Текст книги "Огнем и мечом. Дилогия"
Автор книги: Генрик Сенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 56 страниц)
– Казаки за нами идут! Битва будет!
От разговоров этих женщины заголосили, слухи дошли до челяди, поднялся переполох, началась толчея, возы стали обгонять друг друга или съезжать с тракта прямо в лес, где и застревали меж деревьев.
Отряженные князем люди быстро восстановили порядок, а во все стороны высланы были отряды, разведать, на самом ли деле возникла какая-то опасность.
Скшетуский, добровольно ушедший с валахами, воротился под утро первым, а воротившись, сразу же отправился к князю.
– Что у тебя? – спросил Иеремия.
– Ваше сиятельство, леса горят.
– Подожжены?
– Так точно. Я схватил несколько человек, и они сознались, что Хмельницкий охочих послал вслед вашему княжескому сиятельству. Огонь, если ветер будет благополучный, подкладывать.
– Живьем захотелось ему нас поджарить, в битву не вступая. Ну-ка давай сюда людей этих.
Спустя минуту привели троих чабанов, диких, тупых, перепуганных; они тотчас же повинились, что им и правда велено было леса поджигать.
Рассказали они еще, что вослед князю посланы войска, но что идут они к Чернигову по другой дороге, ближе к Днепру.
Между тем вернулись остальные разъезды, и все с тем же:
– Леса горят!
Князь, казалось, этим не встревожился.
– Варварская метода, – сказал он, – да только ничего из этого не выйдет! Огонь через речки, текущие в Трубеж, не перекинется.
И верно, в Трубеж, вдоль которого продвигался к северу табор, впадало столько речек, образовавших повсюду обширные болота, что можно было не опасаться, чтобы через них перекинулся пожар. Разве что всякий раз лес пришлось бы поджигать заново.
Вскоре разъезды донесли, что так оно и происходит. Каждый день приводили они и поджигателей, которыми затем украшались придорожные сосны.
Огонь распространялся мгновенно, но не к северу, а вдоль речек на восток и запад. Небо по ночам было багровым. Женщины с вечера и до рассвета пели духовные песнопения. Устрашенный дикий зверь выбегал из пылающих боров на тракт и влачился за табором, смешиваясь со стадами домашнего скота. Ветер нагнал дыму, застлавшего весь горизонт. Войска и обоз шли словно бы в густом тумане, сквозь который ничего не было видно. Дышать было нечем, дым ел глаза, а ветер все нагонял и нагонял его. Солнечный свет не мог проникнуть сквозь завесы эти, и по ночам от зарев было светлее, чем днем. А лес, казалось, никогда не кончится.
Сквозь этот дым и эти пылающие леса вел Иеремия свое воинство. Были получены сведения, что враг продвигается по другую сторону Трубежа, но неизвестно было, сколь велики его силы, – все же татары Вершулла разведали, что он пока еще довольно далеко.
В одну из ночей в табор прибыл пан Суходольский из Боденок, с другого берега Десны. Был это давний придворный князя, несколько лет назад удалившийся на жительство в свою деревню. Он тоже спасался от крестьян, но привез известие, о котором в войске не знали.
И величайшая воцарилась растерянность, когда, спрошенный князем о новостях, он сообщил:
– Скверные новости, ваша милость князь! Известно ли вам о разгроме гетманов и о кончине короля?
Князь, сидевший на маленьком дорожном табуретике, вскочил:
– Как? Умер король?
– Всемилостивейший монарх испустил дух в Меречи за неделю до корсунского разгрома, – сказал Суходольский.
– Господь в милости своей не дал дожить ему до этой минуты! – молвил князь и, схватившись за голову, продолжал: – Страшные времена наступили для Речи Посполитой. Конвокации и элекции, interregnum [100]100
междуцарствие ( лат.).
[Закрыть], злонамерения и интриги заграницы, – все именно сейчас, когда необходимо, дабы весь народ единым мечом в руке единодержавной был. Господь, как видно, оставил нас и во гневе своем за грехи бичевать вознамерился. Пожар сей только король Владислав и мог погасить, ибо удивительной пользовался любовью среди казачества, да и государь был воинственный.
В эту минуту более десятка офицеров, среди которых были Зацвилиховский, Скшетуский, Барановский, Вурцель, Махницкий и Поляновский, приблизились к князю, и тот им объявил:
– Милостивые государи, король скончался!
Головы как по команде обнажились. Лица посерьезнели. Столь неожиданное известие лишило всех речи. Лишь спустя какое-то время общее горе обнаружило себя.
– Упокой Господи душу его! – сказал князь.
– И да светит ему свет вековечный во веки веков.
Ксендз Муховецкий затянул «Dies irae» [101]101
«День гнева» ( лат.).
[Закрыть], и посреди лесов тех и дымов тех несказанное уныние охватило сердца и души. Казалось, некая долгожданная подмога не пришла на выручку и перед лицом грозного врага они одни на целом свете и не осталось у них никого больше, кроме князя.
Поэтому все взоры обратились к нему, и новые узы возникли меж ним и его солдатами.
Вечером того же дня князь во всеуслышание сказал Зацвилиховскому:
– Нам необходим король-воитель, и ежели богу будет угодно, чтобы мы подали наш голос на элекции, то отдадим мы его в пользу королевича Карла, в каковом ратного духа более, чем в Казимире.
– Vivat Carolus rex! [102]102
Да здравствует король Карл! ( лат.)
[Закрыть] – воскликнули офицеры.
– Vivat! – вторили им гусары, а за ними и все войско.
И не знал, верно, князь-воевода, что клики эти, прозвучавшие на Заднепровье среди глухих черниговских лесов, донесутся до самой до Варшавы и выбьют у него из рук великую коронную булаву.
Глава XXV
После десятидневного похода, каковому пан Маскевич стал Ксенофонтом, и трехдневной переправы через Десну войска подошли наконец к Чернигову. Первым вступил в город с валашскими пан Скшетуский, которого князь специально отрядил, дабы тот скорее мог навести справки о княжне и Заглобе. Но здесь, как и в Лубнах, ни в городе, ни в замке никто о них ничего не слыхал. Оба канули, точно камень в воду, и рыцарь просто не знал, что думать. Где они могли схорониться? Не на Москве же, не в Крыму, не на Сечи! Оставалось только предположить, что Елена с Заглобой переправились через Днепр. Но тогда они мгновенно оказались бы в самом сердце бури, а там же резня, пожоги, пьяный сброд, запорожцы и татары, от которых и переодетой Елене не уберечься, ибо басурманская нелюдь охотно забирала ясырями подростков ввиду большого на них спроса на стамбульских торгах. Приходило в голову Скшетускому и страшное подозрение, что Заглоба, возможно не без умысла, увел ее в те стороны, желая продать княжну Тугай-бею, который наградил бы его пощедрей Богуна, и мысль эта повергла наместника прямо-таки в безумие, однако пан Лонгинус Подбипятка, знавший Заглобу лучше, чем Скшетуский, горячо стал его разубеждать:
– Братушка, сударь наместник, – говорил он, – выбрось ты это из головушки. Ни в жизнь шляхтич этот такого не совершит! Было и у Курцевичей добра немало, которое Богун бы ему охотно отдал, так что, захоти он погубить девицу, и жизнью не надо было бы рисковать, и разбогател бы.
– Правда твоя, – отвечал наместник. – Но почему за Днепр, а не в Лубны или в Чернигов ушел он с нею?
– Уж ты успокойся, сердце мое. Я ж Заглобу знаю. Пил он со мною и одалживался у меня. Деньги ни свои, ни чужие его не заботят. Свои заимеет – спустит, чужих – не отдаст. Но чтобы на такие дела он был способен, этого я и думать не могу.
– Легкомысленный он человек, легкомысленный, – сказал Скшетуский.
– Может, и легкомысленный, но и плут, который каждого вокруг пальца обведет и сухим из воды выйдет. А раз ксендз наш духом пророческим обещал, что Господь тебе ее возвратит, – так тому и быть, ведь справедливо, чтобы всякая истинная сердечная склонность была вознаграждена, и ты этим упованием утешайся, как вот я тоже утешаюсь.
Тут пан Лонгинус принялся тяжко вздыхать, а спустя минуту добавил:
– Поспрашиваем же еще в замке, вдруг они тут проходили.
