Текст книги "Искатель. 1976. Выпуск №2"
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер,Дмитрий Биленкин,Валерий Дунаев,В. Юферев,А. Юшко
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Братья ВАЙНЕРЫ
ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА [3]3
Окончание. Начало в предыдущем выпуске «Искателя».
[Закрыть]
Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА
КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПРЕДЫДУЩИХ ГЛАВ РОМАНА БРАТЬЕВ ВАЙНЕРОВ «ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА»
Инспектору уголовного розыска Станиславу Тихонову поручено расследование странного происшествия. В воскресный день возле стадиона был подобран и доставлен в медвытрезвитель в состоянии сильного опьянения участковый инспектор, капитан милиции Поздняков. Утром обнаружилось, что у Позднякова пропали пистолет и служебное удостоверение. При исследовании экспертом Халецким чудом сохранившейся у капитана пробки от бутылки с пивом, которым его угостил сосед по трибуне, выясняется, что Поздняков был отравлен транквилизатором – лекарством, с помощью которого лечат глубокие психические расстройства – бред, депрессии, галлюцинации. Однако начальник лаборатории Исследовательского центра психоневрологии профессор Панафидин категорически заявляет инспектору Тихонову, что такого лекарства, каким был отравлен Поздняков, нет нигде в мире. Сам Панафидин и его лаборатория уже много лет безуспешно ищут пути создания подобного препарата – транквилизатора гигантского диапазона действия (в романе он назван метапроптизолом), и профессор отдал бы все на свете, если бы он первым получил хотя бы одну молекулу этого лекарства. Чтобы, выяснить, кто еще, кроме Панафидина, занимается созданием транквилизаторов, инспектор Тихонов направляется в Центральную патентную библиотеку. Внимание Тихонова привлекают три человека: доктор химических наук Благолепов, младший научный сотрудник Лыжин и кандидат химических наук Желонкина. Первый оказывается тестем Панафидина, фигура второго Тихонову пока неясна, а Желонкина – жена капитана Позднякова, и в их семье не все благополучно: Желонкина уже много лет любит Панафидина. Между тем преступники, похитившие у Позднякова пистолет и служебное удостоверение, начинают действовать. Переодевшись в милицейскую форму, они производят самочинные обыски, изымая деньги и ценные вещи у людей, связанных когда-то с нашумевшим делом, о хищениях в промкомбинате общества «Рыболов-спортсмен». А инспектор Тихонов получает по почте анонимку, где сказано, что метапроптизол, которым был отравлен капитан Поздняков, находится в тайнике машины, принадлежавшей Панафидину. При проверке это сообщение оказывается правдой. Однако Панафидин (и Тихонов ясно это видит) потрясен не тем, что метапроптизол найден в его машине, а больше всего, что препарат действительно существует и кто-то другой, а не он, Панафидин, создал его.
Тихонов направляется к Лыжину, с которым долгое время успешно работал Панафидин, но по непонятным причинам расстался с ним пять лет назад…
ГЛАВА 10
Было четверть двенадцатого ночи, когда я позвонил в дверь квартиры Лыжина: мое терпение иссякло, и я решил наплевать на приличия. Отворила все та же плосколицая старуха.
– Разыскал наконец. Дома он. – Старуха впустила меня, но явно была недовольна и, шаркая впереди по коридору, бубнила: – А мне-то откеда знать, знакомый или просто человек бродячий, а то ходят все, и всем бегай открывай, будто у меня других делов по дому нету. Все больно грамотные стали…
Я шел маленькими шажками, выставив вперед руку, стараясь не налететь на что-нибудь в темноте, но все-таки сбил плечом со стены детские салазки и больно зашиб колено о деревянный сундук.
Старуха остановилась:
– Во-она, последняя дверь перед кухней…
Я постучал, из-за двери негромкий сиплый голос ответил:
– Да, да, заходите!
Я вошел в комнату и увидел за столом человека, которого вычислил бесконечно давно – когда стоял на пустынной Бережковской набережной; пробежавшие дни были такими длинными, что казалось, будто это все происходило в незапамятные времена.
– Здравствуйте, я инспектор Московского уголовного розыска Тихонов.
– Здравствуйте, – сиплым тонким голосом сказал Лыжин и повторил: – Здравствуйте, садитесь, пожалуйста.
Но сесть было некуда. Комната была невелика, в углу на козлах стоял застеленный серым одеялом матрас. Вдоль стен висели сбитые из некрашеных сосновых досок стеллажи, на которых без видимого порядка валялись сотни книг, журналов, сшитых нитками вырезок, картонные и ледериновые папки с записями. Некоторые папки были совсем тоненькими, другие набиты так плотно, что тесемки еле сходились в узелке. То же самое творилось на столе, и на двух старых венских стульях тоже лежали книги и папки.
Лыжин ужинал: на углу стола кипел электрический чайник, открытая жестянка «Камбалы в томатном соусе» и надрезанный батон лежали перед ним на аккуратно разложенной газете. – Извините, я вам помешал…
– Нет, нет, что вы! – быстро сказал Лыжин, вставая. – Прошу вас, садитесь.
Тут он заметил, что стулья заняты, вышел из-за стола, мгновение подумал, куда лучше ему положить эти книги, но, видимо, не придумал, потому что собрал их в высокую стопу и водрузил ее поверх остальных книг на стол.
Комната была слабо освещена настольной лампой с зеленым стеклянным абажуром, и от этого неверного света лежала на лице Лыжина печать утомления или болезни. Он стоял посреди комнаты напротив меня и зябко гладил ладонями вылезающие из меховой безрукавки плечи. Из-за худобы, высокого роста и этого мехового жилета, скрывавшего руки, он был похож на какой-то нелепый сверхразмерный манекен для демонстрации образцов скверной одежды, и мне это сходство казалось особенно сильным потому, что движения Лыжина были какие-то нескладные, неловкие, словно все его конечности приводились в движение не гибкими длинными мышцами, а жесткими металлическими пружинками. Мятые, по-видимому, никогда не глаженные брюки были внизу обтрепаны. И ботинки Лыжина поразили меня – огромные, сорок пятого размера бутсы, в которых ходят строительные рабочие.
– Не желаете ли выпить чаю? – спросил Лыжин своим негромким сиплым голосом. – У меня, кажется, есть даже конфеты.
– Спасибо, с удовольствием.
Лыжин открыл ящик письменного стола, достал оттуда граненый стакан, посмотрел, близоруко щурясь, его на свет – чистый; погремел чем-то в ящике, извлек ложечку и кулек с ирисками «Кис-кис».
Заварного чайничка у него, по-видимому, не было, и он насыпал заварку из цыбика прямо в электрический чайник. Чай был невкусный, но очень крепкий, в стакане плавали коричневые распаренные хлопья.
– Чем обязан? – спросил он, откидывая голову назад, и я подумал, что его лицо искупает все недостатки нелепой фигуры. Копна спутанных каштановых волос, короткая бородка и щемяще-грустные светлые глаза – испуганные, мечущиеся и скорбящие.
– Меня интересует личность профессора Панафидина, некоторые аспекты его работы, научной деятельности и его научное окружение, – сказал я. – Причем сразу же хочу оговориться, чтобы вы этот вопрос не связывали с моей должностью слишком буквально. Просто это элемент проблемы, которую я решаю.
Большим пальцем Лыжин пригладил усы – сначала левый, потом не спеша правый, взъерошил бородку, и смотрел он все время в сторону, поверх зеленой макушки настольной лампы, куда-то в угол, где висел плохо различимый в сумерках мужской портрет. И чуть заметно усмехался.
– Да-а? Что-то новое в угрозыске, насколько я себе это представлял. А почему вы спрашиваете о Панафидине именно меня?
– Потому что вы много лет с ним работали вместе.
– Но ведь мы уже много лет не работаем вместе?
– Поэтому я и пришел к вам – сначала много лет вы работали вместе, а потом перестали. Наверное, не случайно?
– Не случайно, – кивнул Лыжин.
– И что?
– Ничего. Мне бы не хотелось об этом говорить.
Мы помолчали, в комнате было тихо, лишь еле слышно позвякивала ложечка, которой Лыжин помешивал чай в стакане. Я взглянул на портрет, который все время искоса рассматривал Лыжин. Глаза уже привыкли к полумраку, и я довольно отчетливо видел темное, писанное маслом полотно – лобастый седой старик с изможденным лицом и хищным ястребиным взором. Я сказал:
– Конечно, это ваше право – если вы не хотите, то можете не говорить. Но меня привели к вам причины чрезвычайные…
Лыжин, не дав мне закончить, резко отодвинул стакан, чуть не перевернув его, вскочил из-за стола, закричал сипло:
– Не верю, не верю, не верю вам! Это какие-то очередные панафидинские штучки! Почему этот человек не хочет оставить меня в покое? Я виноват во всем сам – я это осознаю, я виноват, потому что я трус, ничтожество, неудачник! Но я никому не приношу вреда, я стараюсь дать людям благо! Почему он стоит на моей дороге и не дает мне спокойно жить? Что вы-то хотите от меня? Я никакого отношения к уголовному розыску не имею – так почему вы пришли допрашивать меня? Я в своей жизни улицы не перешел в неуказанном месте…
От возбуждения щеки его залил болезненный – пятнами – румянец, губы тряслись, и только руки, изъеденные реактивами, в ссадинах, ожогах и заусенцах, переплелись так, словно Лыжин боялся, как бы они не оторвались.
– Успокойтесь, пожалуйста, – негромко сказал я и опустил глаза – мне было больно смотреть на Лыжина, который, как Лаокоон, был обвит змеями страха, отвращения, ненависти. – Панафидин знакомство с вами не афиширует. И уж тем более мне. Так что с большим трудом я разыскал вас сам.
– Но зачем? Зачем я вам нужен?
– Мне нужна ваша консультация, подсказка, совет.
Лыжин горько засмеялся:
– Кому, кому во всем белом свете я могу советовать? Боюсь, вы попали не по адресу.
– Может быть. Но прошу об одном: поверьте мне. Я не желаю вам зла. Меня, наоборот, интересует Панафидин. Собственно, я и ему зла не желаю, но мне неясна его роль в одной грустной истории, и я хочу о нем узнать как можно больше.
– Я не могу вам ничем помочь. Я не стану о нем говорить. О мертвых – или хорошо, или ничего.
Я усмехнулся:
– Не далее как вчера он был жив, здоров и благополучен, – и подумал, что часть панафидинского благополучия Лыжину на верняка не помешала бы.
Не отрывая взгляда от портрета старика, будто советуясь с ним, Лыжин раздумчиво сказал:
– Только в загсе человеческая жизнь обозначается от рождения до смерти. На самом деле человек много раз умирает, снова рождается, опять умирает и воскресает вновь.
– И Панафидин?
– Конечно. Вы разговаривали вчера совсем с другим Панафидиным, вовсе не с тем, с которым я работал много лет. Тот давно умер – для меня, во всяком случае.
– Это иносказание. Но в следственной практике для отыскания истины иногда приходится совершать ужасную противоестественную процедуру – извлечение мертвого из могилы…
– Такая процедура называется эксгумацией, – сказал механически Лыжин.
– Совершенно верно, – кивнул я. – Я прошу вас для отыскания истины произвести моральную эксгумацию того Панафидина, который, как вы говорите, давно умер.
Лыжин сидел теперь, прикрыв глаза ладонью, будто защищался от непереносимо яркого света каких-то давних воспоминаний, эти воспоминания были ему радостны и горьки, и на лице его быстро сменялось множество выражений и мимик, мчавшихся, как кинокадры, и точно так же создававших единую картину острой душевной боли, почти непереносимого страдания.
Он заговорил медленно, словно воспоминания были скрыты где-то за далеким перевалом и ему нужны были силы, чтобы дотащить их нелегкое бремя к горизонту сегодняшнего осеннего вечера, в эту захламленную, заваленную книгами и рукописями комнату, вновь рассмотреть их под зеленым мятым светом своей настольной лампы и предложить моему вниманию. И я заметил, что Лыжин, пока говорил, ни разу не взглянул на старый портрет.
– Жил на свете хороший парень, верный друг и талантливый человек Сашка Панафидин. Но однажды с ним случилась беда, и этого никто тогда не заметил. Он заболел. Он заразился страшным вирусом – в него вошел микроб Страха. Он еще жил, дружил, любил, работал, а микроб в нем рос, он клубился от нетерпения его сожрать, он наливался злой силой, выпивая из него кровь, душу, мозг. И однажды микроб стал больше его самого – это был Огромный Страх. И умер друг, умер добрый любопытный человек, умер ученый. Осталась оболочка, наполненная Огромным Страхом. Она ходит по миру и обманывает людей, рассказывая всем, что она якобы и есть Сашка Панафидин…
– Но мне Панафидин совсем не показался напуганным, – сказал я.
– Да? – безразлично спросил Лыжин. – Вы, наверное, не совсем правильно поняли меня. Его страх не реакция на факт, это градиента поведения. Он управляет им всегда, он подчинил его, как раба.
– А почему он заболел Огромным Страхом? Внутреннее предрасположение? Или опасное окружение? Или какое-то событие в жизни?
– Мы все предрасположены к этой болезни – естественная реакция наших далеких предков на окружающий мир, таинственный, опасный, непонятный! Мы несем ее в своих генах. Но одни воюют со страхом всю жизнь и побеждают, а другие сдаются ему – сразу или постепенно. Панафидин проиграл войну страху в несколько сражений – каждый раз, когда надо было принять решение, страх подступал к его сердцу, болотным ядовитым туманом обволакивал его душу, и он старался откупиться от него любой данью – друзьями, любовью, совестью ученого. И талант свой он бросил в зловонную пасть этому ненасытному Молоху.
И тут мне вдруг пришло в голову, что Лыжин не совсем в своем уме. Говорил он быстро, возбужденно, глотая концы слов, блестя глазами и весь во власти захватившей его идеи. Я перебил Лыжина:
– Скажите, а вот вы сами храбрый человек?
– Я? Я? – удивился Лыжин. – Я трус во всем и всегда. Я боялся темноты, отца, я боюсь соседки, начальства на работе, своей лаборантки, я боялся женщин, чтобы они не посмеялись надо мной, я боялся драться, чтобы меня не поколотили.
– Тогда в чем же отличие?
– Я свой страх ненавидел, но не сдавался ему, я всегда с ним боролся и презирал себя, когда мне не удавалось совладать с ним.
– А Панафидин?
– Он сделал из своего страха удобную идеологию и комфортабельную жизненную программу.
– Не совсем понятно – как можно что-то сделать из страха?
– Поясню. Он приспособился к нему, а я мечтаю страх уничтожить. Человечество безгранично богато, прекрасно и мудро, и мешает ему быть счастливым только одно – страх.
– Это тоже иносказание?
– Нет! Это истина простая и конкретная, как атомная модель Бора! Уничтожив страх, человек станет навсегда счастливым…
– Я полагал, что для счастья человеческого имеют значение еще какие-то категории – любовь, например, бессмертие, да и хлеб наш насущный… – сказал я.
Лыжин сердито затряс головой:
– Это не функции, а только производные! Страх – это боль, тьма, голод, невежество, обман, безнравственность, пьянство! Это тирания сильных и ничтожество слабых! Это готовность унижаться и потребность унижать! Страх – это фашизм, который стоял не на силе кучки уголовников, а на бессилии парализованных страхом миллионов. Страх – это палач, убийца и вор, и он мешает людям возвышенно любить и талантливо работать…
– Сирано де Бержерак был бесстрашен и талантлив…
– Мир не может быть абсолютен, иначе в его замкнутости нарушился бы великий механизм саморегулирования.
– В ваших, словах и поступках я наблюдаю грубое противоречие, – сказал я.
– А именно? – посмотрел на меня исподлобья Лыжин.
– Если ваши высказывания о Панафидине упростить, как говорится, привести к виду, удобному для логарифмирования, то со всей очевидностью получается, что наш дорогой пан профессор – подлец. Так?
– Ну-у…
– Да уж чего там – так выходит, если называть своими именами то, что вытекает из вашей теории многофазности нашего существования и смертности бациллы страха. Согласны?
– Допустим.
– Почему же вы не заявили об этом во всеуслышание? Почему вы не пошли на самый громкий скандал с ним? Почему тихо собрали вещички и ушли из института, лаборатории, как я понимаю, по собственному желанию? И работаете теперь не ведущим исследовательской группы центра, а старшим лаборантом в посредственной больнице?
– Резонный вопрос. Отвечу. По двум причинам: во-первых, потому, что я тоже трус. Я с ужасом тогда представил эту ужасную, унизительную многомесячную или многолетнюю волокиту разбирательства! Бр-р-р! А во-вторых, у меня не было времени, мне надо было работать, чтобы не на словах, а делом доказать свою правоту. В науке идеи – это не палаш, на них рубиться нельзя… А кроме того, я вообще не мог ничего сказать о Панафидине…
– Почему?
– Потому что Панафидин совершил подлость, он предал. Страх получил с него и эту дань – он отрекся от своего прошлого, и если бы он понял, что я знаю о его Страхе, который он прячет, как труп в подполе, он бы с перепугу мог наделать еще бог знает что…
– А в чем вас предал Панафидин?
Лыжин скривился, будто проглотил ложку уксуса.
– Мне очень не хочется говорить об этом. А впрочем, сейчас это все уже не имеет значения. Мы тогда испытывали наш новый препарат – он продается теперь во всех аптеках за 16 копеек и кое в чем помогает. Но в те времена он казался нам всеисцеляющим и в то же время довольно опасным. И вдруг женщина, проходившая курс лечения, умерла. Ей было тридцать лет, и силы она была необыкновенной. Однажды она выходила из моего кабинета и, не разобравшись, в какую сторону открывается дверь, Дернула ручку так, что вырвала ее с шурупами. А страдала она депрессиями. Препарат, безусловно, помогал ей. Но за три дня о смерти у нее возникла сонливость, вялость. Я объяснял это гриппозным состоянием и не велел прекращать курс лечения. Утром она не встала к завтраку, подошла нянечка и увидела, что она уже окоченела. Случай невероятный, непостижимый, неожиданный – надо было разобраться, выяснить, что же все-таки произошло. Но Страх уже набросился на Панафидина, как разъяренный зверь, и он срочно сделал официальное заявление, что смерть больной наступила в результате самовольно допущенного мной превышения дозы сильнодействующего лекарства.
– А чего испугался Панафидин?
– Как чего? Испугался, что прикроют тему, не будет лаборатории, его отстранят от руководства проблемой. Он мне так и сказал потом: «Я пожертвовал самым дорогим – другом – для науки».
– А как оценила ваши действия комиссия?
– Никак. То есть комиссия установила, что лечение препаратом никакого отношения к смерти больной не имело – она умерла от тромбоза. Оторвался тромб во сне и закупорил легочную артерию.
– Значит, если бы Панафидин подождал несколько часов и узнал результаты вскрытия…
– Да, всего несколько часов ему надо было удержать на привязи свой страх. Но этот страх огромен, а сам он очень слаб.
Я неожиданно спросил:
– Скажите, а когда вы решили лечить людей? Когда вы вы брали свое призвание?
– В детстве. Во время войны – мне было тогда лет девять – я перенес три тифа. Умерли давно все соседи по палате, а я жил. И с тех пор осталась в моей памяти самая могущественная и всеподчиняющая фигура – палатный врач. Его отослали в тыл с фронта после сильной контузии. Случалось, во время обхода он падал без памяти, его укладывали на свободную койку, он отлеживался, вставал и лечил, кричал, распоряжался, увещевал. Я умирал от слабости и истощения, и мне надо было съедать в день пятнадцать кусков сахара. Мать продала все из дома, но случались дни, когда сахару не было на рынке и за деньги. Тогда он отдавал мне свой, а эта глюкоза ему самому была жизненно необходима, и всех больных детей во время войны ему было не подкормить, а он отдавал. Я его очень боялся, и весь персонал его боялся. И я очень хотел стать таким, как он…
Лыжин закурил, отогнал ладонью дым от глаз, задумчиво сказал:
– Когда-то у меня даже идея такая была, что я хоть как-то должен отблагодарить медицину за то, что я появился на свет благодаря ей. Мать очень любила отца и ужасно переживала из-за того, что врачи не разрешают ей иметь детей, о которых мечтал отец. У нее была открытая форма туберкулеза. Однажды она забеременела, и профессор Рапопорт сказал: «Рожайте. Под мою ответственность». А вскоре отец погиб в авиакатастрофе. У матери от шока начались преждевременные роды, и появился на свет я – семимесячный недоносок, который никак, по всем законам, не мог, не должен был выжить. А выжил, и мать выжила. Вот какие штуки неожиданные в жизни происходят…
Мне слышалось в словах Лыжина искреннее недоумение – действительно, странно как получилось, что он не умер тогда!
И больно кольнуло, что в голосе Лыжина вместе с недоумением не было ни капли радостной панафидинской уверенности: как хорошо, что я живу! Как хорошо это для меня, для всех вас, люди, что я живу на земле!
– Вы слышали о препарате под названием метапроптизол?
Лыжин дернулся так сильно, будто я выстрелил над его ухом из пистолета.
– Да! А что такое?
Я заметил реакцию Лыжина и понял, что уж он-то много должен знать о загадочном препарате. Лыжин сжимал одной ладонью другую так, что побелевшие костяшки выступили, подобно рубчатым хрящам на осетровом хребте. И не смотрел он больше на меня сквозь дымные волны зеленоватого света, а взгляд его был снова прикован к сумеречному углу, где отчетливо был виден на старом полотне ястребиный глаз седого лобастого старика. И я сорвал темп. Я помолчал и спросил равнодушно:
– Чей это портрет?
– Это Филипп Ауреол Теофраст Парацельс. Великий врач, химик, мыслитель. И мученик. Он реформировал тысячелетние представления о медицине…
Мы помолчали, но я рассчитал правильно: тонкая пленка лыжинского бесстрастия прорвалась под натиском бушевавших в нем страстей. Первая струйка – один вопрос:
– Почему вы меня спрашивали о метапроптизоле?
– Потому что меня интересует, мог ли его получить у себя в лаборатории Панафидин?
– Нет! – сипло крикнул Лыжин. – Нет!
– Почему вы так думаете? – быстро наклонился я к нему.
– Потому что метапроптизол получил я! Я! Я! И я смогу это доказать! Этот препарат синтезирован мною! И ни у кого, кроме меня, его нет! И быть не может!
Мы вышли на лестницу. Туго щелкнул замок на двери, дробно цокали, жестким эхом перекатывались наши шаги по каменным ступеням в пустой стоялой тишине темного подъезда, прогремели каблуки на асфальте глубокого колодца двора. На лавочке уже не видно было ребят с гитарами, погас свет почти во всех окнах. Мокрый ветер со свистом носился в переулке, фонари роняли на мостовую светлые нефтяные пятна. Из-за угла вынырнуло такси. Лыжин сказал шоферу;
– На Преображенку, – достал свою мятую красную пачку «Примы», ломая спички, закурил, потом съежился в углу машины и затих. С шипением и шорохом мчался автомобиль через спящий город, мелькали за окнами огни, яростно вспыхивали, меняя мгновенно цвет и обличье, светофоры на перекрестках, навстречу ехали с тяжелым гулом машины-поливалки, неся перед собой усы серой вспененной воды. Лыжин высунул голову из воротника, словно из норки выполз, сказал глуховато:
– Нас всех губит заброшенность и озабоченность. – И снова затих в углу, и мне было непонятно, спит он или бодрствует. И даже сигарета «Прима» больше не дымилась, и не было слышно ее сухого потрескивания во время затяжек.
О чем думает сейчас Лыжин? Почему так волнует его идея Страха? Может быть, это преодоленный кошмар борьбы со своим вторым «я» – слабым, трусливым, беспомощным? Не мог же его так взволновать Огромный Страх Панафидина? Или мог? Ведь и страхи и тревоги у таких разных людей должны быть тоже совсем разные. Или все люди, самые разные, страшатся одного и того же? А чего именно мы все, люди, страшимся? В чем гнездится и как проникает в нас микроб Страха?
Боль. Первой нас пугает, наверное, все-таки боль. Из этого семени, безнадежно давно скрывшегося в омуте нашего младенчества, вырастают липкие щупальца страха.
Как в плаценте, зреет семя страха – в темноте, одиночестве и неопределенности. И постепенно, исподволь наливается страх матерой силой, окаянной злостью, делающей нас незащищенно-слабыми, открытыми для удара, бессильными перед опасностью. Не преодоленный вовремя, страх растет вместе с нами из голубой страны детства и от предчувствия глубины вод заставляет сжиматься сердце, расширяет зрачки от бешеных сполохов пожара, судорогой сводит ноги на пороге парашютной вышки.
Пугают волки из сказки и живые крысы. Сдвинутые брови учителя и его карандаш, ползущий по классному журналу в поисках твоей фамилии, когда не выучен урок. Исчезает в прошлом классный журнал, но остаются сдвинутые брови и желваки на щеках начальства… Милый друг Лыжин! Сколь многого еще боятся люди!
Драчливых ребят во дворе, а потом хулиганов на улице… Насмешки соседской девчонки, которые потом перерастут в боязнь, всегдашний страх перед женщиной…
Пугают болезни, неудачи, неприятности на службе, страшит хамство швейцаров и дерзость таксистов, сивушная потная вонь насильника и светлый талант ученого коллеги-соперника, ужасает мысль о смерти, стараешься не думать о старости и бессилии, прошибает холодный пот от ночных телефонных звонков и телеграмм на рассвете…
Темнота вокруг была непрочна и зыбка. А площадка перед воротами больницы освещалась пронзительным прожекторным светом…
Сонная сердитая вахтерша мельком взглянула на Лыжина и долго читала мое удостоверение, потом ключом отперла вторую, внутреннюю, дверь, пропустила нас во двор, недовольно буркнула вслед:
– Ишь неймется, носит их среди ночи, работничков…
Мы прошли по длинной аллее, и деревья над головой все время картонно-шершаво шелестели поредевшей листвой, обогнули темный лечебный корпус с редкими желтыми лужицами света в дежурках, миновали хоздвор и остановились у дверей, одноэтажного маленького домика. Лыжин звенел связкой ключей, не попадая в темноте в скважину, потом замок заскрипел, Лыжин шагнул в темную прихожую, щелкнул выключателем, сказал:
– Заходите…
В низком помещении со сводчатым потолком было сумрачно и холодно. У окна стояли два обшарпанных письменных стола, в углу старый неуклюжий сейф, вдоль стен надежно слажен длинный верстак. На нем стояли три собранных прибора – на таких в лаборатории Панафидина проводили реакцию Гриньяра. На рабочем столе посреди комнаты – металлический ящик с выходящими из него патрубками, какие-то приспособления, машины, приборы.
– Вот здесь мы синтезировали метапроптизол, – сказал Лыжин, и в голосе его не было ни гордости, ни радости, ни волнения. Только усталость и горечь.
Я ходил по тесной лаборатории, Лыжин уселся на складной алюминиевый стул – к ножке была привязана инвентарная бирка, зябко дул в ладони.
– А почему Панафидин так и не смог провести синтез? – спросил я.
– У него идея неправильная, – коротко ответил Лыжин, завороженно глядя перед собой в одну точку. Что видел он сейчас перед собой? Какие миры обращались в этот миг перед его взором? Дорого дал бы я сейчас, чтобы знать это.
– А в чем неправильность идеи? – настойчиво расспрашивал я и никак не мог забыть огромную прекрасную лабораторию Панафидина, сосредоточенных ученых у приборов, элегантную опрятность кабинета и спортивную сумку «Адидас» в углу. «Где сегодня играем – на «Шахтере» или на «Науке»?»
