Текст книги "Аэрокондиционированный кошмар"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Пытка. Вот среднее имя человека. Человек-пытка – человек. Среди всей этой пустоты, где даже ритм вечности еле ощутим, имеется промежуточная вещь, называемая пыткой. Это краеугольный камень мужского мира, скала, на которой воздвигнута гробница мировой утробы. Таков этот мир, его концы и начала, его смысл, его развитие, его причина и следствие. Пытка. Таков мир! И пока вас не затолкнут за тюремные решетки, вам не уяснить себе, как все просто, что все можно свести к одному слову. Но есть только одно слово, которое стоит помнить, проходя по жизни. И слово это для каждой большой души – ЛЮБОВЬ. Но в тюрьме, куда заталкивают жизнь, любовь оборачивается насмешкой, превращается в издевательство. Страдаешь ли ты, маленький человек?
Страдаю ли я? О, Иисус, кто спрашивает это у меня?
Но ведь ты, я думаю, страдал больше, чем другие?
Кто смеет спрашивать меня обо этом? Кто ты?
Как именно ты страдаешь, маленький человек?
Боже! Боже мой! Как я страдаю?
Да, как? Можешь рассказать нам, как именно?
МОЛЧАНИЕ.
И вот он размышляет, может ли он объяснить, как именно и что это вообще такое – страдание. И спрашивает себя, есть ли на всем белом свете кто-нибудь с душой, настолько широкой, чтобы вместить то, что он хочет рассказать. И перво-наперво хватит ли терпения дослушать до конца перечисление множества всяких мелочей? Страдание совсем не простая вещь: оно содержит в себе бесконечность невидимых атомов и каждый из них – галактика в великом макрокосме боли. Он мог бы начать где угодно и с чего угодно, даже с какой-нибудь глупости, с полнейшей чепухи, и мог бы воздвигнуть собор ошеломляющих размеров, но, конечно, меньше, чем какая-нибудь щель в самом крохотном атоме. Нечего и говорить об окрестных землях, о все обволакивающей ауре, о таких деталях, как изломы берега, вулканические кратеры, бездонные лагуны, перламутровые запонки и кучи куриных перьев. У музыканта есть его инструмент, у хирурга его скальпели и долота, у архитектора его чертежи, у генерала его пехтура, у идиота его идиотизм, у того, кто страдает, есть все, что имеется во Вселенной, кроме одного – облегчения страданий. Триллионы раз он может пробегать по окружности, но круг никогда не разомкнётся. Он знает каждый раз диаметр, но не знает выхода. Все выходы закрыты, находятся ли они в одном дюйме от вас или за миллиарды световых лет. Перед вами заграждения, вас держат и руками и ногами, и когда вам кажется, что вы прорываетесь сквозь эти ворота, вы получаете точный удар прикладом в затылок. А потом вам удается встать и вы плететесь, словно на кровавых обрубках, по бесконечному ущелью. И вот сидите в самом центре пустоты, поскуливаете еле слышно, и на вас смотрят звезды. Вы впадаете в беспамятство, и именно тогда, когда подумаете, что отыскали путь назад, к материнской утробе, до вас добираются с кайлами, лопатами и ацетиленовыми факелами. Даже если вы обрели место упокоения, они сумеют вытащить вас и оттуда. Вам знакомо время со всеми его изгибами и изменами. Вы прожили дольше, чем отпущено бессчетным частицам тысячи новых вселенных. Вы могли наблюдать, как они развивались и снова распадались, но вы оставались все еще целым, как музыкальная пьеса, которую играют уже давным-давно. Инструменты изнашиваются, музыканты тоже, но ноты вечны, а вы ведь и сотворены только из этих невидимых глазу нот, из которых даже легчайший зефир может извлечь мелодию.
Но это лишь мелодическое начало, имеющее дело с жизнью и с несочетаемыми с нею налетами и порывами. Есть еще и форма, призрачная форма, включающая всю эволюцию, все метаморфозы, все ростки, живые и мертворожденные, дифракцию и деформацию, смерть и воскресение, семя и околоплодную воду, матку и плаценту. Есть еще настроение и атмосфера, передний и задний план, водные глубины и астральные провалы; есть времена года, климаты, температуры, категории и разделы; есть логика в пределах логики и выходящая из них; несомненность, твердая, как паковый лед, оборачивающийся туманным берегом, илом и водорослями. И еще есть озон, текущий из незакупоренной бутылки.