И они снова стали спрашивать, но напрасно – никаких следов даже временного пребывания беглецов не было. В замке собралось без числа шляхты с женами и детьми, запершейся тут от казаков. Князь уговаривал всех отправиться вместе с ним и остерегал, что следом идут казаки. На войско они не посмеют напасть, но было очень похоже, что, едва князь уйдет, покусятся на замок и город. Однако шляхта в замке была на удивление беспечна.
– Мы тут в безопасности за лесами, – отвечали они князю. – Сюда к нам никто не доберется.
– Однако я эти леса прошел, – сказал князь.
– Ваша княжеская милость прошли, но голытьба не пройдет. Хо-хо! Не такие это леса!
И уйти не захотели, упорствуя в своей слепоте, за что потом жестоко поплатились: едва князь отбыл, тотчас же подошли казаки. Замок отчаянно оборонялся целых три недели, после чего был захвачен, и все, кто в нем находился, были вырезаны до последнего. Казаки учиняли страшные зверства, разрывая детей, сжигая на медленном огне женщин, и никто им за это не отмстил.
Князь тем временем, пришедши на Днепр к Любечу, дал войску отдых, а сам с княгинею, двором и кладью поехал в Брагин, лежавший среди непроходимых лесов и болот. Через неделю переправилось и войско. Затем двинулись к Бабице под Мозырь, и там в праздник Тела Господня наступил час расставанья, так как княгиня с двором должна была отправиться в Туров к госпоже воеводихе виленской, тетке своей, а князь с войском – в огонь, на Украину.
На прощальном обеде присутствовала княжеская чета, фрауциммер и самое избранное общество. Увы, меж девиц и кавалеров не было обычной веселости, так как не одно солдатское сердце разрывалось при мысли, что вот-вот и придется оставить ту единственную, ради которой стоило жить, сражаться и умирать; не одни ясные или темные очи девичьи застилались горькими слезами оттого, что милый уходит на войну, под пули и мечи, к казакам и диким татарам… Уходит, и кто знает, вернется ли…
Поэтому, едва князь сказал свое слово, прощаясь с женою и двором, маленькие княжны в один голос жалобно запищали, точно котята, рыцари же, как более твердые духом, повскакивали со своих мест и, сжав рукояти сабель, разом крикнули:
– Победим и вернемся!
– Помогай вам Бог! – сказала княгиня.
Ответом на это был крик, от которого задрожали стекла и стены:
– Да здравствует княгиня-госпожа! Да здравствует матерь наша и благодетельница!
– Да здравствует! Да здравствует!
Солдаты очень ее любили за благорасположение к рыцарскому сословию, за великодушие, щедрость и милостивость, за заботу об их семьях. Больше всего на свете любил ее и князь Иеремия, ибо эти две натуры были созданы друг для друга, схожие как две капли воды и словно отлитые из бронзы и золота.
Все стали подходить к княгине, и каждый с чашей в руке опускался на колени перед креслом ее, а она, сжимая в ладонях голову каждого, говорила несколько добрых слов. Скшетускому княгиня сказала:
– Не один тут, я чай, рыцарь ладанку или ленточку напутно получит, а поскольку нет с нами той, от которой тебе, сударь, получить подарок было бы всего желаннее, посему прими его от меня, как от матери.
Сказав это, сняла она золотой крестик, бирюзою усаженный, и надела его рыцарю на шею, а он ей руку почтительно поцеловал.
Князю, как видно, было приятно княгинино расположение к Скшетускому; в последнее время он еще больше полюбил наместника, за то что тот достоинство его, будучи с посольством на Сечи, не уронил и посланий от Хмельницкого брать не пожелал. Тем временем все встали из-за стола. Слова княгини, Скшетускому сказанные, девицы поняли на лету и, полагая их согласием и позволением, сразу же поизвлекали та образок, та шарф, та крестик, что завидя рыцари шасть каждый к своей если не избраннице, то приятнейшей сердцу. Бросился Понятовский к Житинской, Быховец к Боговитянке, так как теперь она нравилась ему всех более, Розтворовский к Жукувне, рыжий Вершулл к Скоропацкой, оберштер Махницкий, хоть и в преклонных летах, к Завейской, и лишь одна Ануся Борзобогатая-Красенская, самая прелестная из всех, стояла у окна одинокая и покинутая. Лицо ее зарделось, глазки из-под опущенных век поглядывали искоса, словно бы гневно, но в то же время и с мольбой не устраивать ей такого афронту, поэтому изменник Володыёвский подошел к ней и сказал:
– Хотел и я просить панну Анну чем-нибудь одарить меня, но от дерзкого намерения отказался, полагая, что из-за слишком большой толчеи не протиснусь.