– Я тогда неправильно понимал механизм этого процесса, – сказал Лыжин.
– Вы? – не понял я.
– Ну конечно, – досадливо поморщился Лыжин. – Они ведь варьируют в различных аспектах предложенную мною четыре года назад методику. А она неправильная – я это сам только с полгода как понял.
– А в чем же ошибка?
Лыжин с сомнением посмотрел на меня, смогу ли я понять объяснение, пожал плечами:
– Пожалуйста, я попробую объяснить, коли вам это интересно. Что будет непонятно – переспрашивайте…
Он, видимо, немного отвлекся от своих невеселых мыслей, уселся на стуле поудобнее, закурил и сказал:
– Процесс получения метапроптизола состоит из четырех стадий – трех подготовительных и четвертой, в которой мы получаем и одновременно закрепляем продукт синтеза. Первые три стадии мы освоили давно, но выделить хоть одну молекулу метапроптизола не удавалось – ни тогда, когда мы работали вместе, ни после того, как расстались. В этой работе существует такая последовательность, – Лыжин встал и подошел к верстаку с приборами, показал на группу связанных стеклянными трубками колб. – Берем какой-либо амин, ну, например, анилин, и нитрозируем его. Но нам необходим в молекуле вместо атомов кислорода водород, и тогда мы помещаем в автоклав нитрозу и катализатор из иридиевопалладиевой смеси – этот процесс называется гидрированием. У Панафидина гидрирование очень долго не получалось, потому что он применял в качестве катализатора никель Реннея, и реакция шла очень грубо. Потом он догадался – это была его идея использовать иридий. Таким образом мы получаем гидразин. Затем третья стадия – обрабатываем гидразин диметилкетоном и получаем гидрозон. Вот на этом все наши успехи и кончались…
Я с удовольствием смотрел на Лыжина: погрузившись в свою сферу, он начисто забыл о мучащих его проблемах и комплексах, исчезла неуверенность и заискивающая робость, волнение смыло тусклый налет с взгляда, он легко и быстро переходил от стола к столу, твердо жестикулировал, показывая на различные приборы, голос его потерял глухость и вялость, а сам Лыжин был смел, быстр и окрылен в этот прекрасный миг горения души.
– Представьте себе осьминога – это миллиардократная пространственная модель молекулы гидрозона, где голова является азотно-водородным ядром и от нее отходят щупальца, в которые нам надо подсунуть сложные радикалы – тиазиновые, тиазольные, гидрокеильные, аминогруппы и прочее. И когда каждое щупальце накрепко захватит свою добычу, надо все это вместе на всегда закрепить – тогда молекула метапроптизола готова.
– И вы это представляли себе с самого начала? – спросил я.
– Конечно! – воскликнул Лыжин. – Но тут-то мы и столкнулись с почти неразрешимой задачей: каждая из радикальных групп соединяется со своим щупальцем гидрозона при условиях, которые исключают возможность для другой пары: радикал – двойная связь гидрозона. Понимаете? Тиазольное соединение возникает при высоких температурах, а связи аминогруппы при них разваливаются. Вам это понятно?
– Да, это нечто вроде задачи о козле, волке и капусте, которых надо перевезти с одного берега на другой.
– Верно, но только у меня еще был браконьер-охотник, который обязательно хотел застрелить волка, пижон, намеревающийся содрать с козы шкуру на дубленку, гусеница-капустница и масса других взаимоисключающих персонажей. Вначале я верил, что мне их удастся какими-то очень хитрыми комбинациями перевезти поодиночке. А Панафидин, как мне кажется, верит в это до сих пор. И я допускаю, что теоретически это возможно: методики эпизодных реакций у него отточены блестяще. Я даже думаю, что он метапроптизол уже не раз получал…
– То есть как это? – Я приподнялся от удивления со стула.
– Да, да, это возможно, хотя он и сам не знает об этом. Все эти радикальные группы в течение доли секунды могут существовать вместе в связи с гидрозоном, но по кинетическим законам через мгновенье происходит перегруппировка атомов в молекуле, и вещество разваливается…