Текст книги "Зрелые годы короля Генриха IV"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 58 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
Геенна огненная
– Благословен Творец, королю пришел конец, – говорили в Париже и твердо верили, что на сей раз он не только потерпел неудачу, но что песенка его спета. И король не разуверял парижан.
Шли непрерывные дожди, дороги были пустынны, он не подавал о себе вестей, хотя находился всего в одном дне пути, в Манте. И этот город ему пришлось завоевывать, как всякий другой. Едва очутившись в его стенах, он задал пир пекарям. Их цеху стало известно, что король у себя на родине владел мельницей и прозывался мельником из Барбасты. Желая поддержать честь своего имени, он сыграл с ними в мяч, они обыграли его и на том решили прекратить игру. Он пожелал взять реванш, когда же они заупрямились, велел им всю ночь печь хлеб. Наутро он стал продавать хлеб за полцены: как же они прибежали после этого, как предлагали ему отыграться!
Это происшествие он нарочно постарался разгласить в Париже. Так парижанам стало известно, что он не только жив, – а это само по себе было достаточно прискорбно, – но также что он повсюду скупает зерно. Должно быть, войско его неисчислимо! Тут сразу выяснилось, что все знают о победе короля при Иври и верят в нее. Он наголову разбил нашего герцога. Толстяку и его разбежавшемуся войску никогда не добраться к нам по размытым дорогам. Теперь ему не спасти нас. А того еретика ничто удержать не может, он непременно к нам пожалует, уж и в прошлый раз он начисто ограбил наши предместья и перебил девять тысяч человек.
Убито было всего восемьсот, но в панических слухах большого города равно преувеличивались жестокость короля и собственное бессилие. «Он воюет с мельницами и амбарами всего государства. Мы умрем с голоду!» – твердили парижане, цепенея от страшных предчувствий, и глядели, как испанцы запасаются продовольствием. Под испанцами разумелись посол Мендоса и архиепископ Толедский[12]12.
Архиепископ Толедский Кирога Гаспар де – канцлер испанского короля Филиппа II.
[Закрыть], последний был прислан с особой миссией – выведать для своего короля дона Филиппа, чего более всего недостает будущим подданным всемирной державы – веры или денег. Оказывается – хлеба, констатировал архиепископ. И он, и испанская партия делали запасы, особенно усердствовали шестнадцать начальников городских округов, а больше всего монастыри.
Герцоги де Немур[13]13.
Немур Шарль-Эманюэль Савойский, герцог де (1567—1595), – сторонник Лиги, родственник Гизов. Был губернатором осажденного Генрихом IV Парижа. После вступления Генриха в Париж был губернатором в Лионе.
[Закрыть] и д’Омаль[14]14.
Омаль Шарль Лотарингский, герцог де (1555—1631), – один из руководителей Лиги и губернатор Парижа в 1589 г. Боролся на стороне Гизов против Генриха III, не признал Генриха IV и прожил последние годы жизни в эмиграции в Нидерландах.
[Закрыть] командовали гарнизоном и поневоле были союзниками Испании, но душой тяготели к Франции, что в те времена отнюдь не было в обычае у парижан: только старые люди, томившиеся в тюрьмах, помнили еще, что такое свобода, вера и здравый смысл. Один из них, Бернар Палисси[15]15.
Бернар Палисси (род, ок. 1510 г. – умер ок. 1590 г.) – французский художник-керамист и естествоиспытатель, противник средневековой схоластики и алхимии. За принадлежность к гугенотам был в 1588 г. заключен в Бастилию, где и умер.
[Закрыть], сидя в Бастилии, послал герцогу де Немуру из рода Гизов философский камень. Так назвал он окаменевший череп, подразумевая под этим, что вид столь древних человеческих останков побудит лотарингца отбросить незадачливое, пагубное честолюбие своего дома и признать истинного короля Франции. Ибо вскоре мы предстанем перед Господом, пояснил восьмидесятилетний старец, так никогда и не узнавший, что прикосновение к «философскому камню» действительно заставило Немура оглянуться на себя.
Кроме того, существовала еще сестра лотарингцев, знаменитая герцогиня де Монпансье, чей супруг служил в войсках короля; сама она была его противницей и гордилась тем, что натравила убийцу на короля, его предшественника. Не довольствуясь этим, она желала видеть на плахе и гугенота. Ну да, колесованным и повешенным! Фурия Лиги снова раззадоривала со своего балкона школяров, пока улицы не оглашались их кровожадными воплями. А у себя во дворце красивая, но постаревшая герцогиня сжимала свою неукротимую грудь, бурно волновавшуюся от ненависти и жажды мести. Эти чувства были ей тягостны, а под конец стали даже подозрительны. О победе Наварры при Иври она раньше, чем испанцы, узнала от брата своего Майенна, от побежденного, и долго сохраняла свои сведения в тайне, себе самой не признаваясь в причине такого молчания, пока ей стало невмоготу. «Наварра», – говорила она, чтобы не говорить «Франция»; но в ее страстной душе он звался просто Генрих, и ненависть ее была ей так же мучительна, как его удача. Она слыхала, что он захватил настоятеля монастыря, откуда был тот монах, которого она толкнула на убийство короля. Генрих предал настоятеля суду в Туре, и тот был разорван четырьмя конями, а герцогиня три часа пролежала без чувств. Явился Амбруаз Паре, старый хирург, которого все уважали, хотя он был гугенот. Он пустил герцогине кровь; очнувшись, она спросила: «Он уже здесь?..» – таким тоном и с таким выражением, что старец отпрянул, хотя ему довелось воочию видеть Варфоломеевскую ночь и, можно сказать, при жизни заглянуть в ад.
Большой город верил всему. Верил тому, что он уже здесь, меж тем как он пока только размышлял, не наслать ли ему вновь своих солдат на предместья Парижа. «Мы умираем с голоду!» – плакались парижане, когда их рынки могли быть еще полны, но их предали начальники шестнадцати городских округов, которые мыслили по-испански, хотя родной язык этих начальников был французский. Восьмого мая 1590 года король полностью окружил свою столицу. На сей раз он не оставил ей лазейки, ни вправо, ни влево от реки, занял предместья, воспретил насилия, поверх стен помаленьку обстреливал ее из орудий – главное, окружил плотно, без единой лазейки.
Четырнадцатого начались процессии. Монахи предводительствовали гражданским ополчением. Все пока что были сыты, монахи даже свыше меры; они отчаянно пыхтели под панцирями, в которые втиснули свои животы. Ряса была подоткнута, капюшон откинут, монах носил шлем и оружие. При появлении папского легата духовное воинство решило должным образом приветствовать его и невзначай подстрелило его духовника. Герцог де Немур, сказал по секрету герцогу д’Омалю:
– Долго ли будем мы потворствовать подобному бесчинству? Я лотарингец и при этом француз: здесь же хозяйничает Испания. Мы держим неправую сторону. Нам место по ту сторону крепостной стены, а значит, и нашим тысяча семистам немцам, восьмистам французским пехотинцам, шестистам конным. Пусть там в честном бою решится, кому быть – Гизам или Наварре.
Д’Омаль отвечал:
– Не забудьте о гражданском ополчении и обо всех, кто когда-либо избивал гугенотов. Не забудьте о страхе мщения, который делает междоусобную войну столь жестокой. Стоит нам сейчас удалиться, как Париж поддастся дурману страха, затеет резню и будет клясться, что ратует за истинную веру.
Немур кивнул в сторону пляшущей, ревущей процессии и тем показал, что понял его.
– Париж хочет быть испанским, – сказал он. – Мы, Гизы, обмануты. Дон Филипп перестал даже платить мне жалованье. Мендоса чеканит медные гроши и бросает их из окон. К чему? Народ все равно питается одними кошками, и то по воскресным дням.
Оба герцога только под усиленным конвоем ездили по тому самому городу, который им надлежало защищать. Обычно все и вся бросались врассыпную, потому ли, что совесть была нечиста, или же никому больше нельзя было верить. В одиночку никто не показывался добровольно. Люди собирались толпами, чтобы обеспечить себе перевес сил. По следам гражданского ополчения они обыскивали монастыри, находили, правда, не более того, что могли съесть тут же на месте, остальное было надежно припрятано; зато они измывались над монахами, напоминая, что на корабле, терпящем бедствие, первыми поедают самых жирных. Насытившись, можно было вспомнить и об обедне и проповеди, дабы подкрепить свою отвагу и рвение.
Другие толпы осаждали колокольни. Каждому хотелось взобраться наверх, чтобы издалека взглянуть на поля и зреющие плоды. После этого люди в озлоблении бросались к парламенту и до хрипоты орали, требуя хлеба. Среди женщин вспыхнуло безумие: пусть режут их самих и продают их мясо, лишь бы детям дали хлеба!
Что было делать с этими несчастными Бриссону[16]16.
Бриссон Барнабе (1531—1591) – французский государственный деятель и правовед. Занимал различные государственные должности, в том числе государственного канцлера, посланника в Англии и другие. Оставил после себя ряд трудов по праву.
[Закрыть], президенту верховного суда? Сам он ничего не имел, он был честный человек. И у него в доме отведали уже той подозрительной муки, которую с заднего крыльца приносили торговцы запретным товаром и которую добывали не на мельницах, а по ночам на кладбище. Бриссон, гуманист и поборник права, а потому душой преданный королю, совещался с господином де Немуром, как спасти этот бесноватый город. Они вели самый опасный разговор, какой только мыслимо вести большому сановнику и большому военачальнику под железным небом фанатизма. Они признались друг другу, что разгул греховного безумия поистине достиг крайних пределов и что уничтожение Лиги, каких бы жертв оно ни стоило, одно только может отныне примирить и человеческий разум, и Бога.
Любые жертвы! Хоть и сказали оба, но все же нерешительно выглянули из-за занавески в растворенное окно. Видна им была церковь и запруженная паперть, видна была улица, полная людей, немых, бледных от голода, от слабости упавших на колени или стоявших в полубеспамятстве; а слышен был только голос проповедника, вернее лай. Король отменит мессу и всех перебьет! Народ! Помни о своем спасении! Буше, глашатай лжи, за долгие годы своим коварным неистовством приумножил, возвеличил ложь, а теперь доводил ее до предела, до бездны; он лаял, он хрипел с амвона. Ближайшие к нему отпрянули назад на толпу, толпа зашаталась, застонала от смертного страха и слабости. Люди давили и топтали друг друга почти безмолвно, слышны были только стоны да лай проповедника. На том и закончили свое безнадежное совещание Бриссон и Немур! Но их, разумеется, подслушивали. Монахи вместе с шайкой убийц ворвались к ним, чтобы перевешать весь парламент. Герцог вынужден был отдать приказ открыть огонь.
Так как после речи достославного Буше против короля и разума сытости у слушателей не прибавилось, то они отхлынули от него сперва сплошным потоком человеческих тел, дальше более медлительными ручейками и, наконец, запоздалыми струями, отделившимися от общего русла. Последние вяло и робко просачивались в ближние переулки. Вот женщина без сил прислонилась к стене дома. И вдруг вспышка надежды: сынишка ее нашел крысу в водостоке, который проложен вдоль переулка то поверху, то под землей. Мальчик спускается в сточную канаву, подползает под камни и выглядывает из отверстия, держа крысу в руках.
– Мама! Еда!
В этот миг появляются двое ландскнехтов, один огромный детина, второй маленький, с носом ищейки. Меньший хватает мальчика, хочет отнять у него крысу, мальчик кричит, но не выпускает своей добычи. Тогда рослый ландскнехт поднимает его самого, сгребает сзади за куртку и держит ребенка в своей лапище на весу, точно покупку. Потом быстрым шагом скрывается за углом. Его тощий приятель, щуря один глаз, еще раз косится назад, и обоих как не бывало.
В переулке немногие прохожие немеют от испуга, и потому некоторое время еще слышен плач похищенного ребенка. Мать порывается броситься ему вслед, но вот она пошатнулась, она натыкается на другую женщину, которая только что вышла из ворот дома. Тут только раздается крик матери, крик испуга, ужаса, агонии, и мать падает навзничь, она больше не шевелится; женщине, вышедшей из дома, приходится перешагнуть через нее. Двое стариков шушукаются в темном уголке:
– Эта сама занималась тем же. Она уже успела отведать того, на что ландскнехты собираются употребить мальчика. Собственный ее сын умер, но никто не видал его мертвым, и с тех пор она живет солониной. – Их дрожащие голоса замирают, старички прячутся, женщина, вышедшая из дома, проходит мимо. Это чуть ли не благородная дама, она подбирает платье, чтобы оно не волочилось в грязи. Лицо ее словно окаменело, глаза устремлены в беспредельность.
Борьба с совестью
Но король на другой день выпустил из города три тысячи человек, дабы они не умерли голодной смертью. Когда об этом узнала его высокая союзница Елизавета Английская, она была весьма недовольна им; ему пришлось отправить к ней своего чрезвычайного посла, Филиппа Морнея – что он, впрочем, сделал охотно, охотно на время удалил от себя Морнея. Последнему надлежало убедить королеву, что смерть горстки несчастных французов не могла бы побудить испанскую партию к сдаче Парижа, пока у нее самой имелись запасы. Кроме того, король разрешил населению делать краткие ночные вылазки и жать хлеб на полях близ крепостной стены. Внезапно у пекарей вновь появилась мука, за что народ, несомненно, благословлял бы короля. Но монахи и гражданское ополчение постарались предотвратить это усиленным запугиванием, а также слухами, что король выдал хлеб лишь из большой нужды в испанском золоте. Войско его разбегается, а полки нашего законного повелителя дона Филиппа уже близко! Благословен Творец, ничтожному еретику уготована гибель. Самая заветная его мечта – видеть, как вымирает столица королевства, – не сбудется.
Генрих как услышал это – содрогнулся от ужаса. Все, что говорилось о нем гнусного внутри городских стен и просачивалось к нему наружу, не было для него, к сожалению, ново: собственная совесть твердила ему то же самое, и чем дальше, тем упорнее настаивала на том его совесть. «Генрих! Не добрую и не доблестную борьбу затеял ты здесь. Генрих! Те, с кем ты сражаешься, люди безоружные и притом обитатели твоей столицы. Они падают от истощения, они теряют рассудок, более того, они грешат против естества, – а ты меж тем почиваешь и трапезничаешь в надежных жилищах».
Но не только этим укоряла его совесть, ей было ведомо и другое. Он занимался любовью с прекрасной аббатисой женского монастыря, а затем перекочевал и в другую обитель. «Генрих! – говорила его совесть после вкушенного наслаждения. – Монахини эти отдаются тебе, как Юдифь Олоферну. Сперва они лишь агнцы, отданные на заклание, но под конец, в неистовом пылу, чуя, как подступает адский пламень, они готовы убить тебя». Итак, на ереси лежит печать зла и проклятия, это чувствовал король-протестант, но по-прежнему носил прядь волос вокруг уха, по обычаю своих единоверцев. Маршал Бирон шутил над его «переменами религии»: так называл он смену утех, которых Генрих искал у своих возлюбленных духовного звания. Король призвал старика к себе и тут впервые высказал вслух, что намерен отречься от своей веры и перейти в другую.
Это признание было исторгнуто у него раскаянием и скорбью о деяниях, которых он, собственно, не совершал, но на которые его толкали. Такие чувства трудно понять старому вояке – хотя именно Бирон был осведомлен о некоторых темных закоулках и безднах в душе своего легкомысленного боевого петуха и повелителя. Их борьба друг с другом, пока они не обрели и не заключили друг друга в объятия, была совсем особого рода, она носила характер взаимного испытания; Бирон не забывал этого. Выпрямив тощее тело, слегка покачиваясь от вина, которое он потреблял неизменно, никогда не теряя ясности ума, лицом напоминая череп с висящими усами – так стоял маршал Бирон, размышлял, взвешивал, затем произнес, никто бы не ожидал, как мягко и нерешительно:
– Сир! Рассказывать мне об этом?
Генрих кивнул, потому что голос не повиновался ему. Потом прошептал:
– Говорите, только делайте вид, будто лжете.
Бирон согласился с ним.
– Все будут стараться угадать истину, но тщетно. Ведь я и сам не знаю ее. Ваше величество, будучи гугенотом, вы более двадцати лет защищали свою веру и право на престол, также и против меня, ибо я был ваш враг и враг адмирала Колиньи, которого мы, паписты, столь жестоко умертвили. Я ничего не позабыл из тех времен, сир! А вы?
Король слушал предостережение католика, высказанное мягким, но властным тоном. «Неужто мне впрямь отринуть веру королевы, матери моей?» – подумал Генрих. Перед ним засиял ошеломляюще яркий свет, откуда на него неотступно глядели глаза – чьи, подсказало ему лишь сознание собственной вины. Он был ослеплен, тот свет был внутренним озарением его совести. «Матушка», – подумал он. «Господин адмирал», – подумал он.
Хоть и побледнев и ощущая большую слабость, он все же взял себя в руки, придал решимость голосу и повторил свой приказ. С порога, в последний миг, он вновь вернул маршала.
– Только не говорите этого моим протестантам! Только не моим протестантам!
Он знал, что они непременно услышат об этом. Он даже мог заранее представить себе поведение каждого из старых друзей. Радовался он только, что Морней, или добродетель, послан в Англию. Пока слух достигнет туда, он превратится в глупую сплетню; если же у королевы Елизаветы все-таки возникнут подозрения, Морней разуверит ее. Вместо одного отсутствующего многие другие смотрели на него суровым или скорбным взглядом. Некоторых он считал легковеснее. Роклор, привыкший блистать, честолюбивый Тюренн, у вас хватает силы быть правдивыми и судить короля, который близок ко лжи! Правда, его Агриппа представлялся, будто ничего не ведает, на деле же думал перехитрить своего короля.
– Сир! – начал он. – Меня одолевают муки совести.
– Тебя, Агриппа?
– Меня. Кого же еще? Один друг из Парижа сообщил мне имена заговорщиков и даже прислал их собственноручные письма, из коих явствует, что они злоумышляют на жизнь вашего величества.
– Дай мне письма!
– Именно вам? Сир! Испанский посол заплатит мне больше, если я уведомлю его, что этот замысел раскрыт. Но хотя я, как вам известно, большой охотник до денег, мне никогда не придет в голову добывать их путем сговора с врагами моей веры и моего короля.
– Ты предпочитаешь ждать, чтобы убийцы добрались до меня? Скажи уж лучше, какую назначаешь мне цену?
Такой укоризны еще никогда не выражали глаза Агриппы. В минуту он, казалось, вырос на три дюйма.
– Никакой. Все меры приняты, чтобы вы даже не узнали этих людей, если бы они попались вам на глаза.
– Тогда я тебе не поверю, что мне грозила опасность.
– Сир! Как угодно! – заключил Агриппа дерзко и в то же время саркастически, по своему обыкновению.
Но вскоре случилось так, что несколько испанских кавалеров по поручению дона Филиппа явились к королю Французскому, осаждавшему свою столицу, предложить ему в супруги инфанту. В жажде мира со своими подданными, Генрих поспешил принять посредников. Только главного из них привели к нему и при этом держали за руки, слева кто-то другой, а справа Агриппа, который делал вид, будто это простая учтивость, а на самом деле сжимал руку гостя как в тисках. Генрих понял. Он быстро выпроводил самозваного посла и даже не спросил, что сталось потом с ним и с остальными. Своему Агриппе д’Обинье он не предложил награды за спасение жизни и не подумал поблагодарить его за наглядный урок бескорыстия, прямоты и неизменной верности своему делу.
Он полагал, что ему самому, как это ни прискорбно, вероломство суждено Богом, ибо он предназначен спасти королевство. «Я служу Господу, – пытался Генрих оправдать свое вероломство, что было нелегко даже перед Всеведущим. – Я покоряюсь ему, когда грешу против памяти матери и адмирала и всех наших борцов за веру, против исповедания пасторов и пренебрегая памятью миллиона погибших за время религиозных войн». Тут он ощутил душой небывалое, ужасающее одиночество. «Ни старые друзья, ни протестантская партия, ни укрепленные города, где мы могли молиться, ни даже ты, Ла-Рошель у моря! Ни душевная связь с людьми моей веры, ни псалом в разгаре битвы – ничто не властно перед зовом королевства. Королевство – это больше, чем убеждение или цель, больше даже, чем слава; это люди, подобные мне», – так внушал он себе и тут только почувствовал, что спасен. «Да, люди, но я вижу воочию, как иные из них за стенами столицы грешат против естества! Вот до чего они доходят, как только король не может направить их на путь долга. Но я это сделаю, и это одно спасет меня перед Богом и людьми».
– Итак, примем этих нечестивцев, – сказал он, подразумевая свидание с кардиналом Парижским[17]17.
Кардинал Парижский – Пьер де Гонди (1533—1616), епископ Лангрский, затем кардинал Парижский. Придерживался умеренных взглядов и служил как Генриху III, так и Генриху IV.
[Закрыть] и архиепископом Лионским[18]18.
Архиепископ Лионский – Пьер д’Эпинак (1540—1599), ярый противник гугенотов, советник Генриха Гиза, сторонник Лиги. Позднее покорился Генриху IV.
[Закрыть]. Он называл их нечестивцами, дабы утвердить свою веру в королевство, до которого подобным тварям нет дела. В сопровождение более чем тысячи дворян направился он в двенадцать часов одного августовского дня к монастырю, находившемуся вне стен осажденной столицы, куда к нему и явились ее посланцы. То были важные и почтенные господа, им еще не пришлось терпеть лишения, так же как и всей их свите. Они поклонились королю, однако не слишком низко: до такой крайности осажденная столица еще не дошла, во всяком случае если судить по виду ее послов. Так степенно, как они, король не мог держать себя, слишком большая давка была вокруг него. Он сказал им:
– Не удивляйтесь, что меня теснят. В бою бывает хуже.
Ему было очевидно, что они хотят лишь выиграть время, пока Майенн получит подкрепления из Фландрии и освободит Париж от осады. А их переговоры с королем имели целью успокоить голодающий парижский народ, который иначе возмутился бы. Оба епископа, со своей стороны, были убеждены, что голодная смерть нескольких тысяч простолюдинов ему так же безразлична, как им самим. Только вряд ли он захочет сознаться в этом, ибо дорожит своей доброй славой. Обе стороны были согласны в том, что наилучший выход – обоюдно соблюдать все формальности, почему король потребовал от депутатов их письменные полномочия, которые они и вручили ему. Там он прочел, что господин кардинал и господин архиепископ должны отправиться к «королю Наваррскому» и слезно молить его согласия на водворение мира в королевстве; а затем к герцогу Майенну, дабы и он способствовал тому же. Пустословие и неуважение к королевскому сану.
Генрих указал им на то, что «король Наваррский» никак не властен даровать мир Парижу и Франции. Однако он сам хочет покоя и мира для своего королевства, а вовсе не спора о титулах. Он клялся даже, что готов палец свой отдать за это, а потом приложил и второй. Один за сражение, два за всеобщий мир. Оба дипломата духовного звания сочли его искусным лицемером, и он заметно вырос в их глазах.
– Но нет! – воскликнул он, к их сугубому изумлению. – Нет, Париж не дождется всеобщего мира, пока в стенах его царит террор и голод. Чего стоят беспредметные слова о мире? Париж не должен более голодать. Я люблю мою столицу, Париж. Она мне старшая дочь. – Тем самым он показал в истинном свете миролюбие их миссии, но не всякий, кто разоблачен, сознает это.
«Он был пленником в Париже, вот в чем суть, – про себя отметили оба епископа. – Он зовет себя отцом этого народа, но достаточно одного поражения, как он вновь будет сидеть за решеткой и живым уже не выберется на свободу». Когда же он вдобавок сравнил себя с настоящей матерью на суде у царя Соломона[19]19.
…сравнил себя с настоящей матерью на суде у царя Соломона… – Согласно библейскому преданию, к славившемуся своей мудростью царю Соломону обратились две женщины, которые заявляли свои права на одного и того же ребенка и просили рассудить, кому из них он принадлежит. Когда Соломон предложил разрубить ребенка пополам и отдать женщинам по половине, настоящая мать сказала, что скорее откажется от ребенка, лишь бы ему была сохранена жизнь.
[Закрыть], говоря, что согласен скорее отказаться от Парижа, нежели выгребать его из-под развалин и трупов, лишь бы завладеть им, – они оглядели его с насмешкой и обменялись быстрыми взглядами. А затем собрались перещеголять его в искусстве лицемерия. Они притворились, будто сомневаются в его военной мощи, а также в прочности его побед, и рассчитывают на поворот событий. Если Париж и сдастся до установления всеобщего мира, Майенн и король Испанский возьмут его назад и жестоко покарают. Но тут им явилось небывалое зрелище.
Перед ними солдат, которого у них на глазах осенила благодать величия. Они уже не в силах понять, кто это говорит и с каких высот. А он дает страшную клятву, в смятении сам себя прерывает, однако вновь клянется Богом живым:
– Мы их разобьем! – Вся тысячная толпа его дворян закричала наперебой гораздо звучнее, чем стройным хором:
– Мы их разобьем! Честью клянемся! Свидетель Бог, не потерпим позора!
