Текст книги "Легенды древнего Хенинга (сборник)"
Автор книги: Генри Олди
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)
Лишь бы дело происходило в окрестностях Орзмунда.
Он делал работу, смысл которой был темен для Медвежьего Когтя.
Тогда я стал искать по-другому. Оказываясь в здешних краях, я вел себя наглее наглого. Лез на рожон. Артикул ограничивает дуэли наемников, предлагая выбирать неопасное оружие и избегать смертельного исхода. Людвиг Беренклау плевать хотел на артикул. Лучшие бойцы принимали мой вызов, я дрался, дрался, дрался… Изредка, выныривая из счастливого угара, понимал: это настоящая жизнь. О такой судьбе я мечтал, не смея признаться. Жалованье? – ерунда. Военная карьера? – хлам. Подминать, доказывать, утверждать, чуя сладкий вкус победы на губах…
В такие минуты я благодарил Анику-воина за то, что он есть.
И продолжал искать.
Это стало навязчивой идеей. Он мне снился: никакой, и звать никак. Мы оба были проклятьем друг для друга и счастьем орзмундских жителей: самые яростные забияки скисали, будто молоко в летний зной, опасаясь напороться на Анику-воина или Медвежьего Когтя. Меня ведь тоже далеко не всякий знал в лицо. Мы могли оказаться где угодно, кем угодно. Да, я начал говорить: «мы», чувствуя в слове привкус чудовищного родства.
«Мы» распалось на «он» и «я», когда Аника-воин встретил меня на дороге из Ясича к Бродам.
– Ты искал силу. Ты нашел, – сказал случайный встречный человек, обнажив короткую саблю-симитарру.
Я, Людвиг Беренклау, был счастлив около минуты.
И несчастен – навеки.
* * *
Темнота сродни тишине: дно заброшенного колодца, где роятся страхи.
Сны забыли имя Петера Сьлядека. Дрема ласкала иных счастливчиков. Грезы качались на чужих ресницах. Даже непритязательные кошмары брезговали лютнистом, а страхи со дна колодца подмигивали: мы не сны! Сны не мы!.. Распахнутая настежь дверь спасала мало. Духота взяла штурмом опустевший кабак. Ночь, против ожидания, вместо прохлады несла полные горсти мрака, разбрасывая всюду жаркие, свалявшиеся комья шерсти. Петер кряхтел, вертелся с боку на бок; охапка соломы, служившая постелью, сбилась, соломинки лезли в нос. «Эй! Я здесь!» – беззвучно кричал он проходимцам-снам, пытаясь считать воображаемых овец, собак, доски в заборах… «Считай-считай! – язвили сны, шмыгая мимо. – Богатым будешь…» Мучила зависть к нищим: колченогий поводырь словно окаменел, ни звука, ни вздоха, зато смачно храпел слепец. Вот он заворочался, гулко пустил ветры и ухнул филином: «Охве! Охве студич! Волай мислюху, дец…» Снова захрапел. Кабак мнил себя бригантиной: поскрипывал, потрескивал, качался на темных волнах. В углах скреблись, пищали и дрались крысы, шуршали своры тараканов – самое, значит, что ни на есть снотворное общество.
Раньше бродяга чихать хотел на такие пустяки, а теперь – поди ж ты!..
У Хода Псоглавца, видимо, не было принято гулять за полночь, как в иных харчевнях. Едва калека Людвиг закончил свой рассказ, на дворе стемнело. Сперва все молчали, лишь французишки залпом допили вино; один поперхнулся и долго кашлял, багровея. Капитан-брабансон плюнул в сердцах, швырнул кабатчику гульден – Петера изумила щедрость вояки: ужин гульдена не стоил! – и стремглав вышел вон. За командиром увязались молодцы-пикинеры; следом начал расходиться и остальной народ. После краткой уборки Ход убрел спать в какую-то развалюху за коновязью, рачительно задув свечи и показав «ночлежникам» кулак: жечь огарки не позволяю!
Под крышей остался лишь Петер Сьлядек с нищими.
Рассказ увечного Людвига Беренклау мешал спать пуще шорохов и жары. Бередил, жег; толкал в бок костлявым кулачищем. Мерещились чужие, незнакомые лица, звенела сталь, кровь била из вскрытой жилы, вопил от боли Медвежий Коготь, оборачиваясь жалким калекой… Что-то в рассказе отставного ландскнехта было не так. Тайна, соринка в глазу, раздражала. Когда грек Морфей, невесть как оказавшийся под Орзмундом, наконец сжалился над лютнистом, капнув ему в зрачки макового настоя, Петер даже не заметил этого. Мысли и грезы сплелись чудными узорами, протянулись зыбкой тропинкой из яви в сон.
– Ты искал силу? Ты ее нашел, – сказал Аника-воин, призрак с лицом льва-херувима.
«Я не понимаю», – ответил Петер, но слова застряли в горле.
«Я не искал силу!» – крикнул Петер, но игла сшила губы суровой нитью.
«Я не солдат! Я музыкант! Ты не должен обижать меня…» – возмутился Петер, но на грудь упала наковальня, вышибая дух.
– Музыкант-прохожий, на козла похожий! – вцепился в ухо тоненький, вкрадчивый голосок кастрата, мерзко подхихикивая. – Разве Аника-воин обижает? Эй, добро творим, добро лудим-паяем!.. Лечим-калечим, любим-рубим… Кому ручку треснуть? Кому ножку хрустнуть? Кого плечиком, кого мечиком?!
«Отстань! Пусти мое ухо!»
– Не пущу! Лишу уха, лишу слуха… лишу духа!..
От вредного кастрата голова шла кругом. А молчаливый Аника-воин с львиным лицом ждал напротив. В руках у него вдруг объявилась лютня в чехле. Даже сквозь чехол бродяга ясно видел: точная копия «Капризной госпожи». Отступать было некуда, время просыпалось сквозь сито надежды, оставив лишь горсть сора. Кастрат заткнулся, напоследок куснув мочку уха мелкими крысиными зубами, и Петер Сьлядек встал напротив Аники-воина.
Лютни они обнажили единым махом.
Две стальные, остро заточенные темы ударили крест-накрест. Спутались, схватились врукопашную. Надо успевать, вытягивать эти чертовы итальянские пассажи, сыпать искрами-флажолетами, финтить триолями. Иначе чужак навалится грозной поступью басов, перевернет сопрановый ключ вверх ногами, вынуждая вести тему в обратном движении, «зеркальным каноном», с открытой для удара спиной – безжалостный выпад пронзит, изувечит, на плечи рухнет хищная кода. Вспыхнуло пламя, выжигая глаза…
Ф-фух, слава Богу! Пламя сузилось до малого каганца, и бродяга понял, что не спит. Приснится же такое! Огонек, возникнув в распахнутых дверях, тем временем медленно плыл в сторону Петера. Наваждение? Морок? Нет. Просто какой-то добрый человек заявился в кабак среди ночи. И не хочет будить хозяина.
Вор?! Поднять тревогу?!
Однако губы, совсем как в треклятом кошмаре, срослись, отказываясь исторгать не то что крик – мышиный писк.
Добрый человек, любитель ночных визитов, поднял каганец выше. Сверкнул браслет из серебра. Лошадиное лицо, червь-шрам на щеке… Сьлядек неслышно вздохнул с облегчением. В зыбком свете давешний капитан-брабансон напоминал восставшего мертвеца, но бродяга очень старался не думать лишнего. У каждого свои причуды: один ландскнехтов калечит, другой обожает выпить ночью в пустом кабаке, жизни без этого не мыслит…
Каганец слегка качнулся к Петеру. На всякий случай лютнист счел за благо прикинуться спящим. Брабансон тихонько хмыкнул, слабо убежденный наивным притворством, но проследовал дальше. Выждав, лютнист приоткрыл глаз. Капитан стоял в дальнем углу, над нищими. Золотые мазки каганца обрисовали на черном холсте эскиз: голову слепого. Старик не шевелился, храпя. Видать, намаялся за день. Рядом, у стены, сидел кривой калека Людвиг. Как днем сидел, так и сейчас. Только голова на грудь упала.
Капитан присел напротив на корточки.
– Аника-воин, значит?
Увечный не отозвался.
– Меня-то помнишь, наемник Беренклау?
Капитан поднес каганец к собственному лицу. Калека по-прежнему сидел сиднем, не шевелясь. Лишь едва заметно пожал плечами. Или это привиделось Сьлядеку в мерцающем свете каганца?
– А я тебя помню… Гладко ты про жизнь никудышную рассказывал. Заслушаться можно. Одна беда: никогда Людвиг Медвежий Коготь гладко говорить не умел. И в капитанах отродясь не хаживал. Кто тебе эту байку сочинил, солдат? Отвечай! Ты теперь умеешь как по писаному. Или одну-единственную историю заучил, а двух других слов без брани не свяжешь?
Капитан разговаривал с калекой ласково, по-дружески, но от такой ласки Петер почувствовал, что замерзает. Будто в январский сугроб кинули.
Поводырь не отвечал; слепец храпел сбоку.
– Хорошо, меня ты забыл. А бой под Неясвицей? Когда фон Бакхтеншельд, дурак оловянный, кинул нас на валы Ржегуржа? Сверху били мушкеты, твой отряд рассеялся, переходя через ров, началась резня меж повозками… И какой-то прыткий гвизармьер подсек тебя под колено. Такое забыть трудно: он тебя еще поперек рожи свистнул, падающего…
Взгляд брабансона абордажными крючьями вцепился в калеку.
Спустя минуту капитан встал, разминая затекшие ноги.
– Аника-воин… Вот на таких, как ты, слизень, он и жирует. За брехню подают больше, а, ландскнехт? Ладно, хоть по уши в дерьмо влезь: там тебе самое место! А этого Анику я все равно найду. Dio, da mini virtutem! Найду, обязательно…
Капитан собрался было уходить, но задержался.
– Кончить бы тебя, гаденыш. Да мараться противно. Небось сам сдохнуть мечтаешь. Держи на прощанье…
И пнул калеку сапогом.
Что случилось дальше, Петер понять не успел. В тенях, мечущихся по стенам, было трудно что-либо разглядеть толком. Каганец, обретя крылья, взлетел в воздух. Огонек на миг полыхнул грозовой молнией, и в память врезалось на всю жизнь: брабансон, противоестественно извернувшись, силится вывернуться из капкана – мертвой хватки калеки, обхватившего капитанскую ногу, словно мать утраченное и вновь найденное дитя; страшно, сломанной веткой, хрустит колено, тело капитана перечеркивает границу света и тьмы, откуда в лицо падающего выдвигается угол дубовой столешницы…
Гром всегда следует за молнией.
А за громом – тишина.
Это потом уже начался лязг засова, ругань Псоглавца, который возник в дверях: в одной руке свеча, в другой – топор… Разглядев происходящее, Ход нисколько не удивился. Будто ожидал заранее. Шагнул к нищим:
– Хиляй в боций вихор! На канды кацавуры, дальни канджелы!
– Матери лыха! – откликнулся слепец, как и не спал. – Ох, вдичать конто, ясца мулыця…
– Псуляка харбетрус! Кач!
Поводырь отмолчался.
Выждав, пока нищие оставят кабак, – слепец поддерживал колченогого спутника, а тот служил кормчим, указывая дорогу, – Ход Псоглавец кивнул Сьлядеку:
– Пособи, шлендра.
Помощник из лютниста был аховый. Во врачевании он разбирался хуже, чем калека Людвиг – в строе виолы да гамба. Но отыскать во дворе подходящую доску, длиной от пятки до ягодицы, и разрезать холст на длинные полосы сумел. Зато кабатчик оказался на высоте. Скоро пострадавшая нога капитана была туго примотана к доске четырьмя перехватами. Под ступню Ход сунул миску, завернутую в мягкий хлам. Затем стал обтирать лицо брабансона влажной тряпицей. На левую сторону было страшно глядеть: сплошной кровоподтек, гладкий, лоснящийся. Глаз, если в глазнице еще оставалось что-то, кроме жалкой слизи, целиком скрылся под опухолью.
– Кто… кто м-меня?..
Ход Псоглавец наклонился к изуродованной маске. Давний шрам терялся в общем ужасе, как мелкий бес – на дьявольском шабаше под патронатом Вельзевула. Кабатчик говорил раздельно, очень внятно, словно общался с ребенком, недоумком или человеком, с детства привыкшем беседовать на совсем ином языке.
– Аника-воин.
– Кто?!
– Аника. Воин. Он велел передать: «Ты искал, ты нашел».
– Врешь!
Ход Псоглавец выпрямился. Со свечой в руке, спокойный, беспощадный, стоя во тьме над поверженным брабансоном, он сейчас напоминал ангела, срывающего печать.
– Как хочешь. Выбор прост. Это был Аника-воин. Или, если угодно, это был кривой немощный калека. Подумай, прежде чем выбрать. Хорошо подумай. Ты искал, ты нашел.
– Я… нашел…
– Если выберешь верно, я помогу тебе. Да вот хотя бы этот бродяга… Эй, шлендра! Сочинишь песню?
– Я попробую, – сказал Петер Сьлядек.
До утра он играл над капитаном, гоня прочь боль.
Баллада ключей
Скрип петель на воротах.
Ржа.
Грай – петлей на воронах.
Жаль.
Острием палец тронем,
Каплю крови уроним
С ножа.
Тополя остриями
В ряд.
Мы ль в ночи воссияем,
Брат?
Нож прольется ключами
В створ скрипящих ночами
Врат.
Мы останемся в прошлом.
Кровь
Малахитовой брошью
Скрой.
А за нами смыкают
Братья Авель и Каин
Строй.
Запекается рана
Белой коркой
Бурана.
Не убит,
Неприкаян,
Ты не первый —
Второй.
Остров, который всегда с тобой
Мост между духом и миром, ключ к замку всех знаний, телесное отражение души в мельчайших багряно-соленых корпускулах, эманация сознания – вот что, о наивные, течет в ваших жилах! Попробуйте на вкус: мудрец и безумец истекают разным соком. И чем больше крови потеряно зря, тем дальше отдаляется рассудок…
Антонио далла Скала из Тосканы, «Грааль Обретенный»
Отвори
Створы жил!
Скрип двери.
Мы внутри.
Кто здесь жил?
Говори!
Ниру Бобовай
«Неаполь – рай на пороховой бочке», – думал Петер, вздыхая.
Для таких выводов были веские причины. В окрестностях города обреталась армия вулканов во главе с генералом Везувием, что делало каждый прожитый день особенно солнечным, а каждую ночь – исключительно страстной. Сьлядек вначале никак не мог привыкнуть к бесшабашности неаполитанцев, хохочущих над мелкими землетрясениями, словно над шалостями любимого ребенка. А потом взял, да и привык. Чего тут привыкать? – смейся, паяц! Только чашку придерживай, не то ускачет лягушкой по столу. Далее, здесь все, от герцогини Элеоноры, дочери вице-короля Педро Метастазио, и до мелкого контрабандиста Джузеппе по прозвищу Сизый Нос, пели «Санта-Лючию». Хором, соло, под струнные и духовые, «а капелла», днем и ночью. Одноименный рыбацкий квартал, давший жизнь знаменитой баркароле, заманивал дурачков-лютнистов ароматом жареной рыбы – и не отпускал живыми, требуя раз за разом: «Venite all’agile barchetta mia… Santa Lucia! Sa-а-аnta Luci-i-i-ia-a!» Ох, трудно петь ртом, набитым сардинками в масле!
Добрые рыбачки, щедрые рыбаки, чумазые рыбачата…
Сейчас Петер Сьлядек гвоздем торчал на набережной, любуясь мрачной громадой Кастель-дель-Ово. Историю «Замка Яйца» он успел вызубрить наизусть. Во время недавних боев, когда Фердинанд Католик и Максимилиан Вояка, поддержав крылатого льва Венеции и миланского змея-людоеда, пинками вышибали из Неаполя французишку Карла Мародера, «Замок Яйца» сильно пострадал, но был отстроен заново. Впрочем, местное население плевать хотело на текущую политику, предпочитая дела давно минувших дней. Своим прошлым неаполитанцы гордились еще больше, чем вулканами, «Санта-Лючией» и презрением к слову «завтра». Всякий лодочник считал себя наследником славы Римской империи; всякая торговка тыкала жирным пальцем в «Замок Яйца» и тараторила без умолку. В седой древности на месте Кастель-дель-Ово стояла вилла патриция-полководца Лукулла, более славного обжорством, нежели военными подвигами. Там, на берегу, под рокот волн поэт-чародей Вергилий сочинял «Энеиду», готовясь сойти в ад и ждать в гости флорентийца Алигьери. В свободное от подвигов Энея время Вергилий рассуждал о связи судьбы Неаполя с волшебным яйцом. Здешняя легенда гласила: яйцо спрятано в амфору, амфора – в сундук из холодного железа, сундук замурован в фундаменте, а поверх клада, верным стражем, воздвигнут Замок Яйца. Пока, значит, какой-нибудь безмозглый герой замка не снес и яйца не разбил – стоять Неаполю в веках.
Петеру все время казалось, что эту историю он уже где-то слышал. Только там вроде бы речь шла про иглу в яйце. Или в зайце. А рядом рос дуб зеленый со златой цепью.
Еще мышка бежала, что ли…
Con questo ziffiro
Cost soave
Oh! com’e bello
Star su la nave!
Su passaggieri
Venite via!
Santa Lucia!
Santa Lucia!
Увы, иглу с цепным дубом неаполитанцы гневно отвергали. Зато охотно соглашались на звон цепей и стенания погибших в замке узников. Любимцем местной детворы, особенно мальчиков, был Сарацин-без-Головы: бедняге отрубили голову, швырнув ее в море, и теперь сарацин шлялся по коридорам, разыскивая пропажу. Девочки предпочитали госпожу Тофану, которая в Кастель-дель-Ово продала душу Вельзевулу в обмен на тайну ядов. Ах, сколько пылких красоток ухитрилось благополучно овдоветь при помощи отзывчивой госпожи! Девочки млели и мечтали поскорее выйти замуж. А старики поминали Ромула Августула, последнего римского юношу-императора, убитого все там же, на вилле приснопамятного Лукулла. По их шамканью и ухмылкам выходило, что каждый был очевидцем, если не участником убиения. Лично размахивал кинжалом, вонзал в сердце и так далее.
А еще здесь пили очень много кьянти.
– Здравствуйте, госпожа Франческа!
Дама кивнула, не останавливаясь. Сьлядек долго смотрел ей вслед. Робевший женщин, он был готов тряпкой стелиться под ноги Франческе Каччини, которую поклонники ласково звали: Ла Чеккина. Редкость много большая, нежели чудесное яйцо и безголовый сарацин: женщина-композитор! Сочинительница «Балета цыганок», «Mascherata della Bufola» и оперы «Небеса ликуют». Разумеется, бродяга не имел счастливой возможности числиться в списке гостей герцога Тосканского, дабы любоваться премьерой «Балета цыганок» в Палаццо Питти, танцевать павану и есть сладости из посеребренных ивовых корзинок. Но мелодии Ла Чеккины (в паузах между вечной «Санта-Лючией») ему посчастливилось услышать от здешних музыкантов, помнивших еще Джузеппе Великолепного, отца Франчески и мастера жанра «dramma per musica».
Короче, если есть в мире любовь с первого слуха, то это была она!
– Вы сегодня… чудесно…
Нет, прошла мимо. Ясное дело, ослепительную Франческу не для того Господь наградил красотой и талантом, чтобы она слушала комплименты бродяг. От глухой тоски Петер сел прямо на булыжник, привалясь спиной к парапету, расчехлил «Капризную госпожу» и заиграл «Мадригал Скотного Двора». Этой пародии, сложной резкими переходами от возвышенной гармонии к мяуканью, вою собак и кудахтанью кур, лютниста обучил Антонио Тосканец – отнюдь не герцог, как его тезка, а самый настоящий сумасшедший. В юности мастер виолы, после трагической смерти матери Антонио рехнулся на идее человеческой крови как субстанции, связанной более с рассудком, чем с животворными эманациями тела. Последние годы Тосканец бродил по дорогам Италии, в основном излагая зевакам свои теории и очень редко берясь за виолу. Сьлядек познакомился с ним во Флоренции, в таверне под вывеской «Благие намерения». И сбежал от разговорчивого Антонио через день, несмотря на уважение к его таланту: после бесед с Тосканцем снились толпы румяных одинаковых людей, чьи жилы срослись между собой.
Закончив «Мадригал», бродяга равнодушно собрал брошенные монетки и ушел с набережной. Он не видел, как Ла Чеккина, задержавшись у цветущей пинии, украдкой провожала взглядом нищего лютниста. Впрочем, хорошо, что не видел. Надежда – отрава хуже «аква-тофаны»: ее не надо тайком подливать в вино.
Глупцы сами спешат отхлебнуть.
А в спину неслось, искушая:
Под ветром гнется,
Шуршит осока,
Над темным морем
Луна высоко.
О ты, что душу
Мне излечила —
Санта-Лючия!
Санта-Лючия!
В Неаполе, надо сказать, Петер Сьлядек проживал в самой настоящей гостинице «Декамерон», близ улицы Увядших Роз. На вывеске заведения какой-то местный Рафаэль да Винчи изобразил ключ к запертому сердцу, напоминавшему ворота цитадели, а ниже содержатель гостиницы, почтенный Джованни Боккаччо-младший, размашисто вывел доброжелательную сентенцию: «Оставь сомненья, всяк сюда входящий!» Неаполитанцы так и говорили приезжим: «Где остановиться? Без сомнений, в „Декамероне“!..» Петер угодил туда случайно: труппе comedia dell’arte, которая днем выступала на площади близ Палаццо Гравина, а вечерами развлекала постояльцев гостиницы в уютном внутреннем дворике, требовался музыкант. Простак-Бригелла, а в жизни – хитрец-капокомико, руководитель труппы, чуть ли не в ноги кинулся: «Выручай, La Virtuozo! Иначе, tre milioni diablo, нам presto finita la comedia!» Его поддержали Скарамуччо и Пульчинелло, милашка Коломбина прижалась к жертве пылким бедром, и дело было сделано.
Если ты не привык к комплиментам и женским чарам – все, пропал. Купят тебя, братец, и продадут. Поэтому мудрецы привыкают заранее. Ну, хотя бы сперва выясняют у синьора капокомико, отчего сбежал их предыдущий музыкант…
Вместо гонорара Бригелла оплачивал «La Virtuozo» кров и стол, от щедрот добавляя пять-шесть лир в неделю: «на цветы синьоритам». Петер искренне считал, что он для труппы – чистое разорение, и очень стеснялся брать деньги; ушлый капокомико, глядя, как в гостиницу зачастили зрители-неаполитанцы, ранее избегавшие посещать «Декамерон», лишь ухмылялся, поддерживая Сьлядека в его полезном заблуждении. Несмотря на маску Простака, Бригелла чудесно умел отличать мелкие лиры чеканки дюка Николы Трона от серебряных сольдо и золотых скудо, не говоря уж о венецианских цехинах.
– Bambino idioto! – говорил он приятелю Скарамуччо, лысому верзиле с таким густым басом, что от его монологов лопались бокалы. Разумеется, в минуты подобных откровений Сьлядека поблизости не наблюдалось. – Клянусь Santa Maria Novella, я направлю его страсть к бродяжничеству в нужное русло! Милан, Генуя, Ливорно! Флоренция! Рим! Mamma mia, я уже вижу, как нам рукоплещут толпы!
– Я всегда ценил твой талант руководителя! – утирал слезу Скарамуччо. Здесь верзила ничуточки не кривил душой, поскольку актерский талант Бригеллы он в грош не ставил.
– А какой хорошенький! – вздыхала Коломбина.
– И как поет «Santa-Lucia»! – добавляла стареющая Серветта, незаменимая на вторых ролях и в сводничестве. – Я всегда рыдаю, когда он выводит кантилену! А мне, между прочим, рыдать вредно, у меня грим плывет…
Все вышесказанное было чистой правдой.
Ах, что ж ты медлишь,
Моя красотка!
Недвижны волны,
Надежна лодка.
Тебе от сердца
Отдам ключи я…
Санта-Лючия!
Санта-Лючия!
Сегодня вечером в «Декамероне» шел «Лорд поневоле, или На четыре кулака».
Злодей Тарталья, демонически ухмыляясь, убеждал простака Бригеллу, сержанта городской стражи, что бедняга чудом угодил в волшебную страну Фруттинбрасс-Фейри и отныне Бригелла – великий маг, воитель, лорд и кумир пылких фрутинбрассок. Злодею в обмане доверчивого сержанта помогали Скарамуччо с Пульчинелло – один учил жертву «метать огонь-икру», употребляя внутрь натощак Знойный Артефакт, а другой фехтовал с Бригеллой на метелках и канделябрах, будучи неизменно сражен наповал. Целью сего розыгрыша служило традиционное желание кудрявого Леандра жениться на Коломбине, дочери сержанта, но хитроумный Тарталья оттягивал заключение брака, демонстрируя выходки безумца добрым неаполитанцам по пять сольди за выходку.
Короче, здесь было все, что нужно почтенной публике.
Во дворике гостиницы полукругом стояли легкие кресла-плетенки. Часть зрителей – в основном постояльцы и приглашенные ими дамы – оккупировала балкончики второго и третьего этажей. Еще кое-кто сидел прямо на бордюре фонтана, наслаждаясь прохладой. Сбоку на импровизированной сцене, стараясь не попасть под ноги темпераментным актерам, ютился Петер Сьлядек. Он наигрывал всевозможные гальярды, чаконы и виланеллы, украшая действие, а временами, в паузах, даже исполнял собственные песенки, ранее снискавшие одобрение руководителя труппы. В антракте он перешел к более серьезным вещам, например, к сюитам Винченцо Галилеи из «Флорентийской Камераты». К сожалению, жизнь оказалась неласкова к гению-композитору: его любимый сын вместо музыки, предав фамильное искусство, увлекся астрономией и прочими скучными до зевоты вещами. Бродяга никак не мог понять преступное легкомыслие этого молодого человека. Променять отцовский «Dialogo della musica antica et della moderna» на какие-то фазы Венеры и спутники Юпитера?! Удивляясь человеческому безрассудству, Петер иногда мечтал: ах, доведись мне родиться от чресел вдохновенного Винченцо Галилеи! Я бы никогда! ни за что!.. Лютня, лютня и еще раз лютня!..