Щечки Ануси и вовсе запылали, однако она мгновенно нашлась:
– Из других, ваша милость, рук, не из моих, желал бы ты что-нибудь на память получить, да только напрасно: там хоть и не тесно, да слишком для твоей милости высоковато.
Удар был точно рассчитанным и двойным. Во-первых, он намекал на маленький рост рыцаря, а во-вторых – на его сердечную склонность к княжне Барбаре Збаражской. Пан Володыёвский был спервоначалу влюблен в старшую, Анну, но, когда ту засватали, отстрадал и потихоньку передоверил свое сердце Барбаре, полагая, что никто об этом не догадывается. Так что сейчас, слыша про это от Ануси, он, слывший непревзойденным в сабельных и словесных поединках, сконфузился так, что слова молвить не мог и невпопад промямлил:
– Ты, сударыня, тоже высоко метишь, приблизительно где голова пана… Подбипятки…
– А он и впрямь превосходит вас мечом и обхождением, – бойко ответила девушка. – Спасибо же, что напомнили о нем. Пускай оно так и будет.
Сказав это, она обратилась к литвину:
– Ваша милость, приблизьтесь же, сударь. Желаю тоже и я иметь своего рыцаря и, право, не знаю, можно ли на более мужественной груди повязать шарф.
Пан Подбипятка вытаращил глаза, словно ушам своим не поверил, а затем грохнулся на колени, так что пол затрещал:
– Госпожа моя! Госпожа!
Ануся повязала шарф, и сразу крошечные ручки совершенно исчезли под льняными усами пана Лонгина; раздавалось только чавканье и мурлыканье, услыхав которое пан Володыёвский сказал поручику Мигурскому:
– Побожиться можно, что медведь улей портит и мед выедает.
После чего, несколько обозлившись, отошел, ибо все еще чувствовал Анусино жало, а ведь он тоже в свое время был в нее влюблен.
Но вот уже князь стал прощаться с княгиней, и час спустя двор направился в Туров, а войска к Припяти.
Ночью на переправе, когда строили плоты для перевоза орудий, а гусары надзирали за работой, пан Лонгинус сказал Скшетускому:
– От, братушка, незадача!
– Что случилось? – спросил наместник.
– Да слухи с Украйны!
– Какие?
– Так ведь говорили запорожцы, что Тугай-бей в Крым с ордою ушел.
– Ну и ушел! Об этом, я думаю, ты сожалеть не станешь.
– Именно стану, братушка! Сам же ты сказал, – и прав был, – что казацкие головы я не имею права засчитывать, а раз татары ушли, откуда же я возьму три поганских головы? Где их искать? А мне они ой как нужны!
Скшетуский, хоть и сам был невесел, улыбнувшись, сказал:
– Догадываюсь я, в чем дело! Видал, как тебя сегодня в рыцари посвящали.
Пан Лонгинус благоговейно руки сложил:
– Правда оно! Чего скрывать: полюбил и я, братушка, полюбил… От горе!
– Не отчаивайся. Не верю я в то, что Тугай-бей ушел, а значит, нехристей не меньше, чем этого комарья будет.