И вдобавок, будто всего этого мало, есть еще фантастические ноумены [16]16
Введенное Платоном понятие умопостигаемого, в отличие от феномена, постигаемого чувствами.
[Закрыть], плейстоценные [17]17
Четвертичного периода.
[Закрыть]воспоминания, плацентарные уловки и ухищрения. Воспоминания, висящие на волоске; умирая, они порождают перхоть; лица, обожженные истерическим люминесцентным светом; имена, восходящие к летальному началу, откликающиеся звуком усталой арфы; слова, вмурованные в лимфу и цисту так, что не взорвать их никаким динамитом; слезы, капающие на жаркие плоды и вызывающие водопады в далекой Африке; птицы, садящиеся меж бровей лишь для того, чтобы опалить свои крылья и рухнуть наземь, как сломавшиеся костыли; пары меланхолии, поднимающиеся из артерий и замораживающиеся в слюдяную паутину; дьяволы, хохочущие, как антилопы, то появляясь, то исчезая, спасаясь бегством от притупившихся клыков истертых в лохмотья снов; морские чудища, ревущие, как рожающие бабуинихи; молоточки клавиш, сплошь покрытые цветками герани, и герань, источающая зловоние, легкие дымки и бредовые видения. И много всякого другого того же рода, и еще, и еще, а потом ничего, кроме куба на кубе, столба на столбе, могилы на могиле, насколько способен постигнуть разум и даже чуть побольше. Будто это возможно, будто есть, наконец, предел всему, но его нет, нет и нет, уж поверьте мне, нет, нет и в помине. Чуть подальше неясной тенью вырисовывается любимое лицо. Вырастает мало-помалу, все крупней и крупней, все отчетливей, ближе: лунный свет наполняет пустое небо. Медленно, постепенно, как страх замкнутого пространства, наползают туманы. Усеянная созвездиями крошечных медальонов паника затягивает облаками жерла страха. Глубоко врезанные геммы мерцают с крутых стен сердец нового мира. Смеющиеся уста океанов радуются жизни и страдания мертворождения вновь заглушены. Чудеса пустоты гордо выставляют напоказ свою скверну – эмбрионы, которым не суждено развиться до полного великолепия. Эхолалия [18]18
Неосмысленное повторение слов детьми или слабоумными.
[Закрыть]поднимается на свой трон. Паутина затягивается все туже, ограбленный ограблен. Перекладина не выдержала, топор палача упал; дети – цветы семейного очага – подброшены у отворенной двери. Это день после ночи, и он обречен повторяться еще и еще. Он впору тебе, словно серебряный браслет твоему запястью.
«Шедоус» [19]19
Название усадьбы, которое можно перевести и как «Тени», и как «Сумерки».
[Закрыть]
Было это в Париже, а если точнее, в кафе «Версаль» на Монпарнасе, когда я впервые загорелся мыслью посетить Новую Иберию. Эту блоху в ухо запустил мне Эйб Раттнер, весь вечер повествовавший о своей службе художником по маскировке во время Мировой войны. А потом без всякого перехода начал рассказывать о своем друге Уиксе Холле. Этот Уикс, рассказывал Ратгнер, живет в удивительном месте, которое называется Новая Иберия, вблизи Эйвори-Айленда. Ратгнер описывал своего друга, и дом, где он живет, и окрестности так живо, что, казалось, ничего подобного на свете и нет. Конечно, я сразу решил, что обязательно побываю как-нибудь в Луизиане и своими глазами увижу эти чудеса.
Из Парижа я уехал за три месяца до начала войны и провел в Греции чуть ли не год, саббатикальный год [20]20
Зд.: каникулярный год.
[Закрыть]. В те дни мне и во сне не снилось, что я встречусь с Раттнером в Нью-Йорке, равно как и то, что именно с ним буду заканчивать путешествие, начавшееся с посадки на корабль в Греции. И удивительное совпадение, что Эйб смог сопровождать меня даже в такую даль, как Новая Иберия! Оглядываясь на все это, я начинаю думать, что тут не обошлось без вмешательства некой незримой силы.
Мы прибыли в «Шедоус» в сумерках январского дня. Хозяин ждал нас у бензоколонки, расположенной напротив его дома. Знакомство с усадьбой он собирался начать с тылу и потому решил нас перехватить до того, как мы постучимся в главные ворота. С первого же взгляда я увидел в нем характер, щедрую и доброжелательную личность, именно так его и описывал Ратгнер. Все должно совершаться по его предписанию, и не потому, что он был мрачным деспотом или капризным тираном, – ему надо было, чтобы гости извлекли максимум возможного из посещения его дома.
В «Шедоусе» – так назывался дом – не было ничего от традиционных луизианских построек. Он был выстроен, если прибегать к профессиональным терминам, в романско-дорическом ордере. Но говорить архитектурным языком об этом живом, чувствующем, трепещущем, как многолиственное дерево, доме – значит убивать всю его органическую прелесть. Мне он, может быть, из-за какой-то интенсивно-розовой окраски кирпича, заставлявшего всю атмосферу вокруг лучиться теплым сиянием, сразу же напомнил Коринф, куда мне посчастливилось прибыть тоже в конце зимнего дня. И сейчас я смотрел на удивительные кирпичные колонны, такие прочные и в то же время такие изящные, полные простоты и достоинства, и вспоминал Коринф. Этот греческий город так и остался для меня синонимом роскоши, веселой и хитроумной роскоши, благоухающей всеми цветами южного лета.
Во все время пребывания на Юге он снова и снова позволял мне осознать великолепие своего недавнего прошлого. Время грандиозных плантаций завещало унылому и холодному складу нашей жизни цвет и тепло, наводящие на мысль об огненной, страстной эпохе, известной в Европе как Ренессанс. В Америке, объяснил нам Уикс Холл, богатые дома начинали строиться после богатых урожаев: в Виргинии – табака, в Южной Каролине – риса, в Миссисипи – хлопка, в Луизиане – сахара. Все это процветание держалось, как на огромных черно-мраморных колоннах, на рабском труде негров. Этим самым кирпичам, из которых сложены стены прославленных особняков и дворцов, придавали форму черные руки. Ландшафт вдоль рукавов и проток дельты Миссисипи усеян сбившимися в кучки дощатыми халупами тех, чьим потом и кровью создавался мир расточительного великолепия. Претензии, рожденные этим необыкновенным блеском и широкой щедростью, кое-как еще держатся среди рушащихся колоннад, но большие дома чахнут, а вот хибарки живут себе и живут. Негры вросли в эту почву; их стиль жизни едва ли изменился со времен Великой Катастрофы. Они подлинные хозяева этой земли, сколько бы номинальных владельцев у нее ни сменилось. Что бы ни утверждали белые, Юг не может существовать без черных рабов, без их услуг, пусть теперь не столь тяжких и более случайных. Они – бессильный, но живучий и гибкий позвонок этого обезглавленного региона Америки.
Удивительной была эта поездка из Нового Орлеана в глубь Луизианы мимо городков и поселков со странными французскими именами Парадиз, Дезалеман; сперва петляя по опасным поворотам дороги у подошвы береговых дамб, а потом следуя за изгибами то одного рукава Байу-Блэк, то другого – Байу-Тек. Январь только начинался, а жарко было, как на пожаре, хотя парой дней раньше мы стучали зубами от холодного пронизывающего ветра в Новом Орлеане. Новая Иберия лежит в самом сердце округа Акадия, в нескольких милях от Сент-Мартинсвилла, где памятью о Эванджелине пропитана вся атмосфера.
Январь в Луизиане! Первые признаки весны уже угадываются в хилых палисадниках: белые, словно бумажные, нарциссы, германские ирисы, чьи серо-зеленые острые листья венчаются цветными хвастливыми султанами. По колено в черно-прозрачных водах стариц стоят несокрушимые кипарисы, символы молчания и смерти. И повсюду небо, оно царит надо всем. Но какие разные небеса видишь, переезжая из одного края в другой! Как различны небеса Чарлстона и Эшвилла, Билокси и Пенсаколы, Айкена, Виксбурга и Сент-Мартинсвилла! Но повсюду – виргинские дубы, кипарисы, мыльные деревья; всюду болота, дренированные участки, джунгли; хлопок, рис, сахарный тростник; заросли бамбука, банановые деревья, эвкалипты, магнолии, огуречные деревья, болотный мирт, сассафрас. Первозданное изобилие цветов: камелии, азалии, розы всех видов, шалфей, гигантские традесканции, аспидистры, жасмин, поповник; змеи, совы, еноты; луны пугающего размера, мертвенно-бледные, круглые, тяжелые, как ртуть. И как лейтмотив этого великолепия под безмерным небом – опутывающие все переплетения бородатого испанского моха. Это растение, родственник ананаса, водится только на Юге. Оно скорее эпифит, а не паразит: все необходимое для жизни – воздух, влагу – оно добывает самостоятельно и может так же триумфально расцветать на умерших деревьях и даже на телеграфных столбах, как и на виргинском дубе. «Никто, кроме китайцев, – сказал Уикс Холл, – пусть и не надеется написать этот мох. В его контурах и объемах скрыт какой-то обескураживающий секрет. Он в руки не дается, это потруднее вероники [21]21
Один из труднейших приемов в арсенале тореадора.
[Закрыть]. Дубы как будто его только терпят, не сливаясь с ним, а вот кипарисам, кажется, он нужен как телохранитель. Странный феномен!» Но феномен не только странный, но и прибыльный: пользуется большим спросом как набивочный материал для матрасов и мебели.
Иные обитатели Севера или Среднего Запада буквально трепещут, приближаясь к заслуженному ветерану, старому виргинскому дубу, – от него веет чем-то зловещим и грозным. Но потом, когда северяне видят эти знающие себе цену деревья, величавыми рядами стоящие вокруг больших поместий в Бофорте, Южная Каролина, или в Билокси – в Билокси их особенно много, – им приходится склоняться в низком поклоне перед виргинскими дубами, если не как перед монархами в царстве деревьев, то уж как перед его старейшинами и мудрецами – это точно.
Вот в тени одного из таких великанов стояли мы втроем и любовались тыльной стороной дома. Я сказал «втроем» потому, что наш хозяин – и это была еще одна черта, понравившаяся мне в Уиксе Холле, – мог застыть, наслаждаясь видом места, где он живет, в любое время дня и ночи. Он мог часами рассказывать о каждой подробности дома или сада; он говорил об этом, как говорят о своем собственном творении, хотя и дому, и саду более ста лет от роду. Это все, что осталось от тысячи с лишним акров, включавших в себя и остров Уикс, пожалованных в 1792 году бароном Каронделем Дэвиду Уиксу от имени короля Испании. Парадный въезд в поместье, сократившееся теперь до трех акров, выходит на Мэйн-стрит, улицу, представляющую собой отрезок федерального шоссе № 90. Проезжающий на машине мимо вряд ли догадывается, какая красота скрыта от него за живой изгородью густого бамбука.
Так мы стояли и разговаривали, пока не появился Теофил с сообщением, что несколько дам у входа просят позволения осмотреть усадьбу. «Скажи им, что меня нет дома, – прореагировал наш хозяин. – Туристы! – скривился он, повернувшись к Раттнеру. – Они здесь повсюду, как муравьи. Расползаются по округу тысяча за тысячей – просто чума какая-то». И он начал рассказывать о настырных посетительницах, норовящих всюду сунуть свой нос: «Если б им позволили, они бы за мной и в ванную полезли. Это ужас быть собственником и жить в таком месте». Все эти гости, подумал я, наверное, прибывают со Среднего Запада. Таких типажей можно увидеть в Париже, Риме, Флоренции, Египте, Шанхае – безвредные существа, одержимые манией повидать мир и получить сведения обо всем, что увидели. Любопытная вещь с этими достопримечательностями, а я их повидал немало, состоит в том, что их владельцы, несмотря на муки, претерпеваемые от постоянных нашествий туристских орд, не решаются отказать публике. Возможно, они чувствуют себя несколько виноватыми в том, что единолично пользуются этим старинным великолепием. Конечно, некоторые из них не могут пренебречь и скромным доходом, который несет с собой этот поток, но в большинстве случаев здесь действует сознательное или бессознательное ощущение долга перед людьми.
У Уикса Холла был составлен реестр посетителей (позже я расскажу об этом реестре подробнее), и там я встретил немало интересных имен, в том числе и Поля Клоделя. «Клодель, ода! Он рассказывал удивительные веши о камелиях, о том, как в Японии, когда цветок камелии опадает, об этом говорят, словно об обезглавливании». И сам Холл заговорил о камелиях. В его коллекции было множество замечательных сортов, в том числе легендарная, с огромными цветами, Леди Хьюм розовая американская. По своей редкости Леди Хьюм можно сравнить, скажем, с черным жемчугом. У Леди Хьюм, объяснял он, цветы бледно-бледно-розовые, почти как слоновая кость; а вот у Мадам Стрекалофф персиково-розовые цветы с красноватыми прожилками. Он говорил и о мелких крепеньких цветах, их начали разводить в комнатах, под стеклянными колпаками, и они выглядят как восковые. Эти новые сорта красивы, но совершенно бесчувственны, никак не реагируют на похвалу, на восхищение. У них холодная красота. «Розовая капуста – вот что они такое!» – воскликнул он. И пошел, и пошел. Вот человек, подумал я, потративший всю свою жизнь, не говоря уж о деньгах, на изучение камелий. Но чем дольше я слушал его, тем больше понимал, что он обладает энциклопедическими знаниями в самых разных сферах жизни. Энергия в нем бьет ключом, и потому он может, если в настроении, говорить, не умолкая, с утра до ночи. Я узнал, что он всегда был великим говоруном, а теперь, когда искалечил руку и не может заниматься живописью, как прежде, и подавно. В тот первый вечер я залюбовался им: после того как со стола убрали посуду, он расхаживал по комнате взад и вперед, куря сигарету за сигаретой – он их за день не меньше сотни выкуривает, – и говорил, говорил. Он рассказывал нам о своих путешествиях, о своих мечтах, о своих слабостях и пороках, о своих страстях, своих предрассудках, своем честолюбии, о своих наблюдениях и штудиях, о своих провалах. В три часа ночи мы наконец взмолились отпустить нас с миром, а он – сна ни в одном глазу – налил себе чашку крепкого черного кофе (причем поделился напитком со своей собакой) и отправился прогуляться по саду, чтобы на свежем воздухе поразмышлять о прошлом и будущем. Одна из его слабостей, позволю себе так это назвать, заключалась в том, что нередко на него накатывала блажь и он принимался в ранние утренние часы названивать кому-нибудь в Калифорнии, или в Орегоне, или в Бостоне. Анекдоты об этом утреннем энтузиазме ходили по всей округе, но телефономания была не единственной его причудой, были и другие, более фантастические. Он мог, к примеру, начать разыгрывать роль своего слабоумного брата – близнеца, которого у него отродясь не было.
Когда гости удалялись, он общался с собакой. Какой-то мистический союз был заключен между ними, что-то совершенно необычное. Как ее звали, я уж и не помню: Споут, или Квини, или какое-то другое обычное собачье имя. Сука из английских сеттеров, она была довольно неказиста на вид и очень вонючая. Только не дай Бог услышать эти мои слова хозяину – у него случится разрыв сердца. Уикс Холл был убежден, что эта Алиса или Эльси собакой себя не считает. Как он говорил, она не любит других псов, даже знаться с ними не желает. И еще он утверждал, что у нее самые прекрасные манеры – осанка истинной леди. О собаках я судить не могу, но в чем я с ним полностью согласен – у нее были совершенно человечьи глаза. В том, что ее шерсть будто бы шелковиста, что уши ее заставляют вспомнить портрет госпожи Браунинг, во всех этих тонкостях я не разбираюсь, но, взглянув в ее глаза, хорошо или плохо знаете вы собак, вы должны будете признать, что это загадочное творение не имеет ничего общего с обычными суками. С ее морды на вас смотрели глаза жившего когда-то человека, обреченного в другой жизни передвигаться на четырех лапах в образе общительного сеттера. Холл объяснял печаль в ее взгляде тем, что она мучается от невозможности разговаривать, но мне сдается, что причина ее печали была в том, что ни у кого, за исключением ее хозяина, не хватает интеллекта понять, что она человеческое существо, а не собака. Я ни разу не мог выдержать ее взгляда больше нескольких секунд. Такое выражение глаз мне случалось ловить у писателя или художника, когда в разгар вдохновенного труда его внезапно отвлекают каким-нибудь пустяком. Это выражение путника, заблудившегося между двумя мирами. Это взгляд человека, желающего только одного – незаметно скрыться, пока разрыв между телом и душой не стал непоправимым.
На следующий день после завтрака, закрывая за собой дверь, я вдруг с изумлением увидел, что вся она испещрена карандашными подписями сотен знаменитостей, выписанными всевозможными каракулями, какие только можно вообразить. Конечно, мы добавили и наши подписи в эту коллекцию. Свою я поставил под неким венгром по имени Блур Шлеппаи, восхитительное имя [22]22
Фамилия «Шлеппаи» созвучна американскому сленговому shleppy – глупый, неуклюжий.
[Закрыть], сразу же вызывающее в памяти историю, достойную пересказа. Все нынешние подписи были, совершенно явно, недавнего происхождения, хотя дверь была превращена в книгу для регистрации давным-давно. Это было блестящее собрание имен, но после появления Блура Шлеппаи, то ли оттого, что на Уикса Холла так странно подействовало это необычное имя, то ли подругой причине, но однажды, после затянувшейся на несколько дней попойки, он ужаснулся тому состоянию, в какое пришел дом, и отдал слугам приказ немедленно произвести генеральную уборку, пройтись по всему дому от крыши до подвала. «Чтобы здесь все блестело, когда я проснусь!» Слуги попробовали объяснить, что вдвоем невозможно все это сделать за столь короткий срок. «Хорошо, тогда наймите людей со стороны». Так они и поступили. И когда хозяин отоспался, дом и в самом деле был безукоризненно чист. Кое-что, правда, оказалось утраченным из-за усердия уборщиков. Настоящий же удар был нанесен Уиксу Холлу, когда он обнаружил, что пресловутая дверь начисто отмыта и нет на ней ни единой подписи. Да, это было ужасное потрясение. Он бушевал, сыпал проклятиями, потом несколько успокоился, и тут его осенило. Он снимет дверь с петель, упакует и отправит в круиз, чтобы его достойные визитеры восстановили свои подписи. Вот это путешествие! И – новая идея: он сам отправится вместе с дверью, будет, как странствующий монах, ходить с нею от одного места к другому и собирать подписи. Кто-то из его визитеров прибыл из Китая, другой – из Африки, третий – из Индии. Куда надежнее заняться этим самому, чем довериться почте и транспортным агентствам. Никто еще, насколько ему известно, не совершал кругосветного путешествия с дверью на спине. Это же будет мировая сенсация! Вот только где найти Блура Шлеппаи, одному Богу ведомо, откуда он взялся. Другие-то, представлялось ему, на постоянных местах, как звезды на небе. Но Блур Шлеппаи… Уикс Холл не имел ни малейшего представления, куда мог отправиться этот проклятый венгр. И ют, пока Уикс Холл обдумывал предстоящее путешествие – а тешил он себя этими мыслями уже несколько недель, – в одну прекрасную ночь, без всякого предупреждения, прибыл стремя огромными датскими догами на поводке Блур Шлеппаи собственной персоной! Короче говоря, дверь вернулась на свои петли, Блур Шлеппаи воскресил свою подпись, а идея кругосветного путешествия с дверью тихо скончалась, как и все эксцентрические идеи. Но всего удивительней то, что многие, обозначившиеся на этой двери, как бы отвечая на молчаливый призыв из «Шедоуса», возвращались, чтобы восстановить свои подписи. Впрочем, это загадочное обстоятельство вполне можно объяснить теми самыми утренними звонками. Кто знает.
