Текст книги "Либидисси"
Автор книги: Георг Кляйн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
25. Память
Железная дорога Старого города везет меня домой. Я никогда ею не пользовался и только теперь, с большим опозданием, могу оценить ее преимущества. Чугунные ходули вознесли полотно дороги над улицами. Почтенные кварталы города горбятся под мрачной трассой, будто на них насела вереница племенных быков. Наш поезд – три обычных и один моторный вагон – упрямо ползет вперед над пешеходами и тележками с впряженными в них осликами, над вуспи и бесчисленными автофургонами японских моделей, будто железная дорога, как ни посмотреть, более древний способ передвижения, будто в последние часы этой ночи, предваряющей девятую годовщину гибели Гахиса, на средневековые глинобитные постройки и их сегодняшних обитателей упал громадный доисторический червяк. Немецкие инженеры, которые проектировали городскую железную дорогу, руководили строительством и завезли сюда морским путем из своей далекой родины весь, вплоть до болтов, материал, задумывали ее как внутреннее кольцо. Два других кольца, рассчитанных на более высокие скорости, должны были охватить кварталы не столь давней застройки и возникавшие как раз в то время окраинные районы. Но дальше старгородского кольца, а по сути, кривого овала, дело не пошло. Взрывоопасная ситуация в регионе, большие и малые войны, частая смена власти воспрепятствовали запланированному расширению. Хронический недостаток средств у городской администрации способствовал тому, что однажды принятое в эксплуатацию не претерпело на протяжении почти целого столетия никаких изменений. Так на вокзалах с их кованным из желтой меди и затейливым по форме убранством и сохранились, и стали выглядеть нелепыми технические достижения той поры, когда железная дорога строилась, поскольку убранство это со временем истерлось, поблекло, покрылось трещинами. С окончанием иноземного владычества железная дорога была продана консорциуму западных фирм, которые собирались основательно обновить ее полотно и все технические сооружения. Но волнения на почве ксенофобии и сохраняющаяся недоступность Гото вскоре снова сделали иллюзорными надежды на использование «надземки» в туристических целях. Капитальные ремонтные работы были прекращены, и ее по-прежнему стали эксплуатировать как дорогу, по которой едешь, оглохнув от грохота, на которой постоянно что-то ломается и которую приходится то и дело чинить.
Лизхен приехала за мной. Лизхен сумела воспользоваться старой надземкой. На ней девочка отправилась в запретный квартал. Нашла меня и привела к единственной в Гото станции надземки. Станция совсем близко от старой гавани. Ее здание напоминает носовую часть огромного корабля и втиснуто между фасадами двух величественно изящных глинобитных домов. Я подивился тому, что все ячейки внешнего остекления и даже большие стеклянные вращающиеся двери целы. Хотя все покрыто вековой копотью или отшлифовано до матового блеска песком, летящим сквозь город, но охранительная рука случая, а также, может быть, страх перед аурой здания, так и оставшейся для горожан чужой, не допустили, чтобы пулеметные очереди революционных лет или камни, брошенные подростками в победном опьянении, лишили его стекол.
В темной подворотне, вдали от посторонних глаз, я маскируюсь, быстро натягивая на себя принесенный девочкой кууд – длинный балахон из белой козьей шерсти с просторным капюшоном. В старину так обычно одевались паломники, у нынешнего же поколения горожан это облачение приобрело популярность лишь в последние годы. Кууд разрешается носить гахистам, которые прошли пешком до северных соленых озер и три дня постились там на территории бывшего лагеря для заключенных. Рассказывают, что Великого Гахиса держали в этой трудовой колонии, когда он был совсем молодым человеком. Совершив дерзкий побег, он шел, если верить рассказам, три дня и три ночи, дабы вернуться в одеянии чабана к своим осиротевшим и впавшим в уныние приверженцам. Только когда они все собрались вкруг него, он откинул закрывавший лицо капюшон и помог горстке адептов распознать себя – знаменитым изречением о соли в ране народа.
Эта легенда не считается неоспоримой даже среди гахистов. Сведения о происхождении, детстве и юности Гахиса скудны и противоречивы. На единственной фотографии, относящейся к годам его молодости и обретшей широкую известность, он сидит с обнаженным торсом за грубо сколоченным столом, держа в руках тесак, которым в здешних местах пользуются для рубки камыша. Вопрос, является ли снимок моментальным, отражающим реальность, или постановочным – ради придания ему глубоко символического значения, – чреват серьезными политическими и теологическими последствиями и требует крайней осторожности при его обсуждении, если избежать такового никак нельзя. В затуманенном фимиамом отделении своей бани Фредди как-то сказал мне шепотом, что все истории о кууде и пребывании Гахиса в лагере для заключенных родились в портняжных мастерских квартала Гото, где из свалянной в войлок козьей шерсти шьют старинным способом паломнические одеяния, там же и продавая их задорого. А означенную фотографию смонтировал наделенный фантазией умелец, отпрыск известного армянского рода, взяв для этого снимок неизвестного человека и портрет Гахиса в зрелые годы, отретушированный так, что пророк выглядит на нем совсем молодым. Подделанная голова оказалась на чужом туловище. Дельца от фотографии разоблачили сотрудники одного из городских комитетов борьбы за чистоту крови и нравов, органа гахистского правосудия. В наказание ему выкололи левый глаз и закрыли его студию на бульваре Свободы Слова. Но фотография, за короткое время прямо-таки заполонившая город и окрестности, уже стала предметом поклонения. Гахисты больше не отваживались называть ее подделкой. Напечатанная на имитации холста, она висит во многих мастерских и магазинах, обычно возле дверей и на высоте глаз, дабы клиенты и покупатели могли целовать руки изображенного на ней. От Фредди, который давно подкармливает меня сообщениями о больших и малых событиях, происходящих в городе и мире, и наверняка будет делать это и впредь, я также узнал, что эта икона революции попала даже в западные энциклопедии – по крайней мере в интернет-версии одной из них найти ее можно точно.
Неотъемлемая деталь кууда – маска, имеющая некоторое сходство с марлевой повязкой врача. Говорят, что пастухи на соленых озерах носят у рта и носа кусок войлока из козьей шерсти для защиты дыхательных путей от мельчайших частиц пыли. По представлениям паломников, кууд-маска означает, что правоверный оберегает себя от злых речей и вредных мыслей, от ядовитых проявлений духа, которые подчас овевают его со всех сторон. Я сам рад-радехонек, что по совету Лизхен прикрыл нижнюю часть лица войлочным четырехугольником, ибо в наш вагон вошла группа подростков: пять юнцов в бедной одежонке, с узкими белыми повязками на бедрах – это признак их принадлежности к сторонникам Гахиса. Усевшись на длинной деревянной скамье напротив нас с Лизхен, они сразу же начинают собирать из деталей, что у них в пластиковых пакетах, маленький миномет китайского производства – устаревший, но славящийся своей надежностью и потому все еще популярный вид оружия. Одну из трех сошек заменяет грубо подогнанный по длине сук, примотанный к остову проволокой. Без лишних слов мальчишки быстро решают, как состыковать отдельные части. Под конец один из них обрабатывает молотком ствол, в который уже вставлена мина, похожая на большой огурец.
Лизхен с интересом наблюдала за сборкой миномета. В какой-то момент даже встала, приблизилась к паренькам и сказала, что один болт у них поставлен неправильно, и те отнеслись к ее словам с вниманием. Взаимоотношения полов среди приверженцев гахисизма всегда оставались для меня неясными. Рассказывают, что в Голубом Храме одно время находился Ларец Матери, небольшой сундучок черного дерева, в котором хранились простые украшения и зачитанные книги матери Гахиса. Труды Пророка якобы содержат не допускающее отклонений учение о наследственности, согласно которому все добродетели – а гахисизм знает исключительно бойцовские – заключены в материнских генах. С другой стороны, ни одна религиозная община не испытывает такого трепета перед менструацией, какой свойственно испытывать гахистам. Мелкие группировки радикального толка даже считают запах разлагающейся женской крови смертельным. И если верить сообщениям западной прессы, то эта догма уже использовалась для обвинения женщин в убийстве супругов. Зиналли, который видит в Пророке законного наследника великого Дарвина, знает об этом всё. Панический страх суеверных сектантов, говорит он, может основываться лишь на том изречении Гахиса, которое гласит: Волчонок боится крови волчихи. Но не следует, конечно, понимать этот тезис буквально – уразуметь его глубокий смысл можно только в контексте биоисторического учения Пророка.
На первой станции у бульвара юные гахисты выходят. Им стоит немалых усилий протащить миномет через двери: сошки у монстра сильно раздвинуты. Когда это наконец удается, один из подростков еще раз заглядывает в вагон и, обращаясь не столько к нам обоим, сколько ко мне, паломнику, выкликает прощальное приветствие. Это просьба о благословении в пространной, архаичной формулировке; последние слова разобрать невозможно: они поглощаются шипением пневматических дверей.
Нет сомнения, что Лизхен отправилась в дорогу сразу же после моего звонка. Я, местный иностранец, даже не знаю, где находится станция надземки в квартале тряпковаров. Лизхен подходила к гавани в Гото как раз в ту минуту, когда я возвращался туда из здания бывшей баптистской миссии. Звонкий стук ортопедических башмаков доносился до меня через всю площадь. Девчонка шла быстрым твердым шагом. В лунном сиянии Лизхен показалась мне более высокой, чем в обычной обстановке, – впечатление было такое, будто она неудержимо росла в тени моего внимания, рядом с унылым течением моих лет. Она энергично, чуть ли не весело помахивала пакетом с тесемками. Его пластик был явно белым-пребелым, ибо светился оранжевым светом – в тон луне. Прежде чем я спросил, что у нее в пакете, она заметила мою рану: задумавшись, я поднес правую кисть ко рту, чтобы слизнуть кровь. Лизхен тотчас же велела мне показать руку, и вместе с девочкой я впервые увидел рваную рану. Ткань правого указательного пальца глубоко разошлась над средним суставом. Лизхен поставила пакет на мостовую и запустила в него обе руки. Я услышал похожий на жужжание звук открываемой молнии, после чего в руках у девочки оказались пакетик с липким пластырем и маникюрные ножницы.
Теперь, в свете вагона надземки, боль, появившаяся в руке лишь после ее врачевания девочкой, еще раз напоминает о моем коллеге. В темноте Культурного центра им. Гёте лунолицый американец помог мне напоследок спрятать электронику в полу. Складной механизм, в общем-то практичный, но всегда работавший с натугой, впервые заклинило, и пришлось дружно и ритмично надавливать на него с обеих сторон, чтобы разблокировать шарниры. Во избежание повторения такой загвоздки надо бы при следующем визите туда принести с собой какую-нибудь смазку. На сей раз, во всяком случае, я был ужасно рад, что американец мне так ловко подсобил. Мы вместе стали спускаться вниз. Коварная лестница в баптистскую миссию при спуске требует гораздо большей осторожности, чем при подъеме. Я шел первым и предупреждал моего спутника, если ступеньки в том или ином месте отсутствовали. Лишь у подножия лестницы я пропустил его вперед. Благоприятствуя моему замыслу, луна висела теперь низко, свет ее широкими полосами падал на обломки мебели и аппаратуры. С любопытством осмотревшись, коллега склонился над грудой старых дискет. Я не мешал ему, я ковырял носком туфли в мусоре, будто там могло найтись что-нибудь и для меня. Он опустился на корточки и вынул из внутреннего кармана очки, чтобы прочесть какую-то надпись. Подойдя сзади, я спросил, что там написано. Однако первые слова ответа, который, вероятно, мог бы быть куда более пространным, потерялись для меня и, таким образом, для потомков в инфернальном грохоте, которым сопровождался выстрел из дамского пистолета. Мой коллега рухнул на баптистские дискеты так, будто я не только выстрелил ему в голову, но еще и пнул ногой в спину.
Только теперь, в погромыхивающем вагоне надземки, слушая напевное бормотание Лизхен, положив ноющую руку на пластиковый пакет, я решаю осмотреть оружие, которым был ранен. Запускаю левую руку под подол кууда и достаю пистолет. Сразу становится ясно, что с ним случилось: одно из латунных колец, охватывавших оба ствола, при выстреле лопнуло и вонзилось острой верхней кромкой в мой палец, который лежал на спусковом крючке.
26. Надежда
И в Гото, и только что в вагоне надземки кууд, облегая мои плечи и спину, приятно согревал меня. В последние ночные часы, особенно при ясном небе, в городе может ощутимо похолодать. И все же теперь, преодолевая короткое расстояние в квартале тряпковаров от станции надземки до нашего домика и следуя за Лизхен, я обливаюсь потом в этом балахоне из козьей шерсти. Правая нога болит все сильнее. О размеренной ходьбе нечего и думать. До лодыжки нога онемела, и все чаще, возникая в пальцах, сквозь подъем и голень с захватом колена, ее пронизывает страшная колющая боль. Хромая, я отстаю от Лизхен на два, три, а вскоре уже и на пять шагов, она же шагает в своей ортопедической обувке так, будто громадные черные башмаки стали невесомыми и она больше не нуждается в них как в жесткой опоре. Правая рука тоже делает мое продвижение вперед мучительным. Хотя я, напрягая мышцы до судороги, держуее на высоте плеча, в рассеченном пальце бьется пульс. Кровь давно пропитала пластырь и стекает по запястью в рукав. Когда мы пересекаем безлюдный овощной рынок, я окликаю удаляющуюся от меня девочку и прошу ее остановиться: мне надо перевести дух.
Сажусь на край фонтана, кладу больную ногу на парапет и вытягиваю руку для осмотра. Но Лизхен начинает копаться в своем пластиковом пакете и извлекает оттуда толстую пачку денег. Я узнаю ее по шнурку от ботинок, которым в свое время перевязал банкноты. Это наш «неприкосновенный запас». Лизхен рассказывает, что деньги ей уже пригодились. Когда она ехала в Гото, на одной из станций в вагон вошли три гахиста преклонного возраста с автоматами новейшего образца. И потребовали от нее и упитанного молодого сейшенца – больше пассажиров в вагоне не было – сделать пожертвование в честь Великого Гахиса и девятой годовщины его гибели. Хоть и не без труда, но ей удалось-таки выдернуть из толком еще не оттаявшей пачки все новые пятисотенные и сунуть их одному из этой троицы в костлявую длань. Сейшенец же по молодости лет сглупил: дал старую, дореформенную десятитысячную, к тому же истертую и грязную. Словно это могло быть единственно возможным ответом, один из старцев всадил парню в нижнюю часть живота целую очередь. Из окна отходящего поезда было видно, как они выволокли его, еще живого, на платформу, оставили там лежать, а сами преспокойно сели в поезд, шедший в противоположном направлении.
Не помню, чтобы Лизхен когда-нибудь прежде рассказывала мне такую же длинную историю. Не исключено, что она это сделала, дабы я поменьше приглядывался к ее хлопотам вокруг моего пальца. И действительно, слушая, я не почувствовал, как она сняла набухший от крови пластырь. На сей раз она хочет заняться раной всерьез и разложила все необходимое для этого на краю фонтана. Кроме пачки денег в ее пластиковом пакете находилась моя бывшая сумочка для туалетных принадлежностей. В мое отсутствие ее обладательницей стала Лизхен. Даже мне бросается в глаза, что некогда засаленную и замусоленную сумочку Лизхен сумела отчистить чуть ли не до блеска. Теперь, когда ею распоряжается девочка, она набита до отказа, и я с удивлением рассматриваю самый верхний слой вещиц, которые Лизхен уложила в несессер по неизвестной мне системе. Девочка достала оттуда катушку ниток и обвязывает мой палец так туго, что края раны сходятся. Смотреть на кровоточащую плоть мне не по душе, и потому я вглядываюсь в раскрытую сумочку, пытаюсь, словно соревнуясь с самим собой, распознать в плотной массе как можно больше отдельных вещиц и найти им название. Из-за того, что молния уже не стягивает боковые стенки, все уложенное в несессер слегка расползлось. А изящная красная пластмассовая расческа даже торчит, выйдя наполовину за край сумочки. Я хочу поправить ее, но сделать это левой, не искушенной в тонких движениях рукой трудно, и сумочка теряет равновесие, падает с парапета, и все ее содержимое, множество самых разных вещиц, разлетается по мостовой.
Левая щека у меня горит, левое ухо гудит, и каким-то чудесным образом, кажется, даже ожил левый глаз, хотя размашистый удар девочки задел только его нижний край. Значит, верхнее веко поднялось. Звонкая оплеуха словно напомнила ему о его давнем, нормальном положении, и оно вновь, пусть всего лишь на несколько мгновений, пока длится шок, туго облекло верх глазного яблока. С тех пор как веко занедужило, доктор Зиналли скрупулезно обследовал его при каждом моем визите к нему – с использованием экзотичной, старинной аппаратуры. На лице у меня, болезненно ущемляя кожу, закреплялись приспособления с зажимами, а над ними перемещались огромные, смонтированные на передвижных штативах линзы. На мои вопросы о причинах паралича века и возможном обострении симптомов Зиналли всегда отвечал уклончиво. Обычно начинал рассуждать в своей пространной манере, не допускающей ни возражений, ни попыток что-нибудь уточнить. Туманно говорил о неясном происхождении германской расы, сетовал на ее слишком долгое пребывание в регионе к востоку от Черного моря, где якобы находились ее корни. И всегда звучало это так, будто он хотел объяснить мою глазную болезнь мрачным характером событий тысячелетней давности, представить ее – может быть, чтобы меня утешить – как унаследованный расовый дефект, как следствие близкородственного размножения, проявившееся только теперь, в наше время. Я чувствую, что Лизхен смотрит на меня. Все еще освеженный ее ударом, я стараюсь ответить взглядом такой же силы. Это не удается; но мгновенье, когда наши глаза встречаются, длится достаточно долго, чтобы я понял: девочка ждет, что я встану и двинусь дальше.
Мы ждем Шпайка, и я наслаждаюсь тем видом, с каким ты ждешь Шпайка. Ты стоишь у окна, выходящего на улицу. Правой рукой, на которой кольцо со шпайковской мумии, ты слегка сдвинул занавеску и придерживаешь ее в этом положении. Мы знаем, что с наступлением утра начнутся празднества в честь девятой годовщины гибели Великого Гахиса. За двадцать четыре часа нашего вполне комфортного пребывания в городе мы неоднократно, в последний раз от Фредди, слышали, что все иностранцы проведут этот день в безопасном месте, ибо предсказать, как он пройдет, очень трудно. Шпайк наверняка вскоре вернется домой. Ты говоришь, что чувствуешь, как он приближается к нам. Я протягиваю тебе пластиковую бутылку, взятую из холодильника. Ты делаешь три небольших глотка и, закрыв глаза, подергиваешь плечами. Изящные металлические детальки твоего колье позвякивают. В безобразной бутылке определенно та легендарная зулейка-бренди, какой пыталась соблазнить нас крошка Кэлвин. Меж тем на улице появляется одинокая фигура с внешними признаками старого гахиста. Это первый прохожий, которого мы видим с тех пор, как встали у окна. Он припадает на правую ногу, однако в его походке чувствуется решительность. Старик приближается, и сквозь приоткрытое окно нам слышно теперь, как твердо ступают его кованые сапоги на булыжную мостовую – и это при его хромоте. На нем ряса с капюшоном: Фредди говорил нам, что так обыкновенно одеваются паломники. Лицо скрыто маской, через которую он дышит. У нее довольно забавный вид, но она должна защищать паломника от всех дурных ветров и даже от рассеянных в воздухе скверных мыслей. Наверное, старик торопится к заутрене, или, быть может, направляется к тому месту, где гахисты скрытно соберутся, чтобы с рассветом начать свое шествие. У соседнего дома, в свете лампы над входом, он останавливается и прислоняется к дверному косяку, давая отдохнуть нездоровой ноге.
У дверей нашего соседа, кондитера Суккума, я вынужден сделать еще одну остановку. Убираю руку с плеча девочки, прислоняюсь к косяку и пробую разгрузить больную ногу. На последнем отрезке пути, от рыночной площади до нашего переулка, Лизхен пришлось поддерживать меня. Не только кисть моей правой руки – вся она тяжелым грузом лежала на плечах и на шее девочки. Не понимаю, как она незаметно для меня могла вырасти за прошедшие годы так, что при необходимости служит мне опорой. Терпеливо ждет, пока я собираюсь с силами, чтобы двинуться дальше. Лизхен говорит, что завтра, когда минет девятая годовщина гибели Гахиса, она отвезет меня на такси к доктору Зиналли. Утренние сумерки смешиваются на мостовой нашего переулка с отраженным светом лампы у входа в дом. Кусочек картона, который лежит там, я заметил еще в тот момент, когда мы остановились у дверей кондитера. Но только теперь, с ослаблением острой, колющей боли в пальцах ноги и с их прогрессирующим онемением, я прошу Лизхен поднять его, ибо мне видится в нем нечто определенное.
С трудом сделав три шага к середине улицы, старик гахист нагибается, чтобы что-то поднять. Потом, все так же прихрамывая, возвращается в круг света от лампы, подносит к глазам поднятое с земли – скорее всего это клочок бумаги – и долго всматривается в этот клочок, словно изучая какую-то надпись. Мы наблюдаем за ним. Ты видишь только то, что вижу и я, однако затем ты неожиданно спрашиваешь, почему Куль ничего не сказал нам о девятой годовщине гибели Гахиса, не упомянул ее ни единым словечком, почему не счел заслуживающим упоминания даже то простое обстоятельство, что наше пребывание в городе пересечется по времени с юбилеем, чреватым самыми разными последствиями. Я удивлен вдвойне: тем, что до сих пор сам не задался этим напрашивающимся вопросом, и серьезным служебным проступком, каким, несомненно, является сокрытие информации. Что бы ни подвигло на это Куля, после нашего возвращения ему придется подать прошение об отставке… Старый гахист прячет записку, которую так долго рассматривал, под своей рясой. Делает он это не спеша, задирает рясу чуть ли не до бедер, и мы видим, что под ней обыкновенные брюки. Затем ковыляет дальше и, дойдя до угла шпайковского дома, пропадает из нашего поля зрения. Миновав непростреливаемое пространство, он должен через несколько секунд появиться перед другим соседним домом. Вместо этого мы слышим, как хлопает входная дверь.
Я – дома. Мне еще раз пришлось опереться на Лизхен, которая и дотащила меня, еле волочащего ноги, до наших дверей. В прихожей я опускаюсь на вторую ступеньку лестницы, чтобы в темноте набраться сил для подъема к себе наверх. Сидеть у подножия крутой лестницы с годами вошло у меня в привычку. Какую-то гипнотическую усталость я почувствовал на этом месте еще тогда, когда, возвращаясь из парной от Фредди, первый раз ранним утром вошел в мой домик на одной из улиц квартала тряпковаров. Дабы немного вздремнуть, иногда я всего лишь повисаю на нижней стойке перил. Обычно же сижу, как теперь, на второй ступеньке и впадаю в тяжелый полусон, из которого меня в какой-то момент вырывает хлопок или шелест – звуки, проникающие сюда, вероятно, из помещений первого этажа. С тех пор как поселился здесь, я больше не был ни в одной из двух комнат. Не исключено, что там за это время завелась нечисть среднего или даже крупного калибра. Сегодня я не могу даже сказать, что находится в этих помещениях. Возможно, я когда-то составил туда лишнюю мебель моего предшественника. Но одну вещь из того, что осталось после смерти итальянца, я помню очень хорошо – его велосипед, появление которого на улицах города всякий раз производило фурор. В голове у меня начинают мелькать картины прошлого, не оставляя сомнений в том, что вместе с другими вещами я занес в одну из комнат и красавец велосипед. Тут же дверь в помещения первого этажа опять кажется мне такой чужой, будто я ее вообще никогда не открывал. Лизхен, которая ориентируется в доме лучше меня, наверняка знает, что там скопилось. Сверху, из моих комнат, я, случается, слышу шаги, нежное поскрипывание старых-пресгарых половиц. И не перестаю удивляться тому, с какой грациозностью девочка может ступать в тяжелых башмаках, если хочет передвигаться по дому бесшумно.
Я встаю, но у меня кружится голова, и, с трудом преодолев три ступеньки, я опускаюсь на лестницу во второй раз, чтобы на минутку-другую сомкнуть веки перед тем как продолжить мучительное восхождение.
Старик – на первом этаже. Возится с чем-то в нижних помещениях. Слышно, как передвигает стул. Потом к нам наверх прорывается гуденье телевизора. Мы осторожно идем к двери, старые половицы тихо поскрипывают. Если эти звуки и доходят до первого этажа, то там их должен заглушить шум от телевизора. Слышен мужской голос, изрекающий что-то энергичным, чуть ли не карающим тоном, голос, предсказывающий, вероятно, какую-то катастрофу. Я смотрю на тебя. Ты пожимаешь плечами и улыбаешься, будто говоря тем самым, что не нужно стремиться понять каждую заумь, рождающуюся в головах жителей этого города. Тебя тоже устраивает предположение, что там, внизу, упрятав свой западноевропейский жир в экзотичный костюм, сидит и в очередной раз просматривает одну из видеозаписей славный малый по имени Шпайк. Проповедь, похоже, приближается к своему апогею, Гахис впал в ритмичную вокальную декламацию, она становится все более быстрой и все более высокой по тональности. Звучит она безобразно, по-бабски истерично, и заканчивается жалобным, чуть ли не собачьим воем. Раздаются звуки дрр! трр! тоже, наверное, с диска – звуки раздираемой ткани и глухой удар. Ты берешься за ручку двери, я прижимаюсь к тебе сзади, чтобы выскользнуть вместе с тобой на лестничную площадку. Но какой-то непонятный звук внезапно заставляет нас отпрянуть друг от друга. Я вижу белок вокруг твоих зрачков, и в испуге, который, как ничто прежде, способен нас разъединить, ты видишь мои – наверняка не менее широко распахнутые – глаза. Страшный грохот, вернее, омерзительный рев, стремительно нараставший и сразу же с дребезжаньем оборвавшийся, врывается к нам в комнату, точно возникнув из ничего. Ты первым понимаешь, что произошло, выходишь из сковавшего нас оцепенения, возвращаешься в комнату и откидываешь коврик, закрывающий в стене нишу с трубой пневмопочты. Рывком отодвигаешь заслонку, и из трубы со злобным шипением уходит избыток давления. Дрожащими руками я развинчиваю капсулу. И мы извлекаем из нее – разве мы ожидали найти там что-то иное? – полоску резины с белой полуграмотной надписью, из которой следует, что передача любой информации прекращается. Мы смотрим друг на друга. Зрачки глаз сужаются. Кто бы то ни был – Шпайк собственной ожиревшей персоной или квартирант из местных, – отправитель послания ответит мне и тебе за постыдную разницу между скудостью сообщения и безмерностью нашего испуга.