы медицины – чаши, обвитой змеей, и чьим-то другим почерком надпись: «Ура! Гип-гип! Ура!» На этой странице подробно описано контрольное исследование синтезированного вещества с коротким выводом:

«…Повторное исследование продукта на ядерно-молекулярном резонаторе подтверждает получение в количестве 1,34 грамма 5–6 ДМАПД-10-17-ДГКБ-ЦГП – гидрохлората, именуемого химиками условно «метапроптизол». В. Лыжин».

Затем, судя по журнальным записям, вся работа стала циклически повторяться – Лыжин, по-видимому, нарабатывал продукт.

– Сколько всего вы получили метапроптизола? – спросил я Александрову.

Она словно очнулась от сна или от глубокой задумчивости и растерянно сказала:

– Не знаю..

– То есть как не знаете? – удивился я. – Это должно быть записано у вас где-то…

– Я не занималась учетом, – неуверенно сказала Александрова.

– Может быть, вы не занимались, но Лыжин вел аккуратно журнал – здесь у него до сотых долей грамма записан выход после каждой реакции. Так что давайте вместе искать…

– Хорошо, – Александрова открыла лежащую на столе черную лаковую сумочку, достала оттуда что-то и подошла к умывальнику, над которым в стенку был вмазан лист потемневшего зеркала. Глядя на свое тусклое отражение, она быстро провела пуховкой по лицу – под глазами, по выпуклым, красиво изогнутым скулам, чуть-чуть острому подбородку, помочила угол полотенца, стерла со лба черный шрамчик и лоб попудрила, повернулась ко мне и сказала:

– Давайте вместе искать.

И недавних слез на ее лице следа не было. И мне это было непонятно – ведь только что она плакала скупо и горько – так накипают слезы от какой-то настоящей скорби, или живой боли, или от острого сожаления…

Нужную нам справку мы нашли в конце журнала – там по дням была вычерчена таблица, в которую заносил Лыжин данные о количестве полученного препарата. Последнюю запись Лыжин сделал три дня назад и подбил итог: 64,2 г. Я и не сомневался в том, что Лыжин получил больше метапроптизола, чем оказалось в колбочке, оставленной мной для исследования Халецкому. Ведь должно было быть еще какое-то неизвестное количество препарата, которым бандиты отравили Позднякова. Но ведь не втрое же больше!

– Как расходовался метапроптизол? – спросил я Александрову спокойно, даже равнодушно, как ни в чем не бывало.

– Не знаю, – быстро сказала Александрова. – Я к этому ни какого отношения не имела.

Мне показалась ее реакция излишне нервозной – она ведь здесь только лаборант и скорее всего действительно не имеет к этому отношения. Но меня немного удивило ее возбуждение. Я сказал ей как можно спокойнее:

– Вы постарайтесь припомнить – может быть, вы случайно слышали, каким образом намеревался Лыжин использовать метапроптизол.

– Я к его разговорам не прислушиваюсь. А весь полученный продукт Владимир Константинович держал в сейфе.

– Сколько есть ключей к этому сейфу? – кивнул я на железный ящик в углу.

– Один, – она подумала и добавила: – Я видела только один – он был у Лыжина. И вообще, почему вы об этом спрашиваете меня?

– Потому что в пузырьке, который мне отдал Лыжин, втрое меньше препарата, чем он наработал. Меня интересует, куда девалось остальное.

– Ну, во-первых, часть готового продукта он разложил на составляющие – его интересовала обратная динамика. А во-вторых, я припоминаю, что он давал часть продукта главному врачу…

– Главному врачу? Зачем?

– А как же они будут биохимические опыты ставить? Там хоть и мизерные количества, но ведь в эксперименте занято много животных…

Очень мне сильно хотелось спросить ее, как она относится к Лыжину, но в этой ситуации вопрос прозвучал бы совсем неуместно. И я не спросил ее. А может быть, мне сильно мешало то, что теперь, когда она успокоилась немного, лицо утратило энергичную резкую подвижность, и снова возникло острое ощущение, почти уверенность – где-то я видел ее раньше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю