Текст книги "Тропик любви"
Автор книги: Генри Валентайн Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 40 страниц)
В Андерсон-Крике я закончил эссе о Рембо, [138]138
Первоначально опубликованное в № 9 и 11 ежегодной антологии «Нью дирекшнз», теперь оно вышло отдельным изданием под названием «Время Убийц» (прим. Г. Миллера).
[Закрыть]которое родилось из неудачной попытки перевести на английский «Сезон в аду». Начинался мой собственный третий или четвертый «сезон в аду», хотя тогда я не совсем еще это понимал. Джон Лит – от него я получил в наследство хибару на краю утеса, которую мы и заняли, – только что поместил отрывок из этого эссе в «Серкл». Это была часть, в которой шла речь об «аналогиях, сходствах, соответствиях и влияниях».
Среди прочего, что доставляло Рембо страдания в Абиссинии, была, как известно всякому почитателю его творчества, необходимость носить на себе пояс с деньгами. В одном из писем он говорит: «Я вечно таскаю на себе пояс, в котором более сорока тысяч франков золотом. Он весит почти сорок фунтов, и от его тяжести у меня уже начинается дизентерия».
Возвратившись в Америку в 1940 году, когда война была в полном разгаре, я оказался отрезан от своих французских гонораров. Джек Каган, мой первый издатель («Обелиск-Пресс»), умер в день объявления войны Франции, оставив все предприятие на восемнадцатилетнего сына Мориса, который совершенно не смыслил в бизнесе – по мнению его семьи и друзей. Прекрасно помню каблограмму, которую я получил от него, будучи на Корфу; в ней говорилось, что, если я продолжу писать для «Обелиск-Пресс», он будет счастлив регулярно присылать мне тысячу франков в месяц. Сумма по тем дням была порядочная, и я с радостью согласился.
Конечно, тогда я не имел ни малейшего представления о том, что буду вынужден вернуться в Америку. Я собирался остаться в Греции, где уже чувствовал себя как дома.
Тотчас же вслед за добрым известием от Мориса пал Париж, а там последовал и полный запрет на деятельность издательств. Я так и не получил первой тысячи франков, которые он собирался послать мне. Войне не было видно конца, и я решил, что «Обелиск-Пресс» прикрыли, а Морис, который взял себе фамилию Жиродиа, погиб или же в плену у немцев. О том, что американские солдаты будут сметать с прилавков мои книги, едва они будут появляться в продаже, я и мечтать не мог.
1946 год мы прожили в Андерсон-Крике. С самого моего возвращения из Европы я барахтался изо всех сил, чтобы свести концы с концами. Хотя за хибару мы платили всего пять долларов в месяц, мы постоянно были должны почтальону, который снабжал нас продуктами и прочими вещами первой необходимости. Иногда долг доходил аж до двухсот или трехсот долларов. Мы ничего не покупали себе из носильных вещей; даже ребенок ходил в обносках. Правда, мы наслаждались отличным вином благодаря Норману Майни, чей погреб мы почти осушили. Даже о приобретении дешевой подержанной машины не могло быть и речи. До города, который был от нас в сорока пяти милях, приходилось добираться автостопом. Короче говоря, моих заработков едва хватало, чтобы не сдохнуть с голоду.
В общем, ситуация была восхитительно аховая, спасала только заботливая щедрость почитателей, которые предугадывали наши нужды. Такая нищенская жизнь могла продолжаться бесконечно. Война в Европе закончилась, на Востоке – шла вовсю, холодная война была, как говорится, еще впереди. Нам удалось разжиться двумя необходимыми вещами: печкой, у которой дым не валил изо всех щелей, и приличным матрасом для спанья, его нам подарили соседи, Макколумсы. Валентайн, нашей дочери, был только год, и ей не много требовалось. Я тоже мог обойтись без машины (не то, что сегодня), чтобы избавляться от скапливающегося мусора. Море было прямо за домом, у подножия крутого обрыва. Приходилось быть внимательным, вынося мусор, чтобы не выбросить вместе с ним с утеса и малышку. («Не выплесни с водой и ребенка!»)
А потом в один прекрасный туманный день, когда вся Природа веселилась, хлебнув хлорофилла, пришло письмо от Мориса Жиродиа. На конверте стоял парижский штемпель. Минуту я пялился на конверт, не вскрывая его.
Письмо было длинное, и, бегло проглядывая его, я наткнулся на такие слова:
СОРОК ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ.
Я бросил письмо на стол и захохотал. Ты слишком быстро читал, сказал я себе. Это обман зрения… я закурил сигарету, медленно и осторожно взял письмо и внимательно его перечитал, слово за словом.