Естественно, за столетие с лишним в таких отдаленных идиллических поместьях происходило немало любопытных событий. Ночью, лежа под пологом на широкой четырехспальной кровати, я рассматривал медные украшения над собой в центре балдахина и мне стало казаться, что вокруг меня так тихо не оттого, что дом просто пуст, а оттого, что большое семейство спит здесь глубоким непробудным сном смерти. Я задремывал, меня будило жужжание москитов, и я думал о статуях в саду, о той текучей безмолвной общности, установившейся между этими стражами четырех времен года.
Иногда я вставал и выходил на просторный балкон, глядевший в сад, стоял там, пыхтя сигаретой, загипнотизированный тихой теплой ночью, обступавшей меня. Так много странных, поразительных фраз услышал я за день, и теперь они возвращались ко мне в ночи и не давали покоя. Короткие фразы, вроде той, которую он обронил об усадебном прудике: «Двенадцать квадратных футов этого водоема значат больше, чем вся здешняя земля. Это – прозрачная тайна». Пруд! Он вернул мою память к высохшему мертвому фонтану, украшавшему когда-то вход в заброшенный теперь приют для умалишенных в Миссисипи. Я знаю, что вода, как и музыка, действует на душевнобольных успокаивающе. Маленький водоем в замкнутом пространстве завороживающего сада – неиссякаемый кладезь чудес и волшебства. Как – то вечером, блаженствуя в саду, я вспомнил о существовании машинописного описания усадьбы, заключенного в рамку и помещенного возле пруда. Чиркая спичками, я прочел всю эту штуковину, еще и еще раз перечитал параграф, относящийся к саду, словно повторяя магическое заклинание:
«Прямоугольной формы сад к востоку от дома огражден живой оградой из бамбука, вдоль которой идет дорожка из кирпичной крошки. По четырем углам сада поставлены мраморные статуи, представляющие четыре времени года; статуи находились ранее на бывшей плантации Хестер. В центре сада находится купа камелий, посаженных во время строительства дома. На мраморном цоколе солнечных часов выбита французская пословица «Изобилие – дочь бережливости и труда» и дата -1827».
Понизу плыл густой туман. Осторожно ступая по скользкому от облепившего его моха толченому кирпичу, я приблизился к самому дальнему углу прямоугольника. Сквозь облака прорвалась луна, полная и ясная, и свет ее лежал на бесстрастном лице богини, хранительницы сада. Сам не зная зачем, я потянулся к ней и поцеловал мраморные губы. Непонятное ощущение. Я двинулся от одного изваяния к другому, целуя холодные строгие губы, потом побрел назад, к решетчатой беседке на самом берегу Байу-Тек. Передо мной предстало что-то, напоминавшее китайскую живопись. Небо и воды слились, мир струился туманной дымкой. Описать красоту и магию этой картины невозможно. Но в то, что находишься в Америке, поверить было трудно. Вот неясно вырисовывается речное суденышко, превращая своими цветными огнями туман в какое-то подобие осколков света в испорченном калейдоскопе. Завывает сигнальная туманная сирена, и ей откликается уханье невидимых сов. С левой стороны разводной мост неспешно поднимает свои пролеты, очерченные мигающими огнями, красными и зелеными. Как большая белая птица, пароходик медленно скользит мимо меня, и туман смыкается у него в кильватере, поглощая небо с пригоршнями испуганных звезд, тяжелые мокрые ветви замшелых дерев, самое ночь с ее густотой и влажные душные звуки. Я вернулся в дом и лежал в постели, не только не засыпая, но с обостренным сознанием всего себя, живой каждой клеточкой и порой своего существа.