Увы, мечты оставались мечтами. Ни один из корифеев музыки не спешил разыскать бродягу, крича в исступлении: сын мой, блудный сын, обними своего отца! Разве что дама в полумаске бросила ему розу с балкона.
И на том спасибо.
Темнота вкрадчиво заглатывала Неаполь. Маленький дворик «Декамерона» не был исключением: в сумерках сцена, освещенная висячими лампами и троицей смоляных кувшинов по бокам, выглядела таинственно. Комичные злоключения Бригеллы, над кем потешалась вся труппа, измышляя новые проказы на радость зрителям, выглядели уже не фарсом, а скорее трагедией маленького человека, поверившего в иллюзорное, дармовое величие. Сержант искренне сражал драконов, освобождал принцесс и расколдовывал замки, не слыша хохота за спиной, не замечая насмешек, с равнодушием снося побои и щипки разыгравшейся Серветты. Ночной горшок, вылитый из-за кулис ему на голову, внезапно вызвал у зрителей возгласы сочувствия вместо предполагавшегося веселья. Актер из Бригеллы был никудышный, но сейчас это работало на представление: простая, незамысловатая искренность добавляла щепотку перца в приевшееся блюдо.
Впрочем, Сьлядека скоро утомило наблюдать за изменениями, что внес в спектакль режиссер-вечер. Во втором действии лютнист был занят меньше, получив возможность перевести дух. Скучая, он разглядывал публику. «Лорда поневоле» смотрели почтенные, состоятельные господа: члены городской джунты с семьями; компания брюзгливых скептиков-адвокатов из Болоньи, которые таким образом развлекали стайку куртизанок, помиравших от восторга; сборщики «фруктовой пошлины»; откупщики из Ливорно; мрачный хирург с аптекарем – оба в пунцовых одеждах, свойственных лекарскому сословию; некая веселая вдова под вуалью, в кокетливом траурном плаще, окружена множеством поклонников, судя по их кафтанам на стеганой подкладке – купцов из Брешии и Падуи…
Дамы в полумаске видно не было. Лишь из тени балкона сверкал жемчужный венчик с зубцами, украшавший ее прическу. Да еще блестела цепочка блохоловки, выполненной из красиво выделанной шкурки хорька.
А если спросят:
Мол, где гуляла?
Ответь: «Стояла
Я у штурвала,
Искала к дому
Пути в ночи я…»
Санта-Лючия!
Санта-Лючия!
В первом ряду на складном табурете сидел некий синьор, привлекший внимание Сьлядека. Высокий, неестественно прямой, хищными чертами лица он напомнил бы корсиканца или даже алжирца, не будь это лицо таким бледным. Прямая линия носа почти сливалась со лбом; глаза блестели пронзительно и живо, а под черными как смоль усами сверкал белоснежный ряд зубов. Неподалеку от него, ближе к решетке, за которой начиналась гостиничная ресторация, играл песком безумец – юноша лет четырнадцати. Сидя прямо на земле, несчастный набирал целую горсть песка из ведерка, принесенного расторопным слугой, и с животным, чтоб не сказать – растительным удовольствием любовался песчинками, текущими меж пальцев обратно в ведерко. Скорбный рассудком, он был тих и безобиден. Надо сказать, Петер Сьлядек все равно удивился бы: отчего сумасшедший допущен в «Декамерон»? – не встреться лютнист с безумцем и бледным синьором утром в холле гостиницы.
Благоволивший к Сьлядеку хозяин позже рассказал, что бледный синьор – это сам Андреа Сфорца, известный целитель, с пациентом. Единственный, кто брался лечить помрачение рассудка, даже если пациент вел такой образ существования со дня рождения, синьор Сфорца помимо частых случаев исцеления прославился методом действий, вернее, странностями и тайнами последнего.
В частности, он предпочитал крайние стадии помешательства.