Действительно, целые тучи комаров стояли над лошадьми и людьми, ибо вошли войска в край болот непроходимых, лесов топких, лугов размоклых, рек, речек и ручьев, в край пустой и глухой, одною лишь пущей шумящий, про жителей которого в те времена говаривали:
Выделил дочке
Шляхтич Голота
Дегтю две бочки,
Рыжиков низку,
Ершиков миску
Да клин болота
На болоте этом росли, правда, не только грибы, но, вопреки всем стишкам, и немалые помещичьи состояния. Однако сейчас люди князя, в большинстве своем воспитанные и выросшие в сухих и высоких заднепровских степях, глазам своим просто не верили, и, хотя попадались в степях местами трясины и леса, тут, однако, целый край представлялся сплошною трясиною. Ночь была погожая, ясная, и при свете луны, куда ни глянь, невозможно было увидеть даже сажени сухой земли. Заросли чернели над водой, леса, казалось, вырастали из воды, вода хлюпала под конскими копытами, воду выжимали колеса повозок и пушек. Вурцель впал в отчаяние. «Поразительный поход, – говорил он. – Под Черниговом от огня пропадали, а тут вода заливает». И в самом деле, земля, вопреки назначению своему, не была ноге твердой опорой, но пружинила, сотрясалась, словно бы хотела рассесться и поглотить тех, кто по ней шел.
Войска переправлялись через Припять четыре дня, затем каждый почти день приходилось преодолевать реки и речонки, текущие в раскисшем грунте. И нигде ни одного моста. Народ тут передвигался с помощью лодок да шухалей. Через несколько суток начались туманы и дожди. Люди выбивались из последних сил, стремясь в конце концов выбраться из проклятых этих мест. А князь спешил, торопил. Он приказывал валить целые леса, гатить гати из кругляков и шел вперед. Солдаты, видя, как не щадит он собственных сил, как с утра до ночи не слезает с седла, делая смотр войскам, доглядывая за походом, всем лично руководя, не отваживались роптать, хотя мытарства их были выше сил человеческих. С утра до ночи вязнуть и мокнуть – вот каков был общий удел. У лошадей с копыт начал слезать рог, много их в артиллерии пало, так что пехота и драгуны Володыёвского сами тянули пушки. Привилегированные полки, такие, как гусары Скшетуского, Зацвилиховского и панцирные, брались за топоры, дабы прокладывать гати. Славный это был поход с хладом, гладом и хлябями, в котором воля полководца и рвение солдат преодолевали все преграды. Никто в краях тех до сей поры не отваживался весною, во время половодья, пройти с войском. По счастью, люди князя ни разу не подверглись нападению. Здешний народ, тихий и спокойный, о бунте не помышлял и даже потом, подстрекаемый казаками и поощряемый их примером, под знамена к ним идти не захотел. Вот и теперь поглядывал он сонным взором на проходившие рыцарские рати, которые целые и невредимые выныривали, точно заговоренные, из лесов и болот и исчезали, как сон; он же только поставлял проводников, тихо и послушно исполняя все, что от него требовали.
Видя такое, князь строго наказывал всяческое солдатское своеволие, и не летели вослед войску стенания людские, проклятия да нарекания, а когда после прохода войск узнавали в какой-нибудь продымленной деревеньке, что проходил князь Иеремия, люди качали головами, потихоньку говоря друг другу: «В ж е в i н д о б р и й!»
Наконец, после двадцати дней нечеловеческих трудов и напряжения, княжеское войско вступило в мятежный край. «Я р е м а i д е! Я р е м а i д е!» – полетело по всей Украйне аж до Дикого Поля, до Чигирина и Ягорлыка. «Я р е м а i д е!» – разнеслось по городам, деревням, хуторам и пчельникам, и от вести этой косы, вилы и ножи выпадали из мужичьих рук, лица бледнели, разгульные толпы, точно стаи волков от звука охотничьего рога, уходили по ночам к югу; татарин, забредший грабежа ради, спрыгивал с коня и то и дело прикладывал ухо к земле, а в уцелевших еще замках и крепостцах били в колокола и пели: «Te Deum laudeamus!» [103]103
«Тебя Бога хвалим!» ( лат.)
[Закрыть]
Но сей грозный лев улегся на рубеже взбунтовавшегося края, намереваясь отдышаться.
Он собирался с силами.
Глава XXVI
Между тем Хмельницкий, побывши какое-то время в Корсуне, к Белой Церкви отошел и сделал ее своею столицей. Орда расположилась кошем по другую сторону реки, учиняя набеги по всему Киевскому воеводству. Так что пан Лонгинус Подбипятка напрасно сокрушался насчет нехватки татарских голов. Скшетуский предположил справедливо, что запорожцы, схваченные Понятовским под Каневом, сообщили сведения ложные – Тугай-бей не только не ушел, но даже и не направился к Чигирину. Более того – отовсюду подходили новые чамбулы. Пришли с четырьмя тысячами воинов царьки азовский и астраханский, никогда до этого в Польшу не заявлявшиеся, пришло двенадцать тысяч орды ногайской, двадцать тысяч белгородской и буджакской – все некогда заклятые Запорожья и казачества враги, а сейчас побратимы и жадные до крови христианской союзники. Наконец, явился и сам хан Ислан-Гирей с двенадцатью тысячами перекопцев. Страдала от друзей этих вся Украина, страдало не только шляхетское состояние, но и народ русский, у которого сжигали деревеньки, отбирали скарб, а самих мужиков, баб и ребятишек угоняли в неволю. В эту годину злодеяний, пожоги и кровопролития для мужика только и было спасения, что убежать в лагерь Хмельницкого. Там он из жертвы превращался в разбойника и сам разорял собственную землю, не опасаясь зато за собственную жизнь. Несчастный край!.. Когда разгорелась смута, сперва покарал и опустошил его Миколай Потоцкий, затем запорожцы и татары, явившиеся под видом освободителей, а теперь навис над ним Иеремия Вишневецкий.
Поэтому каждый, кто мог, убегал к Хмельницкому, убегала даже шляхта, когда иного пути к спасению не было. Так что Хмельницкий умножал и умножал свои силы, и если не сразу двинулся в самое Речь Посполитую, если долго отсиживался в Белой Церкви, то главным образом затем, чтобы приучить повиноваться разгулявшиеся и непокорные стихии.
И в самом деле, в железных его руках они быстро преображались в боевую силу. Командиры из обученных запорожцев имелись, чернь делилась на полки, из прежних кошевых атаманов назначались полковники, отдельные отряды, дабы приучить их к военной обстановке, посылались для штурма замков. А народ здешний по натуре своей был боевой, к ратному делу как никакой другой способный, к оружию привычный, с огнем и кровавым обличьем войны благодаря татарским набегам освоившийся.
Так что пошли два полковника Ханджа и Остап на Нестервар, который и взяли, а население, еврейское да шляхетское, вырезали поголовно. Князю Четвертинскому собственный его слуга на пороге замка голову отрубил, а княгиню Остап сделал своею невольницей. Другие ходили в другие стороны, и успех сопутствовал их знаменам, ибо страх обескуражил сердца ляхов, страх «народу тому несвойственный», выбивающий из рук оружие и лишающий сил.
Случалось, бывало, полковники пеняли Хмельницкому: «Чего же ты на Варшаву не идешь, чего ты все бездействуешь, с ворожеями судьбу пытаешь, горелкой наливаешься, а ляхам опомниться от страха и войско собрать позволяешь?» Не раз тоже и пьяная чернь, воя по ночам, обкладывала квартиру Хмельницкого, требуя, чтобы он их на л я х i в вел. Хмельницкий породил бунт и сделал его страшной силой, но сейчас стал он понимать, что сила эта его самого толкает к неведомому будущему, так что частенько угрюмым взором в будущность оную заглядывал, пытался ее испытать и сердцем по поводу нее устрашался.
Нужно сказать, из всех полковников и атаманов он один только и знал, сколько страшной мощи сокрыто в кажущемся бессилии Речи Посполитой. Поднял бунт, побил у Желтых Вод, побил под Корсунем, сокрушил коронные войска – а что дальше?
Вот и собирал он на рады полковников и, водя по ним налитыми кровью очами, отчего все дрожали, хмуро спрашивал одно и то же: «Что дальше! Чего вы хотите?»
– Идти на Варшаву? Так сюда князь Вишневецкий придет, жен и детей ваших как гром поразит, землю и воду только оставит, а потом за нами же к Варшаве со всеми силами шляхетскими, какие к нему присоединятся, пойдет – и мы, меж двух огней оказавшись, пропадем если не в битвах, то на колах…
– На дружбу татарскую рассчитывать нечего. Сегодня они с нами, завтра повернут против и в Крым умчатся или панам головы наши продадут.
– Ну говорите же, что дальше? Идти на Вишневецкого? Так он все силы, и наши, и татарские, на себе сосредоточит, а за это время в самой Речи Посполитой войско соберется и на помощь ему подойдет. Выбирайте…
И встревоженные полковники молчали, а Хмельницкий говорил:
– Что же вы хвосты поджали? Что же не пристаете, чтобы на Варшаву шел? Уж если не знаете, что делать, предоставьте это мне, а я, Бог даст, свою и ваши головы спасу, а для Войска Запорожского и всех казаков удовлетворения добьюсь.
И в самом деле, оставался лишь один выход: переговоры. Хмельницкий отлично знал, сколь многого этим путем можно добиться от Речи Посполитой, знал, что сеймы скорее пойдут на значительное удовлетворение для казаков, чем на налоги, наборы и войну, которая обещала быть долгой и тяжкой. Знал он, наконец, что в Варшаве существует могучая партия, а возглавляет ее сам король, о смерти которого весть еще не дошла [104]104
12 июня под Белой Церковью о смерти короля еще не знали. – Примеч. автора.
[Закрыть]; к ней принадлежат и канцлер, и многие вельможи, которым очень хотелось сдержать рост огромных магнатских богатств на Украине, из казаков силу для королевских надобностей создать, заключить с ними вечный мир и для заграничной войны тысячи и тысячи эти использовать. В подобных условиях Хмельницкий мог и для себя добиться выдающегося положения, получить по королевскому произволению гетманскую булаву, и для казаков уступок бессчетных добиться.
Вот почему так долго отсиживался он под Белой Церковью. Он вооружался, рассылал во все стороны универсалы, собирал народ, создавал целые армии, прибирал к рукам замки, зная, что переговоры будут вести только с сильным. В самое же Речь Посполитую он не шел.
О, если б с помощью переговоров он мог заключить мир!.. Тогда этим самым он бы или оружие из рук Вишневецкого выбил, или – если князь не уймется – не он, Хмельницкий, но князь стал бы мятежником, не сложившим оружие вопреки воле короля и сеймов.
Тогда-то он и пошел бы на Вишневецкого, но уже с королевского и Речи Посполитой согласия, и пробил бы последний час не только для князя, но и для всех украинных королят с их несметными богатствами и латифундиями.
Так думал самозваный гетман запорожский, такое здание воздвигал он на будущее. Однако на лесах, для этого здания приуготованных, частенько сиживали черные птицы озабоченности, сомнений, опасений и зловеще каркали.
Достаточно ли сильна мирная партия в Варшаве? Начнут ли с ним переговоры? Что скажут сейм и сенат? Останутся ли там глухи к стонам и призывам украинным? Закроют ли глаза на зарева пожаров?
Не победит ли влияние магнатов, необъятными латифундиями владеющих, спасением которых будут они обеспокоены? И так ли напугана эта самая Речь Посполитая, чтобы простить ему союз с татарами?
Своим чередом снедала душу Хмельницкого мысль, не чересчур ли распалился и разгулялся бунт. Дадут ли эти озверевшие массы хоть как-то себя обуздать? Ладно, допустим, он, Хмельницкий, мир заключит, а головорезы – от его имени – дальше смерть и пожар сеять станут или же с ним самим расплатятся за свои обманутые надежды. Ведь это же вздутая река, море, буря! Страшное положение. Будь вспышка послабее, тогда бы с ним, как со слабым, переговоры вести не стали, но, поскольку бунт непомерен, переговоры по воле событий могут провалиться.
Что же будет?
Когда подобные мысли отягощали усталую голову гетмана, тогда запирался он на своей квартире и пил день и ночь напролет. Незамедлительно меж полковников и черни разносился слух: «Гетман пьет!» – и примеру его следовали все. Дисциплина ослабевала, начинали убивать пленных, учинять побоища между своими, грабить друг у друга награбленное – происходил форменный судный день, разгул ужасов и мерзостей. Белая Церковь превращалась в сущий ад.
В один из таких дней к пьяному гетману вошел шляхтич Выговский, взятый в плен под Корсунем и сделанный гетманским секретарем. Вошед, он стал бесцеремонно трясти пропойцу, потом схватил его за плечи, усадил на ложе и привел в чувство.
– А ц е щ о т а к е, я к е л и х о? – спрашивал Хмельницкий.
– Ваша милость гетман, вставай, приди в себя! – отвечал Выговский. – Посольство приехало!
Хмельницкий вскочил и во мгновение протрезвел.
– Гей! – крикнул он казачку, сидевшему у порога. – Делию, колпак и булаву!
А потом сказал Выговскому:
– Кто приехал? От кого?
– Ксендз Патроний Лашко из Гущи от пана воеводы брацлавского.
– От Киселя?
– Так точно.
– Слава Отцу и Сыну, слава Святому Духу и Святой-Пречистой! – говорил, крестясь, Хмельницкий.
Лицо его просветлело, подобрело – с ним начинали вести переговоры.
Однако в тот же день стало известно о событиях прямо противоположных мирному посольству пана Киселя.
Донесли, что князь, давши отдохнуть войску, утомленному походом через леса и болота, вступил в мятежный край, что он побивает, палит, рубит головы, что отряд под командой Скшетуского разбил двухтысячную ватагу казаков и черни, всех поголовно перебив, что сам князь взял штурмом Погребище, имение князей Збаражских, и камня на камне не оставил. О штурме и взятии Погребища рассказывали страшные вещи, ибо было оно логовом самых отъявленных живорезов. Князь якобы сказал солдатам: «Убивайте их так, чтобы чувствовали, что умирают». [105]105
Рудавский утверждает, что слова эти были сказаны в Немирове. – Примеч. автора.
[Закрыть]
Поэтому солдатня самые дикие зверства себе позволяла. Изо всего города не уцелел никто. Семьсот человек увели в плен, двести посажали на колы. Рассказывали еще о просверливании глаз буравами, о поджаривании на медленном огне. Бунт по всей округе унялся тотчас. Народ либо бежал к Хмельницкому, либо встречал лубенского господина хлебом-солью, на коленях взывая о милосердии. Шайки помельче были уничтожены, а в лесах, как сообщали беглые из Самгородка, Спичина, Плискова и Вахновки, не было ни одного дерева, на котором бы не висел казак.
И все это происходило неподалеку от Белой Церкви, рядом с несметным войском Хмельницкого.
Узнав об этом, он принялся реветь, как раненый тур. С одной стороны – переговоры, с другой – меч. Если он пойдет на князя, это будет расценено как отказ от переговоров, предлагаемых воеводой из Брусилова.
Единственная надежда была на татар. Хмельницкий бросился на Тугай-бееву квартиру.
– Тугай-бей, друг мой! – сказал он после церемонии положенных салямов, – как ты меня у Желтых Вод и Корсуня спасал, так и теперь спаси. Прибыл к нам посол от воеводы брацлавского с посланием, в котором воевода обещает мне удовлетворение, а Войску Запорожскому возвращение давних привилегий, полагая, что я прекращу военные действия, и я это вынужден сделать, если хочу доказать искренность и добрую волю. А между тем есть сведения о недруге моем, князе Вишневецком, что он Погребище вырезал, и никого не пожалел, и добрых молодцев моих приканчивает, на колы сажает, буравами глаза буравит. Не имея возможности пойти на него, пришел я к тебе просить, чтобы на означенного моего и твоего недруга пошел бы ты с татарами, иначе он скоро к нам, обозы отбивать, пожалует.
Мурза, сидя на груде ковров, захваченных им под Корсунем и награбленных по шляхетским усадьбам, какое-то время покачивался взад-вперед, зажмурившись, словно бы для лучшего размышления, и наконец сказал:
– Алла! Этого я сделать не могу.
– Почему? – спросил Хмельницкий.
– Потому что и так достаточно ради тебя беев и чаушей у Желтых Вод и под Корсунем потерял, зачем их еще терять? Ярема – воин знатный! Я на него пойду, ежели ты пойдешь, а сам – нет. Не такой я дурак, чтобы в одной битве все, что уже получил, пропало, мне выгодней посылать чамбулы за добычей и ясырями. Довольно я уже для вас, псов неверных, сделал. И сам не пойду, и хану отсоветую. Я сказал.