Это не был обман зрения. Посреди долгого рассказа о трудностях, которые ему пришлось преодолеть, чтобы сохранить издательство во время оккупации, в коротком сообщении об успехе, каким пользовались в Париже мои книги, пряталась фраза, где ясно было сказано, что у него, Мориса Жиродиа, скопилось авторских отчислений от продажи моих книг на сумму, эквивалентную сорока тысячам долларов.
Я протянул письмо жене, чтобы та тоже прочитала. С ней едва не случился обморок. И чтобы довести наше смятение до предела, в письме совершенно определенно говорилось, что в сложившихся обстоятельствах невозможно перевести эти невероятные деньги на мой счет (коего не имелось) в американском банке. Не буду ли я так добр приехать и забрать их.
(«Дорогое правительство! – начал Ахмед Сафа. – Настоящим письмом мы хотим сообщить, что наш дом того гляди развалится, а Си Халил, мерзкий хозяин дома, не хочет его ремонтировать… Мы надеемся, что вы придете и сами посмотрите на дом, а если не сможете прийти, тогда мы принесем его вам…».) [139]139
Альберт Коссери. Дом неизбежной смерти (прим. Г. Миллера).
[Закрыть]
Если я не смогу приехать, говорилось в письме, то он, Жиродиа, приложит все усилия к тому, чтобы тем или иным способом ежемесячно пересылать мне тысячу долларов. Он объяснил, что всегда находятся путешественники, желающие обменять доллары на франки и обратно.
Отчетливо помню, какую панику вселила в меня перспектива получать тысячу или две долларовкаждый месяц.
– Нет, только не это! – кричал я. – Это меня деморализует! Я перестану работать!
– Ты мог бы поехать во Францию, забрать деньги, приобрести на них дом или землю и снова жить там.
– Ты мог бы купить яхту и совершить кругосветное путешествие.
– Ты мог бы купить старый замок где-нибудь в провинции… там этих замков полно, и дешевых, дешевле пареной репы.
Вот лишь некоторые из советов, которые мне тут же надавали друзья. Единственное, чего я не мог сделать, это поехать в Париж, забрать деньги и привезти их домой. Это было исключено.
И по гороскопу деньги мне не светили. Когда я на трезвую голову изучил его, то понял, что, по существу, судьба моя – всегда иметь необходимое и ничего лишнего. Когда речь идет о деньгах, мне приходится танцевать под их дудку. Soit! [140]140
Пусть будет так! (франц.), прим. перев.
[Закрыть]
Такие мысли проносились в моей голове, когда мы с женой решали, что делать. Каким бы искренним и правдивым ни казалось письмо, в глубине души у меня шевелилось подозрение, что это всего лишь розыгрыш. Шутка космических масштабов. Во мне росло убеждение, что я никогда не увижу тех сорока тысяч, ни во франках, ни в долларах, ни золотыми слитками, ни чеком, ни даже в злотых или пиастрах.
В отчаянии я спустился в кухню, стал на пороге двери и, глядя в сторону Страны восходящего солнца, разразился хохотом. Я смеялся так долго и так безудержно, что свело живот. И то и дело повторял: «Это не для меня! Это не для меня!» И снова смеялся. Полагаю, что это я так плакал. Между приступами смеха в ушах у меня звучали слова матери: «Почему ты не напишешь чего-нибудь, что можно продать?»
«Если б он только присылал по сотне в месяц, это было бы здорово», – повторял я себе. Сотня в месяц – регулярно– и все наши проблемы были бы решены. (Сотня – в те времена. Сегодня никаких денег не хватит, чтобы решить чьи-то проблемы. Бомбы сжирают все.)
Поскольку он ничего не весил, этот мой «пояс с деньгами», дизентерии я не заработал. Но мучился грандиозными кошмарами и мечтами. Временами я ощущал себя швейцаром из «Последнего смеха», только вместо того, чтобы расточать свое состояние и любовь на служителя в туалете, [141]141
Речь идет о герое фильма немецкого режиссера, классика экспрессионизма Фридриха Мурнау (1888–1931) «Последний человек» (1924), в прокате англоязычных стран шедшего под названием «Последний смех», в котором рассказывается история швейцара в отеле, по старости пониженного в должности до служителя в туалете. Прим. перев.
[Закрыть]я расточал их на моего друга Эмиля Уайта или иногда на Евгения, бедствующего русского, который улыбнулся мне с верхней площадки лестницы в один черный для меня день в 1939 году, когда я в полном отчаянии возвращался из бесплодной поездки в парижский пригород в надежде раздобыть корку хлеба или кость, чтобы как-то унять голодную резь в желудке.
Почему я так и не поехал в Париж за ожидавшим меня состоянием – отдельная история. Вместо того чтобы отправиться туда, я писал письма, в которых предлагал то одно, то другое решение, все, конечно, никуда не годные, потому что, когда речь заходит о деньгах, мне приходят в голову только самые непрактичные идеи. Не успел я наиграться с воображаемыми чеками, как грянула девальвация франка, за которой тотчас же последовала еще одна, даже более «оздоровляющая», если так можно сказать, чем первая. От моего «состояния» осталась примерно треть. Затем на Мориса, моего издателя, насели кредиторы. Он жил на широкую ногу – кто на его месте отказал бы себе в этом? – приобрел дом за городом, арендовал роскошный офис на рю де ла Пэ, пил только лучшие вина и придумывал причины, или мне так казалось, по которым ему было необходимо совершать частые вояжи из конца в конец континента. Но все это не шло ни в какое сравнение с фатальной ошибкой, которую он совершил, когда, будучи в упоении от удачи, начал «ставить не на тех лошадок». Не знаю, какая муха его укусила, но он, по каким-то бредовым соображениям, продолжал выпускать одну за другой книги, которые никто не хотел читать. В итоге он стал потягивать из моего гонорара – из того, что от него осталось. Он, конечно, этого не хотел. Но только те, кто выпускают карманные издания, способны поддерживать жизнь в трупе.
Дела были совсем плохи, когда произошло одно из тех «чудес», которые постоянно случаются в моей жизни и на которые я почти привык надеяться, когда положение становится действительно безвыходным. Мы все еще жили в Андерсон-Крике, и та сотня долларов в месяц, на которую я хотел договориться, светила мне не больше, чем тысяча или две в месяц, что Жиродиа предложил «переводить тем или иным способом». Вся эта история с французским гонораром казалась дурным сном. Поводом для горьких шуток. («А помнишь, как ты едва не стал миллионером?»).
Однажды нас навестила Джин Уортон, с которой я познакомился по приезде в Биг-Сур и с которой мы стали хорошими друзьями. У нее был уютный домик в Партингтон-Ридже, куда она несколько раз приглашала нас на обед. В тот день Джин ни с того ни с сего вдруг невозмутимо спросила нас, не желаем ли мы взять ее домик и землю в придачу. Она считала, что это то, что нам нужно, и нужно больше, чем ей. У нее даже такое чувство, сказала она, как будто дом по-настоящему принадлежит не ей, а нам.
Нас ее предложение, конечно, просто ошеломило. Мы были в восторге. Ничего лучшего мы не могли и желать, но, с грустью признались мы, у нас нет ни гроша. И не знаем, поспешили мы добавить, когда у нас будут деньги, которые можно назвать деньгами. Ни сбережений, ни реальных надежд на какие-то поступления. Самое лучшее, на что я могу рассчитывать, став теперь «знаменитым» писателем, – это перебиваться кое-как.
На что она ответила, и я никогда не забуду ее слов: «Не будем говорить о деньгах. Дом ваш, если он вам нравится. Можете переезжать в любое время. Заплатите, когда разбогатеете. – Немного помолчав, она добавила: – Я знаю, у вас будутденьги – в свое время».
На том мы и порешили.
Здесь я должен прерваться, чтобы поведать о том, что случилось несколько минут назад, когда я задремал. Я сказал «задремал», но верней будет сказать: когда пытался задремать. Потому что мне это не удалось – я услышал диктующий Голос. Подобное происходит со мной с тех пор, как мне пришла в голову счастливая мысль об апельсинах Иеронима Босха. Но на сей раз это было ужасно, просто ужасно. Я кое-как осилил отменный ланч, который приготовила Эва, моя жена, подбросил дров в печку, завернулся в одеяло и собрался чуток соснуть, как обычно, прежде чем продолжать работу. (Чем чаще я устраиваю подобные недолгие перерывы, тем лучше идет работа. Так что несколько минут сна с лихвой окупаются.) Я закрыл глаза, но диктовка продолжалась. Когда она стала слишком настойчивой, слишком назойливой, я открыл глаза и позвал: «Эва, запиши мне в блокнот, хорошо? Пиши просто: „изобилие“… „мелкое воровство“… „Санди-Хук“ [142]142
Санди-Хук – полуостров неподалеку от Нью-Йорка, отделяющий бухту Санди-Хук от Атлантического океана. Входит в состав территории национального парка «Гейтвей». Прим. перев.
[Закрыть]». Я рассчитывал, что, записав несколько ключевых слов, смогу перекрыть поток. Но это не помогло. На меня полились целые фразы. Потом абзацы. Потом страницы… Подобный феномен всегда потрясает меня, не важно, сколь часто это случается. Попробуй специально вызвать его, и потерпишь полный провал. Попробуй заставить замолчать внутренний Голос, и он окончательно тебя замучает.
Приношу свои извинения, но я вынужден продолжить эту тему… Последний раз подобное случилось со мной, когда я писал «Плексус». В течение примерно года, что я работал над этой книгой – во всех других отношениях то был худший период в моей жизни, – потоп почти не прекращался. Огромные куски текста – особенно сновидческие – являлись мне такими, какими вы их читаете в книге, являлись без всякого усилия с моей стороны, разве что я лишь согласовывал свой ритм с ритмом таинственного диктатора, у которого был в рабстве. Оглядываясь назад, я думаю о том времени и не понимаю, почему каждое утро, входя в свою крохотную мастерскую, мне первым делом приходилось подавлять волну гнева, отвращения и ненависти, которые неизменно пробуждала во мне эта ежедневная драма. Изо всех сил успокаивая себя, громко ругая и увещевая, я садился за машинку – и ударял по камертону. Бац! И тут надо мной словно развязывали мешок с углем. Я мог выдержать три-четыре часа кряду, и только появление почтальона заставляло сделать перерыв. За ланчем – опять борьба. Способная довести до белого каления. Потом обратно за машинку, снова настройка и продолжение гонки до следующего раза, когда меня прервут.
Когда я закончил книгу, довольно объемную, я был в таком возбуждении, что самоуверенно полагал, что напишу еще две – на одном дыхании. Однако ничего у меня не вышло. Мир обрушился. Я имею в виду мой собственный маленький мир.
Три года после этого я был не в состоянии написать больше страницы за раз – с длительными перерывами между подходами к снаряду. О книге, которую я писал – верней сказать, собирался с мужеством, чтобы начать писать, – я думал и мечтал больше двадцати пяти лет. Отчаяние мое достигло такой степени, что я почти уверился: я кончился как писатель. Положение усугублялось тем, что близкие мои друзья, казалось, получают удовольствие, намекая, что я тогда лишь могу писать, когда мне трудно живется. Действительно, со стороны казалось, что жизнь у меня наладилась и мне больше не с чем бороться. Я боролся только с собой, боролся со злостью, которую, сам того не сознавая, копил в себе.
Вернемся к Голосу… Возьмем другой пример, «Мир Лоуренса». Начатый в Клиши, продолженный в Пасси и брошенный, когда было написано то ли семьсот, то ли восемьсот страниц. Неудача. Провал. И все же какой грандиозный замысел! Никогда не был я столь увлечен. В дополнение к законченным страницам я собрал гору примечаний и невероятное количество цитат из произведений не только самого Лоуренса, но еще нескольких дюжин авторов, и все их я безуспешно пытался вплести в текст книги. Кроме того, имелись схемы и диаграммы – основной план, – которыми я украсил двери и стены студии (в Вилла Сера [143]143
Вилла Сера, дом № 18 по рю Анатоль Франс в Париже, в котором Генри Миллер жил, снимая мастерскую, несколько чрезвычайно плодотворных лет в 1930-х гг., работая над «Тропиком Рака» и замыслами множества других произведений, осуществленных позднее. Прим. перев.
[Закрыть]) в ожидании вдохновения, чтобы продолжить работу, и моля Всевышнего помочь мне выйти из тупика, в котором я оказался.
Доконала меня «диктовка». Это было похоже на огонь, который отказывался гаснуть. И она продолжалась месяцами, ни на миг не ослабевая. Я не мог выпить, даже у стойки в баре, без того, чтобы некая сила не заставила меня в самый неподходящий момент выхватить блокнот и карандаш. Если я шел куда-то перекусить, а я обычно ел не дома, то, пока я справлялся с едой, я успевал заполнить небольшую записную книжку. Если забирался в постель и забывал сразу выключить свет, это начиналось снова, как зуд. Я был до того измотан, что задень едва мог отстучать несколько связных страниц. Ситуация стала вовсе абсурдной, когда однажды я вдруг понял, что, написав столько об этом человеке, я с тем же успехом мог бы сказать о нем совершенно противоположное. Стало очевидно, что я оказался в тупике, который так искусно прячется в словах «многозначность смысла».
Этот Голос!Настоящие происки начались (все в той же студии на рю Анатоль Франс), когда я писал «Тропик Козерога». Я в то время вел довольно бурную жизнь – одновременно на шести уровнях, – но случались и периоды затишья, длившиеся неделями. Скучно в эти паузы мне не было, потому что я тогда всерьез взялся за книгу и был уверен, что ничто не сможет помешать мне ее закончить. Однажды по неведомой причине, разве что я переусердствовал с разгулом, диктовка началась. Обрадованный, но действуя на сей раз более осмотрительно (особенно это касалось записей), я поспешил к черному письменному столу, сколоченному для меня одним приятелем, и, подсоединившись к усилителю и переговорной трубке, завопил: «Je t'ecoute… Vas-y!» («Я слушаю… давай!») И что тут началось! Я не успевал подумать о запятой или точке с запятой; вещание велось непрерывно, прямиком из небесной аппаратной. Выбившись из сил, я молил о перерыве, передышке, чтобы, скажем, сбегать в туалет или на балкон глотнуть свежего воздуха. Какое там! Я должен был записать все сразу, одним махом, иначе меня ждало наказание: отлучение. Единственное, что мне было позволено, это секунда на то, чтобы проглотить таблетку аспирина. Клозет может подождать, так, похоже, считал «он». И ланч может подождать, и обед, и все остальное, что я считал необходимым или важным.
Я почти видел этот Голос, столь явствен он был, столь настойчив, столь непререкаем, и к тому же столь экуменически важен. Иногда он звучал как жаворонок, иногда как соловей, а то еще – просто кошмар! – как та любимая птица Генри Торо, что поет одинаково сладко и ночью, и днем.
Когда я принялся записывать интерлюдию под названием «Страна Блуда» – я хочу сказать, «Страна Кокейн» [144]144
Название страны Кокейн, сказочной страны изобилия и праздности, земли обетованной (Cockaigne или Cockayne), традиционно производят от староирландского слова, обозначающего сладкий пирог. Оно могло нести и гротескно-символический смысл, как во французском фабльо XIII в. «Cocagne», – пародии на идею острова Авалон, «земного рая», или в известном полотне Питера Брейгеля Старшего «Страна Кокейн» (русс. назв. «Сад наслаждений») – метафоре обжорства и лености. Английский корень этого слова (cock – фаллос) дает Миллеру возможность употребить его для обозначения наслаждений иного рода. Прим. перев.
[Закрыть]– я не мог поверить своим ушам. «Что это такое!»– закричал я, еще не подозревая, во что меня втягивают. «Не проси записывать это, пожалуйста. Ты только навлекаешь на меня новые неприятности». Но моя мольба осталась неуслышанной. Я писал фразу за фразой, не имея ни малейшего представления, что последует дальше. Читая запись на другой день, я лишь качал головой и изумлялся. Или это сущая бессмыслица и бред, или что-то великое. Так или иначе, ставить свое имя под этим должен был я. Могли я вообразить, что спустя несколько лет судейский триумвират, жаждущий доказать, что я грешник, обвинит меня в том, что я написал подобные пассажи «из корыстных побуждений». Тут я принялся умолять Музу не втягивать меня в дальнейшие неприятности, не заставлять писать все те «грязные» слова, все те скандальные, скабрезные строки, объясняя ей на том языке глухонемых, которым пользовался, когда имел дело с Голосом, что скоро, подобно Марко Поло, Сервантесу, Беньяну [145]145
Джон Беньян (1628–1688), английский писатель и пуританский священник, автор одного из самых знаменитых религиозных романов-аллегорий на английском языке «Путешествие пилигрима». Послушать его проповеди собирались толпы народа. Когда пуританским священникам запретили отправлять службу и проповедовать, Беньян отказался повиноваться, за что был посажен в тюрьму, где провел двенадцать лет. Прим. перев.
[Закрыть] et alii, [146]146
И прочим (лат.), прим. перев.
[Закрыть]мне придется писать свои книги в тюрьме или у подножия виселицы… а те святоши, у которых у самих рыльце в пушку, кто не способен отличить шлака от золота, признают меня виновным, виновным в том, что я все это придумал «ради денег»!
Надобно иметь смелость, чтобы признать своею драгоценность, что тебе преподнесли на блюдечке…
И только вчера (что за совпадение!), возвращаясь с прогулки среди холмов – редкий, прозрачный туман касается всего ртутными своими пальцами, – только вчера, повторяю я, завидя вдалеке наш сад, я вдруг узнал в нем тот «дикий парк», который описал в том же «Тропике Козерога». Он плыл в каком-то подводном свете, в точности так же стояли деревья, ива впереди клонилась к иве позади, розы полностью распустились, на пампасной траве только начали появляться золотые султанчики, кусты штокрозы выступали, как голодные часовые с крупными, яркими пуговицами нераспустившихся бутонов, с дерева на дерево порхали птицы, что-то требовательно высвистывая друг дружке, и Эва, с мотыгой в руках, стояла босиком в своем Эдемском саду, пока Данте Алигьери, с алебастрово-бледным лицом – над бортиком виднелась лишь его голова, – утолял ужасающую жажду из поилки для птиц под вязом.
7. Трудности серьезные и не очень (Джин Уортон)Итак, на чем я остановился!Ах да, на Джин Уортон и ее домике в Партингтон-Ридже… Дом наконец принадлежит мне, при нем и участок почти в три акра. Как и было мне напророчено, в самый критический момент франки все-таки пришли; как раз хватило расплатиться за дом и участок.
Начну с того, что Джин Уортон – первый и единственный человек среди моих знакомых, кто не только говорит о «изобильности земли», но и доказывает, что так оно и есть, своей повседневной жизнью, своими отношениями с друзьями и соседями.
Опять-таки во времена жительства в Вилла Сера, когда я только начал переписываться с Датчанином Рудьяром, я узнал, что эру Водолея, в которую мы только что вступили или собираемся вступить, правильно будет назвать «Эрой Расцвета». Даже на пороге этой новой эры всем очевидно, что ресурсы нашей планеты неисчерпаемы. Я говорю о материальных ресурсах. Что же до ресурсов духовных, разве их когда-нибудь недоставало? Если недоставало, то только в человеческом воображении.
В мире полно теорий нового порядка, новой системы распределения. Художники написали дивные полотна, изображающие то близкое время, когда мы, жители этой земли, увидим, как будет покончено с войнами, когда атомная энергия станет использоваться во благо человечества. Но никто не действует так, как если бы верил в то, что этот прекрасный век, солнце которого уже встает над землей, действительно достижим, действительно реален, действительно может наступить. Вот отличный предмет для обсуждения за коктейлем, когда сто раз пережуют другие, самые актуальные темы. Обычно это летающие тарелки. Или последняя книга Свами Такого-то.
Повторяю, Джин Уортон – единственная из всех, кого я знал, обеими ногами стояла в новом веке. Я познакомился с нею, еще живя в бревенчатой хижине Линды Сарджент. Как сейчас вижу ее на пороге крохотного почтового отделения в Биг-Суре, одетую в огромных размеров дождевик, лица почти не видно под рыбацкой шляпой. Взгляд блестящих глаз ласков, выразителен и понимающ. Я мгновенно ощутил свет, исходящий от нее, и, выходя из почты, спросил Линду, кто это. После той встречи я не видел ее несколько недель, потому что, как я потом узнал, она разъезжала по стране, послушная зову людей, нуждавшихся в ее помощи.
Перебравшись в домик Кита Эванса на горе Партингтон-Ридж, я во время прогулки часто проходил мимо недавно построенного дома Джин Уортон и нетерпеливо поглядывал, не появилась ли наконец хозяйка. У дома и даже участка вокруг вид был еще необжитой. Иногда я заглядывал в окна, и всегда в глаза бросалась все та же книга, как бы нарочно оставленная на видном месте, хотя, может, мне так казалось, и книгу забыли там случайно. Называлась она «Наука и здоровье».
Люди обычно говорили о Джин Уортон как о приверженце «Христианской науки» [147]147
Книга «Наука и здоровье», полное название «Наука и здоровье с ключом к Новому Завету», написана в 1875 г. Мэри Бейкер Эдди (1821–1910), основательницей религиозной организации «Христианская наука», с 1879 г. существующей как самостоятельная церковь. Прим. перев.
[Закрыть]или «чего-то в этом роде», но всегда с интонацией, намекавшей на ее «особость». Подозреваю, что никто в то время не имел ни малейшего представления о том, сколь мучительно трудно ей было определить свою жизненную позицию. Я хочу сказать, что, вырабатывая и поверяя практикой свои жизненные взгляды, следуя путем Истины, она порвала с прошлым – и с теми, кто считал, что понимает ее, – и это порой ставило ее в трудное положение. Можно выразиться иначе: она перестала быть «адептом». Даже близкие друзья не знали, что и думать. Она то и дело высказывала мысли, которые казались им несовместимыми с учением или, что еще хуже, «еретическими». А то абсурдными или полностью несостоятельными. Она явно двигалась вперед – вот в чем было дело. А если кто движется достаточно быстро, разрыв может стать непреодолимым, слишком болезненным для тех, кто начинает отставать. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из ее единоверцев до конца понимал, что происходит. «Джин меняется». Умней они ничего не могли сказать.
Даже сегодня для меня остается тайной, почему вообще эта женщина поверяла мне, человеку иного склада, свои сокровенные мысли. Тем не менее, по мере того как углублялось наше знакомство, переходя в крепкую дружбу, такую дружбу, при которой возможен свободнейший обмен идеями и мнениями, я начал понимать, почему она могла облегчать душу со мной, следовавшим совершенно иным путем. Важно было не прошлое, но настоящее. Для меня, точно так же, как и для нее, настоящее стало всем. Для меня вопрос стоял особенно остро. Когда мы беседовали с нею, эта острота исчезала. Она была в настоящем, она была его частью, она была само настоящее.
Должен сразу сказать, что, едва познакомясь с человеком, Джин Уортон не принималась тут же излагать свои взгляды. Во всяком случае, так было со мной. Для начала она показала себя доброй и всегда готовой прийти на помощь соседкой. Хотя наши жилища и разделяло всего лишь несколько сот ярдов, но нам не было видно друг друга. Только постепенно и совершенно естественным образом я услышал о ее «религиозных предпочтениях». Первое, о чем я узнал, это о благотворном воздействии ее ясного, трезвого ума. Что у нее очень четкое представление чуть ли не обо всем, что знал я сам, и мне это показалось занятным; говоря о своих убеждениях, она ничуть не пыталась навязать вам свое мнение, не проявляла никакой воинственности.
Хотя я не нуждался в целителе или мне только казалось, что не нуждался, при каждой нашей с нею встрече я испытывал ощущение, что она обладает такой способностью. И, может, впервые в жизни благоразумно не пытался выяснить происхождение и природу ее дара. Сколь ни короток бывал наш разговор, потом я всегда замечал, что чувствую себя лучше, чувствую себя, что называется, человеком с большой буквы. Я говорю не о физическом состоянии, как бывает, когда хватишь хорошую дозу витаминов, хотя это я тоже ощущал; я имею в виду скорее духовное самочувствие, когда я, не как после эйфории, которой бывал подвержен в прошлом, обретал спокойствие, уравновешенность, выдержку и не только чувствовал, но и убеждался в своем единении с миром.
И все же я не делал намеренных попыток узнать ее лучше. Только после того, как она отдала нам свой дом, только после того, как она пережила несколько глубоких кризисов и обрела уверенность в себе, что для менее собранного человека могло кончиться весьма печально, только тогда начались между нами длительные и непростые диалоги, обмен мыслями, который для меня был истинным откровением. Что касается характера и сути ее взглядов – если угодно, ее жизненной философии, – я не решаюсь пытаться изложить ее в нескольких словах. Она сама представила их в небольшой книге, называющейся «Жизненная программа». В этой книге изложена самая основа ее взглядов, кристально ясная и предельно сжатая – никаких темных или общих мест, позволяющая читателю на этом фундаменте выстраивать жизнь по собственному усмотрению. Следствием этой книги стали ожесточенные дискуссии, возникавшие при одном упоминании ее имени. Стоит, наверно, сказать об этом подробнее. Джин Уортон принадлежит к той категории людей, которые, как бы ясно они ни выражались, всегда рискуют быть неправильно понятыми. Ее высказывания, устные или печатные, могут быть совершенно четкими и в то же время пробуждать сомнения, насмешку и беспокойство у тех, кто прочитает или услышит ее. Возможно, это цена, которую человек платит за то, что высказывается с полной откровенностью. Есть, впрочем, хорошее объяснение тому, почему она порою оказывается в подобном парадоксально сложном положении. Дело в том, что ее послание может быть явлено лишь посредством примера. Это нечто такое, что надо испытать самому, а не обсуждать. Именно это обстоятельство и мешает ей кого-то убедить в своей правоте. Рамакришна так сказал об этом:
«Можно прочитать тысячи лекций и ни в чем не убедить практичных людей. Можно ли вбить гвоздь в каменную стену? Вы разобьете голову, а стена этого и не заметит. Ударьте аллигатора мечом по спине, он даже внимания не обратит. В любом священном месте Индии наполнят нищенскую чашу (сделанную из тыквы), но она всегда будет горька…» [148]148
Евангелие от Рамакришны, Нью-Йорк, Издание Общества Веданты (прим. Г. Миллера).
[Закрыть]
Тем, кто знает и признает ее, кто борется с самим собой, как она борется с собой, мысли и концепции Джин Уортон ясны и очевидны. Они невозмутимо относятся к тому, что порой у нее встречаются видимые противоречия. Даже к тому, что она, бывает, напускает, так сказать, «туману таинственности». Мы знаем, как извратили высказывания Иисуса. И даже его поступки!