Тут растерянные посланцы поняли, что он поставлен свыше как враг их мира; в противовес одряхлевшему властителю земли, Филиппу, в противовес бесчеловечному владычеству Габсбургов заявляло свои права живое величие. Этому не поверишь, пока не увидишь сам. Ведь в жизни почти все случается не по заказу – повседневный опыт учит этому высокопоставленных маловеров, которые потому и считают каждого власть имущего лжецом и, как такового, приемлют его. Но этих двух точно громом поразило, картина мира заколебалась перед ними, когда они познали истинное величие. Величие – слабое слово для всесокрушающей благодати Божией: каким слабым и ничтожным чувствуешь себя перед Богом и его благодатью. Двое князей церкви до тех пор даже и не задумывались над этим, пока им самим не явилось зрелище: солдат, которого у них на глазах осенила благодать величия.
С той минуты в течение всех переговоров Генрих держал своих противников в руках. После мига высшего озарения он поспешил воспользоваться приобретенным над ними преимуществом. Перестав считаться с ними всерьез, он, словно какой-нибудь безделицы, потребовал сдачи Парижа в недельный срок. Нельзя длительно показывать свое величие, чтобы не растратить его, ибо благодать нисходит редко, – и вообще лучше провести этих простаков, нежели повергнуть их ниц своим превосходством.
– Неделя сроку, милейшие. Если вам угодно медлить со сдачей, пока не иссякнут все припасы, что ж, отлично, приготовим вам предсмертную трапезу, а затем и веревку.
– Так немилосердно не поступит ни один французский король со своей столицей и ни один христианин с двумя служителями Божиими.
– Тогда постарайтесь сладить дело.
– Как бы после этого нас обоих вновь не выслали к вам, на сей раз с веревкой на шее.
– Тогда сдайте город немедленно.
– Если испанцы и шестнадцать начальников услышат об этом, они нас повесят.
– Тогда ждите Майенна и подкрепления из Фландрии.
– А вдруг вы, ваше величество, победите их, тогда мы будем повешены наверняка.
– Тогда ходатайствуйте о сдаче.
– Сир, вы позабудете наши услуги и не оградите нас от мести народа.
– Тогда продолжайте морить его голодом.
– Сир! Вы неправильно осведомлены, пока еще никто не голодает.
– Дай вам Бог и дальше так. На кладбищах найдется еще пожива, и много детей остается без присмотра, когда матери делается дурно от слабости.
Как ни велика была их дерзость, на это они не нашли ответа, лишь поникли головами. Так как почва окончательно ускользнула у них из-под ног, им стало казаться, что король околдовал их. «Да, он затеял с нами игру в вопросы и ответы, подражая знаменитой сцене у Рабле, который был просто-напросто шут гороховый. Таков и этот король, и он дурачит нас». Достоинства их как не бывало, смятение росло неудержимо. Король не дал им прийти в себя, а, наоборот, поспешил доконать их. Последнее слово свое он произнес уже не торопливо и беспечно, а с вескостью судьи.
– Монсеньер Лионский, – обратился он к архиепископу, – недавно вы попали в давку на Сен-Мишельском мосту. Люди бросались под копыта ваших коней, прося хлеба или смерти. И какой-то старик, кажется, обратился к вам с речью?
– Не помню, – пролепетал монсеньер Лионский, голова у него пошла кругом, так, наверно, будет в день Страшного суда.
– Он обратился к вам с речью и назвал вопли отчаяния, раздавшиеся вокруг, последним предостережением Божиим.
От этого ясновидения короля монсеньеру Лионскому стало дурно, не хуже чем какой-нибудь матери-простолюдинке, у которой с чудовищным намерением похищают дитя. Свита подхватила его, кардинал стоял возле, бледный и осунувшийся. Король велел подать им вина, чтобы они подкрепились, и пока они пили, он уже вскочил на коня. В пути он объяснил ближайшим из своих дворян, кто был человек на мосту, предостерегавший архиепископа. Мэтр Амбруаз Паре, хирург, от роду восьмидесяти пяти лет, говорил на мосту из последних своих сил и теперь лежит на смертном одре.
– Некогда он был при убитом Колиньи, – сказал Генрих, плотно сомкнул губы и не разжимал их всю дорогу.
Спутники его безмолвствовали, глухо стучали копыта. Генрих думал о старых гугенотах. С ними, и только с ними был он сейчас.