– О, отцы-инквизиторы давно взяли бы его в оборот! – делал большие глаза Джованни, вытирая о фартук вечно замасленные руки. – Но святой трибунал никогда не был популярен в Неаполе! Сам понимаешь, вечные раздоры между нашими государями и римской курией… Вот синьор целитель и пользуется!..
Из дальнейшего рассказа выходило, что, условившись с семьей безумца о плате за лечение и взяв задаток, Андреа Сфорца отправляется странствовать вместе с пациентом. Генуя, Ливорно, Милан, Тоскана… Обычно год или чуть больше. Самый буйный умалишенный в обществе Андреа делается смирным, как ягненок. Правда, оставаясь по-прежнему не в своем уме. Все содержатели гостиниц это знают и не препятствуют, когда синьор Сфорца останавливается с подопечным в их заведениях. Да и платит мудрый целитель, не скупясь. Многие лекари пытались выудить секрет: что делает хитрец Андреа с сумасшедшими?! – но попытки проникнуть в тайну исцеления оказались тщетны. Синьор Сфорца не делал ровным счетом ничего, кроме как ездил из города в город, ведя самый обычный образ жизни.
По истечении срока, ведомого лишь ему одному, он возвращал пациента в семью. С этого момента, впитывая знания, будто губка – воду, всего за два-три года бывший безумец превращался в нормального человека, догоняя в развитии сверстников, а временами и превосходя их.
Андреа же начинал переговоры с новыми клиентами, быстро приходя к согласию.
– Учеников не берет! – брызгал слюной Джованни. – Кое-кто душу бы продал, лишь бы попасть к Сфорца в науку! Нет, говорит, моя тайна умрет вместе со мной…
Лекарское искусство мало интересовало Петера. Он быстро забыл историю целителя и безумца, вспомнив ее лишь сейчас, под финал спектакля. Словно почуяв чужое внимание, бледный синьор взглянул сперва на лютниста, но быстро перевел взгляд на безумца. Висячая лампа, выполненная в форме османской чалмы, хорошо освещала лицо синьора. «Ромео! – одними губами шепнул Андреа Сфорца. – Спокойней, друг мой!», и безумец сразу начал аккуратней сыпать песок: минутой раньше он трижды промахнулся мимо ведерка.
– Заснул?! Играй!
Нервный шепот Бригеллы вернул лютниста к действительности. Живо вступив с легкомысленным «Passamezzo», Сьлядек дождался, пока труппа спляшет заключительный танец, символизирующий окончательное посрамление глупца-сержанта, а также счастливый брак Леандра и Коломбины, после чего тихонько удалился в свою комнату. Ужин он попросил подать наверх. Сыр, оливки… лепешка, кувшин кислого вина. Щедрость Бригеллы приводила Петера в трепет. Скажи кто про обаятельного капокомико: жмот! скупердяй! – бродяга в жизни бы не поверил.
Блаженны неприхотливые!
А над городом, над мухой-проказницей, упавшей в пьяные чернила вечера, неслось:
O dolce Napoli,
O soul beato,
Ove sorridere
Volleil creato…
Луна катилась вниз с гребня полуночи, когда он сидел на балкончике, сочиняя новую песню. Клочок бумаги с записью первой строфы, припева и краткой табулатуры был зажат в руке. Ловя за хвост сквозную рифму, ускользавшую от охотника, Петер не заметил, как разжал пальцы. Белая бабочка вспорхнула с его руки; подхвачена ветром, взлетела над витой решеткой ограждения. Кинувшись ловить беглянку, Сьлядек опоздал: бабочка отлетела дальше, словно дразнясь, зависла в воздухе и опустилась на балкон соседней комнаты, увязнув в завитушках тамошней решетки.
Вспомнить?
Записать еще раз?
Увы, быстро стало ясно: память сохранила далеко не все. С тоской бродяга глядел на чертов клочок, раздумывая: взять у слуги палку и дотянуться? Слуга начнет задавать вопросы, потом долго искать палку… К тому же, если неудачно зацепить – высвободится и улетит без возврата. Обратиться к хозяину с просьбой открыть комнату? Искать постояльца, который живет там?! Ни один из вариантов не вызывал радости. А запись дразнилась, трепетала от вздохов ночи, грозя снова уйти в полет. Неизвестно, выпитый ли кувшин вина был тому причиной или это сказалась общая бесшабашность неаполитанцев, отравив душу ядом отваги, но минуту спустя храбрец Петер Сьлядек уже карабкался через ограждение своего балкончика, намереваясь по узкому карнизу перебраться на соседний.