Я, однако, заговорил здесь о Джин Уортон не просто из желания воспеть ей хвалу, хотя считаю это вполне уместным, поскольку в неоплатном долгу перед нею, да к тому же часто из кожи вон лезу, отдавая дань или воздавая должное людям куда менее достойным. Нет, я чувствую необходимость говорить о ней потому, в частности, что с момента своего прозрения она сражается в одиночку. Я прошу читателя принять на веру, что речь идет о необыкновенной личности, о необыкновенной борьбе. Возможно, зря или не к месту я упомянул в связи с нею имя Мэри Бейкер Эдди. [149]149
Согласно идеям Мэри Бейкер Эдди, легшим в основу разработанной ею доктрины Церкви Христианской науки, смерть и воскресенье Христа являются центральным событием истории, которому суждена решающая роль в спасении человечества. Она расходилась с традиционной церковью в понимании природы Христа, отрицая ее божественную суть (но не его богодуховенность), и видела в его жизни единственный в своем роде образец божественного сыновства, которое, если правильно его понимать, распространяется на каждого человека. «Целительская практика» Христа и его собственная победа над смертью были для нее доказательством того, что все физические недуги и ограничения, налагаемые смертной плотью, могут быть преодолены в той степени, в какой каждая отдельная личность приближается к «духу Христа», то есть глубинному пониманию того, что дух – прежде плоти. По Мэри Бейкер Эдди, единственно реальная жизнь – это жизнь духовная. Сама она испытала прозрение в 1866 г., когда излечилась от тяжелой болезни, почерпнув силы в чтении Библии, и оставшиеся сорок пять лет жизни провела в поисках сторонников и способов применения своих идей на практике. Она проповедовала, что спасение достижимо через исполнение завета Христа исцелять болящих, что исцеления, совершавшиеся Христом, были не чудотворством, нарушавшим естественный закон, но действием Божественной силы, понимаемой как закон духовный. Прим. перев.
[Закрыть]То, что «Христианская наука» сыграла свою роль в ее жизни, неоспоримо; я бы даже рискнул предположить, роль чрезвычайно важную. Но это все в прошлом. Всякий, кто возьмет на себя труд прочитать «Жизненную программу» Джин Уортон, обнаружит коренное расхождение между ее нынешними взглядами и взглядами Мэри Бейкер Эдди.
Похоже, всякого, кто обладает собственной, отличной от других точкой зрения, неизбежно встречают в штыки. Человек не может иметь определенного, позитивного взгляда на смысл и цель жизни без того, чтобы это не отражалось на его поступках, которые, в свою очередь, производят отклик в окружающих. Печальная истина состоит в том, что обычно это негативный отклик. Точней, чаще всего негативный. У остальных, немногих, так называемых последователей, все обращается в пародию, карикатуру. Новатор всегда пребывает в одиночестве, всегда он – объект насмешек, поклонения и предательства.
Читая жизнеописания величайших духовных лидеров – Гаутамы Будды, Миларепы, [150]150
Миларепа – почитаемый на Тибете поэт-святой и духовный наставник XI в., прославившийся своими толкованиями буддийских текстов, причем Миларепа не был монахом, а вел жизнь обычного человека. Прим. перев.
[Закрыть]Иисуса – или даже таких фигур, как Лао-цзы [151]151
Лао-цзы (6–5 вв. до н. э.) – полулегендарный основатель даосизма, одного из наиболее значительных течений в философской мысли Китая; традиция называет его автором «Дао дэ цзин» – «Книги о дао-пути и благой силе-дэ». Прим. перев.
[Закрыть]или Сократ, [152]152
Сократ (около 470–399 до н. э.) – античный мыслитель, первый (по рождению) афинский философ. Полагая, что «письмена мертвы», отдавал предпочтение устному рассуждению в ходе диалогов на площадях и в палестрах. В силу отсутствия текстового авторского наследия философское учение Сократа реконструируется на основе вторичных источников, в первую очередь – сократических диалогов раннего Платона, сократической апологии Ксенофонта, сведений из Диогена Лаэртского и Аристотеля. Прим. перев.
[Закрыть] – мы делаем вид, что понимаем их страдания. Мы, самое большее, понимаем это умом. Но стоит появиться среди нас новой фигуре, человеку, вооруженному новым видением, более глубоким знанием, как все начинается сначала. Люди имеют врожденную склонность воспринимать подобные вспышки духа как личную трагедию. Порою даже самые просвещенные люди.
Ежели новому духу случится воплотиться в женщине, положение становится еще сложней. «Это не женское дело!»Как будто сфера духа принадлежит исключительно мужчине.