Фамильный портрет смотрел на меня со стены, портрет красавицы, чье пышное платье с трудом втискивалось в раму. Я смотрел на нее, и мне слышался низкий голос Уикса Холла: «Я хотел бы создать такой сад, чтобы он был не просто каталогом растений для дневных посетителей. Нет, мой сад надо было бы показывать не столько днем, сколько ночью. Необычные, крупной лепки цветы, а на деревьях висят всякие предметы, раскачиваясь, как метрономы; прозрачная пластика, подсвеченная так, что ее очертания меняются с каждой минутой. Сад надо смотреть. Так почему же не превратить его в грандиозное шоу?» И я лежу, думая теперь о нескольких тысячах писем и других документов, которые он раскопал на своем чердаке или извлек из архивных запасов Батон – Ружа. Поразительные истории скрыты там! Да и сам чердак – огромное помещение на третьем этаже, – и там сорок сундуков! Сорок сундуков, в которых медвежьи шкуры целехоньки все до единого волоска. Сорок сундуков, где хранятся высокие шляпные коробки для цилиндров из пятидесятых годов, красного дерева стереоскопы с картинками, подобранными для них в шестидесятых, фехтовачьные рапиры, футляры от дробовиков, старый телескоп, дамские седла прошлого века, корзинки для комнатных собачек, льняные бальные платья, банджо, гитары, цитры. А еще игрушечные сундучки и игрушечный домик, точная копия большого усадебного дома. И от всего этого исходит легкое сухое благоуханье. Это не запах пыли, так пахнут годы.
Необычной была и мансарда – двадцать гигантских стенных шкафов под покатым потолком, идущим по всей длине здания. Странный дом. Чтобы попасть в любую комнату, надо было обязательно пройти через другую. Наружу вели девять дверей – такого я не встречал даже в общественных зданиях. И две лестницы пристроены снаружи – довольно дикая идея. Нет центрального холла. И ряд деревьев, посаженных так, что каждое приходится точно напротив двери, размещенной в крайней точке резного фасада, украшающего цокольный этаж.
И этот удивительный мистер Персак, странствующий художник; это ему принадлежат тщательно выписанные акварельки в черных эмалевых с позолотой рамках на стенах гостиной, висят они и слушают нашу болтовню о том о сем. За несколько лет до начала Гражданской войны мистер Персак скитался из конца в конец этого края, чаще всего задерживаясь на берегах Тека. Писал картины для местных плантаторов и жил себе припеваючи. Честный труженик, он, если задача оказывалась выше его сил, простодушно вырезал какую – нибудь фигуру из журнала и приклеивал ее к своему произведению. Таким образом один из его шедевров, изображавший девочку возле садовой калитки, исчез, отклеился, но написанный им шарик в руке девочки все еще виден. Я – страстный поклонник таких странствующих художников. Насколько милей и разнообразней была их жизнь в сравнении с сегодняшними живописцами. Насколько их работы искренней и органичней претенциозных потуг наших современников! Представьте себе простую утреннюю трапезу, которую им предлагали в старые плантаторские времена. Я взял наугад в одной из книг Лайла Сэксона о старой Луизиане такое меню: «ломтик хлеба с маслом, намазанный мармеладом или желе из гуайябы в сопровождении ююбовой пасты. Все это пропитано лимонадом, или апельсинным сиропом, или тамариндовым соком». Вообразите радость такого художника, когда ему посчастливится получить приглашение на бал. А балы, как сообщает та же книга, выглядели примерно так:
«…Пышные платья из настоящих кружев… драгоценности, перья. Все три лестничных марша украшены гирляндами из роз. Вазы на каминных досках и на консолях заполнены благоухающими цветами… Джентльмены, пробующие шотландский или ирландский виски… Около полуночи объявлено, что кушать подано, и гости тянутся в столовую. В меню – холодное мясо, салаты, салями, галантины, покрытые дрожащим желе, и бесконечное разнообразие прочих закусок на столиках в стороне, а посредине огромное пространство резного дубового стола, посеребренное посудой, украшенное льном скатертей и кружевами платьев. И цветы, извлеченные из высокой серебряной вазы и ставшие букетиками в каждом корсаже. Фрукты, пирожные, уставленные пирамидой и уложенные слоями, заварной крем, желе, пироги, русские шарлотки, глазурованные домашние печенья, сдобренные малиновым джемом; целые Монбланы взбитых сливок, усыпанные бусинками вишен, башни нуги и карамели, шербет, мороженое в маленьких корзиночках, сплетенных из засахаренных апельсиновых корочек… Разные вина в граненых графинах, а на горлышке у каждого виноградный серебряный лист с указанием сорта вина, ледяное шампанское в хрустале из Богемии… Освещение – восковые свечи в хрустальных канделябрах по стенам и в серебряных шандалах на столе… А потом танцы, и уже совсем на рассвете гостям предлагают суп из стручков бамии и чашку крепкого кофе».